Поэзия – приговор, не профессия. Он терпеть не мог обсуждать методы стихосложения. Стихотворение – грязная, кровавая, горящая штука, которую нужно сначала схватить голыми руками. Когда-то огонь воспевал Свет, грязь – Смирение, кровь – Жертву. Сегодняшние поэты – профессиональные пожиратели огня, идущие работать по найму на любой карнавал. Огонь утихает, не сопротивляясь, не удостаивая собой никого конкретно.
Когда-то, некоторое время, он, казалось, служил чему-то, кроме себя. То были единственные стихи, которые он написал. Они были для Шелл. Он хотел вернуть ей ее тело.
Под моими руками
твои грудки
дышат, как опрокинутые животики
упавших воробьев.
Но вправду ли для нее он пишет? Ему было бы проще, если бы ей нравилось ее тело. Постель стала бы спокойнее. Поначалу это были вообще не стихи, а пропаганда. Был вынесен вердикт: поэзия. Если она и дальше будет считать свою плоть безразличным врагом, она не позволит ему смотреть на нее так, как он хочет.
Он отгибал простыню с ее тела и смотрел на нее, когда она спала. В комнате – ничего, кроме ее открытого тела. Не нужно ни с чем его сравнивать. Опуститься возле нее на колени и пальцами провести по губам, следовать каждой форме, чтобы стереть закаты, которых он не мог коснуться. Честолюбие, жажда совершенства счастливо терялись, когда он успокаивался в ней. Вот оно, величайшее совершенство. Но она должна чувствовать себя цельной. Богине не следует нервничать. Поэтому он должен писать – чтобы она была весела и спокойна. Она узнала конвенционное оружие оргазма, для женщины в нем – начало гордости и спокойствия.
Когда наконец она застенчиво обменялась с ним телом, в ней не было совершенной уверенности в том, что он не испытает отвращения. Гордон говорил, что любит ее, но от прикосновений к ней воздерживался. Пять лет. Он допустил ограниченный контакт. Не все ее тело, но пальцы одной руки могли следовать за его вороватым броском к наслаждению. От этого ее плоть умерла. Каждую ночь серела все больше.
Бривман отмел шелк, словно паутину, упавшую ей на плечи. Она издала слабый стон наслаждения и покорности, словно теперь он узнал худшее. Он положил голову ей на грудь – эта старая поза лучше говорила за него.
Она училась быстро, но не бывает женщины прекрасной настолько, чтобы не желать снова и снова слышать о своей красоте в стихах. Он был профессионал, он знал, как сконструировать любовника, который ухаживал бы за ней.
Он думал, со стихами все будет получаться. Он ни капли не презирал робота-любовника, что любую ночь превращает в праздник, а любую трапезу – в пир. Искусное, заботливо склепанное изделие – и сам Бривман не отказался бы им стать. Он одобрял нежность любовника, даже завидовал некоторым вещам, которые любовник говорил, словно тот был остряком, которого Бривман пригласил на обед.
У любовника, так хорошо спланированного, имелась собственная жизнь, и он часто опережал Бривмана. Приходил к Шелл со своим подарком, скажем, со страусиным пером, купленным в магазинчике на Второй авеню, или с чайными розами из лавок на углу Восьмой улицы. Садился за стол Шелл, они сплетничали и строили планы.
Ты шевельнешься –
я слышу шелест сложенных крыльев
падающих крыльев.
Я онемел
ибо ты пала подле меня
ибо ресницы твои –
позвоночники хрупких зверюшек.
– Мне обналичили чек в супермаркете.
– Привилегии красоты. Последний высокий замок, оставшийся в бесклассовой Америке.
– Нет, они то же самое сделали для маленькой темнокожей старушки.
– Ну, значит, соседская добродетель по-прежнему существует.
– Как твоя работа?
– Мараю страницы.
Я страшусь того мига
когда уста твои
меня назовут охотником.
Болтовня все продолжалась. Вспоминались истории про Хартфорд, каменный фонтан, летние месяцы на озере Джордж, огромные дома. Истории о Монреале, ночные поездки с Кранцем, смерть отца. И пока они жили вместе, росли их собственные истории, мифы первой встречи, первой ласки, покоя предстоящих поездок.
– Можно я тебе кое-что прочитаю?
– Твое?
– Я чужого не выношу, ты же знаешь.
Она хотела, чтобы он по-особому сел возле нее, как они любили.
– Это про меня?
– Подожди хоть, пока я эту чертовщину прочту.
Она серьезно слушала. Попросила прочесть еще раз. Она никогда не была так счастлива. Он начал тихим голосом, что вечно отрекался, прежде чем вложить смысл в слова, никогда не понуждал к реакции. Она любила в нем эту честность, эту силу, которая все делала значимым.
– О, это прекрасно, Лоренс, это в самом деле прекрасно.
– Хорошо. Этого я и хотел.
– Но оно не для меня – оно ни для кого.
– Нет, Шелл, оно для тебя.
Она припасла для него угощение – замороженную клубнику.
Когда ты зовешь меня
сказать
что тело твое некрасиво
я хочу призвать
глаза и тайные рты
камня света воды
свидетельствовать против тебя.
Бривман наблюдал, как его заместитель делает ее счастливой, а он сам все смотрел и смотрел. Однажды ночью он наблюдал, как она спит. Хотел понять, что с ней происходит. Некоторые лица во сне умирают. Размягчаются рты. Закатившиеся глаза оставляют за собой труп. Но она была цельной и прекрасной, рука поднесена ко рту и сжимает уголок простыни. С улицы послышался крик. Он подполз к окну, но ничего не увидел. Крик звучал чьей-то смертью.
Я хочу, чтобы они
сдались пред тобой
пред трепещущей рифмой твоего лица
в своих глубоких гробах.
Мне все равно, кого убивают, подумал он. Мне все равно, что за крестовые походы планируются в исторических кафе. Мне безразличны жизни, зверски загубленные в трущобах. Он пытался вычислить степень своего интереса к человечеству за пределами комнаты. И вот: прохладное сочувствие к женщинам, менее прекрасным, чем она, к мужчинам, менее счастливым, чем он.
Поскольку магия его не отпускала, стихи продолжались. Он не осознавал, что победил Шелл не текстом, но всем своим вниманием.
– Можно зайти?
– Нет.
– Почему?
– Я одеваюсь.
– Вот именно.
– Пожалуйста, не заходи. Ты скоро от меня чудовищно устанешь. Во всех книгах написано, что я должна охранять свою тайну.
– Я хочу посмотреть, как таинственно ты одеваешься.
Что странного в том, что она понимала это служение ее присутствию как любовь.
Когда ты зовешь меня
сказать
что тело твое некрасиво
я хочу, чтобы руки мои и я сам
стали озерами
куда ты глянешь и засмеешься.
12
Шелл решила развестись. Гордон неохотно согласился. Он готовился к войне, но испугался, когда она пришла к нему в офис. Она была так спокойна и дружелюбна, расспрашивала о работе, радовалась его успеху. О браке говорила с нежностью, но относительно его финала была тверда, будто брак был игрой после ужина в сумерках, а теперь детям пора спать. Об источнике ее силы не нужно было гадать. Не считая одного дня, когда они заполняли какие-то последние бумаги, и он предпринял отчаянную попытку ее удержать, он был счастлив, что ему выпала удача провести с ней пять лет. А еще через несколько лет его литературные склонности, которые не оценили в «Ньюсуик», позволят ему по мотивам этой маленькой трагедии изображать себя страдальцем перед молоденькими женщинами.
– Это между нами с Гордоном, – сказала она Бривману. Как большинство любовников, они могли говорить только в объятиях друг друга. – Так что за шляпой не ходи.
Они прожили вместе почти год. Ей не хотелось, чтобы он воспринял развод как сигнал о своевременности предложения. Разумеется, она хотела выйти за него замуж. Она не была подготовлена к тому, чтобы оставаться любовниками, ибо любовь представлялась ей главным образом верностью, верностью, которая выросла из страсти.
Иногда ей казалось, что ни одна живая душа не может дарить столько нежности и внимания, если это не задел на будущее. Иногда, легко обнаруживая в сердце боль, понимала, что он может столько отдавать, только если собирается уйти.
Она уже отдала ему все – награда, которую мы вручаем лишь единожды в жизни. Она хотела, чтобы он любил ее открыто. Это почти абсолютный дар. Кроме того, ее воспитала школа героев-мучеников и, возможно, она видела себя Элоизой. Лишь авантюрист способен любить, – это его писательство, – и лишь дама, отрекшаяся от дома и доброго имени, – это традиционное общество. Авантюристы покидают кушетку, дамы возвращаются к своим именам; понимание этого – испытание, что хранит силу объятий.
Мы нечасто встречаем людей, имеющих сходное с нашим представление о том, кем мы можем стать. Шелл и Бривман, а точнее, его заместитель, видели друг друга с таким замечательным великодушием.
Однажды днем она пришла в слезах. Он забрал ее перчатки и сумочку, положил на полированный деревянный комод, отвел на зеленый диван.
– Из-за того, что я сказала Гордону.
– Ты должна была ему сказать.
– Не все, что сказала. Я ужасна.
– Ты ужасная порочная ведьма.
– Я рассказала ему, как мне хорошо с тобой; не надо было этого делать. Я просто хотела сделать ему больно.
Они проговорили всю ночь, прежде чем Шелл смогла признать:
– Я его ненавижу.
Про себя Бривман заметил, что она оказалась от развода дальше, чем думала. Женщины очень серьезно воспринимают попытки искалечить их тела. Бривман не понимал, что, выговорив эти слова в его объятиях, она освободилась от ненависти.
Его беспокоила мысль о том, что Шелл принимает настоящие решения, действует, меняет свою жизнь. Он хотел наблюдать ее в покое. Это втягивало его в мир домов и автомобильных огней. Она становилась подлинным членом общества, использовала его любовь для обретения силы.
Предположим, он пойдет с ней к живой близости, к утешительной нескончаемой супружеской беседе. Не станет ли это отказом от чего-то более строгого и совершенного, пусть он и смеялся над этим, – от чего-то, что вживило бы ее красоту в улицы, уличное движение, горы, воспламенило бы пейзаж; чем он мог бы овладеть, будь он один? Не потому ли он смотрел на нее, наслаждаясь каждым жестом, выражением? Может, это всего лишь тревожная убежденность в том, что он не создан для успокоения. Тревожная, ибо ускользающая.
Он был очень спокоен. Он начал одобрять радости своего заместителя. Этот любовник был самой удачной штукой из всех его творений, и мучил соблазн предоставить ему бумажник и удостоверение личности, утопить Бривмана-господина на особенно замусоренном участке реки Гудзон.
Глазу Бривмана, что обучен был смотреть на вулканы, орды небесные, совершенные бедра, а теперь идеально трудился над ландшафтом тела Шелл, грозила опасность сна. Любовник все больше завладевал ею для себя. Такие моменты Бривман помнит не слишком отчетливо, потому что был тогда слишком счастлив.
13
Лето все еще было очень юным.
Знал ли ты, что незабудки такие крошечные?
Они взбирались на холм за хижиной, слушали птиц, заглядывали в справочник, чтобы распознать их по голосам.
Он не хотел дарить ей эти маленькие цветы, потому что оба они так внимательно прислушивались к названиям.
Они говорили о том, как расставаться. Для любовников это столь же далеко и интересно, как обсуждение защиты от водородной бомбы на конвенции мэров.
– …и если один из нас поймет, что не получается, он должен сказать другому.
– …и будем надеяться, у нас достанет храбрости быть хирургами.
Одна ветка березы восхитила Шелл.
– Они – будто голые деревья! Из-за них лес выглядит черным.
По ночам они слушали плеск озера, бьющего по песку и береговым камням. Темное светящееся небо из обожженной серебряной фольги. Крики птиц, теперь более влажные и отчаянные, словно речь идет о пропитании и жизни.
Шелл говорила, что все звуки озера различаются. Бривман предпочитал не вникать; он наслаждался помутнением счастья. Она умела слушать внимательнее, чем он. Детали делали ее богаче, а его сковывали.
– Если записать их свисты, Шелл, и замедлить пленку, услышишь совершенно замечательные вещи. То, что невооруженным ухом слышится как одна нота, часто в действительности оказывается двумя или тремя, пропетыми одновременно. Птица может пропеть три ноты одновременно!
– Я бы хотела уметь так разговаривать. Чтобы говорить сразу дюжину вещей. Если б можно было сказать все, что нужно, одним словом. Терпеть не могу все, что может случится между началом предложения и концом.
Пока она спала, он работал. Слыша ее легкое дыхание, он понимал, что день опечатан, и можно начать его записывать.
Странное искривление искренности удерживает меня от тебя…
Шелл проснулась среди ночи. Ночные мотыльки бились в окно, под которым он работал. Она подкралась к нему сзади и поцеловала в шею.
Он удивленно развернулся, с карандашом в руке, и ободрал ей кожу на щеке. Вскочив, опрокинул стул.
Они стояли друг против друга в холодном ровном свете коулменовского фонаря. Ночь оглушала. Вибрация и стук мотыльков, шипение лампы, вода, что трудилась над галькой, охота зверюшек – никакого покоя.
– Я думал, я… – он замолчал.
– Ты думал, что один! – с болью закричала она.
«Я думал, я…» – «Ты думал, что один!» – записал он, когда она вновь уснула.
14
Однажды ночью, глядя на нее, он решил на следующее утро уйти.
Иначе он останется подле нее навсегда, будет просто глядеть на нее.
Была середина июня. Он работал лифтером в маленьком офисном здании – паршивая работа. Дополнительные деньги получал за уборку в некоторых кабинетах по вечерам в пятницу. То был рахитичный лифт, брал максимум пять пассажиров и ломался каждый раз, когда заезжал ниже определенного уровня на подвальном этаже.
По ночам была Шелл, стихи и дневник, пока она спала.
Бульшую часть времени он был счастлив. Это удивляло и беспокоило его: так генералам становится неуютно во время затянувшегося мира. Ему нравился лифт, который иногда становился колесницей, иногда пыточным инструментом Кафки, иногда машиной времени, а в худшем случае – лифтом. Тем, кто спрашивал, как его зовут, он отвечал, что зовут его Харон, и приветствовал их на борту.
Потом были ужины с Шелл. Соломенная циновка на деревянном складном столе. Свечи и запах пчелиного воска. Сложные блюда, которыми любовники кормят друг друга, приготовленные в вине, скрепленные зубочистками. Или веселые нежные утренние пиры из консервных банок и замороженных коробок.
Завтраки по выходным – яйца и черничные оладьи, когда Шелл показывала себя гением древней фермерской кухни, на многие курсы истории удалившейся от Нью-Йорка, – их они в любой момент могли покинуть ради зеленого дивана, он был вне времени. Походы в кино, мифологический анализ паршивеньких вестернов, исторические обеды со спагетти у Тони, за которыми разоблачалась вся фальшь Бергмана.
Продолжались стихотворения, воспевающие их двоих. Стихи о расставании, которые мужчина пишет женщине, он не выпускал из поля зрения. Стихов уже набралось на толстую книгу, но книга ему была не нужна. Это придет позже, когда нужно убеждать себя, что он жил такой жизнью, полной работы и любви.
Бривман стал своим заместителем. В свою сторожевую башню он возвращался раз в несколько дней на час, чтобы записать что-нибудь в дневник. Он писал быстро и безрассудно, не веря тому, что делает, словно трижды провалившийся самоубийца в поисках бритвенных лезвий.
Он изгонял демонов славы. Страницы запихивались в антикварный комод, к которому Шелл относилась с уважением. То был ящик Пандоры с папками для виз и авиабилетов – если она откроет его, он развеет Бривмана по ветру. Потом он забирался обратно в теплую постель, и угроза освежала их тела.
Господи, как она прекрасна. Почему нельзя остаться с ней? Почему нельзя стать обычным гражданином с женщиной и работой? Почему нельзя присоединиться к миру? Красота, на которую он рассчитывал как на передышку между уединениями, теперь заставляла его задавать старые вопросы об одиночестве.
Что он предаст, оставшись с ней? Он не смел повторять незрелые требования. А теперь мог отведать вины, которая будет его поддерживать, если он уйдет. Но он не хотел уходить навсегда. Ему нужно было побыть одному, чтобы скучать о ней, чтобы обрести перспективу.
Он затолкал авиаписьмо в набитый комод.
Он смотрел, как она спит – простыня сжата в руке, словно амулет, волосы разбросаны по подушке волнами Хокусая. Конечно, за это замершее тело он мог бы убить. Вот единственная его верность. Так зачем от нее отворачиваться?
Мысль скакнула за расставание к сожалению. Он писал ей из далекой дали, с какого-то безнадежного покрытого плотью стола в будущем.
Милая моя Шелл, кто-то во мне потерян, я его по глупости в рискованных игрищах недавно утопил – я бы хотел привести его к тебе, он бы нырнул в твои грезы, не спросившись, и заботился бы о твоем теле, словно пьяный ученый, смеясь и оставляя ценные тайные примечания. Но, как я сказал, он утоплен, раздавлен в трусливом сне, напичкан лекарствами, ему не снятся сны, уши забиты водорослями или ватой, – я даже не знаю, где тело, вот разве иногда он голодным зародышем шевелится в моем сердце, стоит мне вспомнить, как ты одеваешься или готовишь на кухне.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21
Когда-то, некоторое время, он, казалось, служил чему-то, кроме себя. То были единственные стихи, которые он написал. Они были для Шелл. Он хотел вернуть ей ее тело.
Под моими руками
твои грудки
дышат, как опрокинутые животики
упавших воробьев.
Но вправду ли для нее он пишет? Ему было бы проще, если бы ей нравилось ее тело. Постель стала бы спокойнее. Поначалу это были вообще не стихи, а пропаганда. Был вынесен вердикт: поэзия. Если она и дальше будет считать свою плоть безразличным врагом, она не позволит ему смотреть на нее так, как он хочет.
Он отгибал простыню с ее тела и смотрел на нее, когда она спала. В комнате – ничего, кроме ее открытого тела. Не нужно ни с чем его сравнивать. Опуститься возле нее на колени и пальцами провести по губам, следовать каждой форме, чтобы стереть закаты, которых он не мог коснуться. Честолюбие, жажда совершенства счастливо терялись, когда он успокаивался в ней. Вот оно, величайшее совершенство. Но она должна чувствовать себя цельной. Богине не следует нервничать. Поэтому он должен писать – чтобы она была весела и спокойна. Она узнала конвенционное оружие оргазма, для женщины в нем – начало гордости и спокойствия.
Когда наконец она застенчиво обменялась с ним телом, в ней не было совершенной уверенности в том, что он не испытает отвращения. Гордон говорил, что любит ее, но от прикосновений к ней воздерживался. Пять лет. Он допустил ограниченный контакт. Не все ее тело, но пальцы одной руки могли следовать за его вороватым броском к наслаждению. От этого ее плоть умерла. Каждую ночь серела все больше.
Бривман отмел шелк, словно паутину, упавшую ей на плечи. Она издала слабый стон наслаждения и покорности, словно теперь он узнал худшее. Он положил голову ей на грудь – эта старая поза лучше говорила за него.
Она училась быстро, но не бывает женщины прекрасной настолько, чтобы не желать снова и снова слышать о своей красоте в стихах. Он был профессионал, он знал, как сконструировать любовника, который ухаживал бы за ней.
Он думал, со стихами все будет получаться. Он ни капли не презирал робота-любовника, что любую ночь превращает в праздник, а любую трапезу – в пир. Искусное, заботливо склепанное изделие – и сам Бривман не отказался бы им стать. Он одобрял нежность любовника, даже завидовал некоторым вещам, которые любовник говорил, словно тот был остряком, которого Бривман пригласил на обед.
У любовника, так хорошо спланированного, имелась собственная жизнь, и он часто опережал Бривмана. Приходил к Шелл со своим подарком, скажем, со страусиным пером, купленным в магазинчике на Второй авеню, или с чайными розами из лавок на углу Восьмой улицы. Садился за стол Шелл, они сплетничали и строили планы.
Ты шевельнешься –
я слышу шелест сложенных крыльев
падающих крыльев.
Я онемел
ибо ты пала подле меня
ибо ресницы твои –
позвоночники хрупких зверюшек.
– Мне обналичили чек в супермаркете.
– Привилегии красоты. Последний высокий замок, оставшийся в бесклассовой Америке.
– Нет, они то же самое сделали для маленькой темнокожей старушки.
– Ну, значит, соседская добродетель по-прежнему существует.
– Как твоя работа?
– Мараю страницы.
Я страшусь того мига
когда уста твои
меня назовут охотником.
Болтовня все продолжалась. Вспоминались истории про Хартфорд, каменный фонтан, летние месяцы на озере Джордж, огромные дома. Истории о Монреале, ночные поездки с Кранцем, смерть отца. И пока они жили вместе, росли их собственные истории, мифы первой встречи, первой ласки, покоя предстоящих поездок.
– Можно я тебе кое-что прочитаю?
– Твое?
– Я чужого не выношу, ты же знаешь.
Она хотела, чтобы он по-особому сел возле нее, как они любили.
– Это про меня?
– Подожди хоть, пока я эту чертовщину прочту.
Она серьезно слушала. Попросила прочесть еще раз. Она никогда не была так счастлива. Он начал тихим голосом, что вечно отрекался, прежде чем вложить смысл в слова, никогда не понуждал к реакции. Она любила в нем эту честность, эту силу, которая все делала значимым.
– О, это прекрасно, Лоренс, это в самом деле прекрасно.
– Хорошо. Этого я и хотел.
– Но оно не для меня – оно ни для кого.
– Нет, Шелл, оно для тебя.
Она припасла для него угощение – замороженную клубнику.
Когда ты зовешь меня
сказать
что тело твое некрасиво
я хочу призвать
глаза и тайные рты
камня света воды
свидетельствовать против тебя.
Бривман наблюдал, как его заместитель делает ее счастливой, а он сам все смотрел и смотрел. Однажды ночью он наблюдал, как она спит. Хотел понять, что с ней происходит. Некоторые лица во сне умирают. Размягчаются рты. Закатившиеся глаза оставляют за собой труп. Но она была цельной и прекрасной, рука поднесена ко рту и сжимает уголок простыни. С улицы послышался крик. Он подполз к окну, но ничего не увидел. Крик звучал чьей-то смертью.
Я хочу, чтобы они
сдались пред тобой
пред трепещущей рифмой твоего лица
в своих глубоких гробах.
Мне все равно, кого убивают, подумал он. Мне все равно, что за крестовые походы планируются в исторических кафе. Мне безразличны жизни, зверски загубленные в трущобах. Он пытался вычислить степень своего интереса к человечеству за пределами комнаты. И вот: прохладное сочувствие к женщинам, менее прекрасным, чем она, к мужчинам, менее счастливым, чем он.
Поскольку магия его не отпускала, стихи продолжались. Он не осознавал, что победил Шелл не текстом, но всем своим вниманием.
– Можно зайти?
– Нет.
– Почему?
– Я одеваюсь.
– Вот именно.
– Пожалуйста, не заходи. Ты скоро от меня чудовищно устанешь. Во всех книгах написано, что я должна охранять свою тайну.
– Я хочу посмотреть, как таинственно ты одеваешься.
Что странного в том, что она понимала это служение ее присутствию как любовь.
Когда ты зовешь меня
сказать
что тело твое некрасиво
я хочу, чтобы руки мои и я сам
стали озерами
куда ты глянешь и засмеешься.
12
Шелл решила развестись. Гордон неохотно согласился. Он готовился к войне, но испугался, когда она пришла к нему в офис. Она была так спокойна и дружелюбна, расспрашивала о работе, радовалась его успеху. О браке говорила с нежностью, но относительно его финала была тверда, будто брак был игрой после ужина в сумерках, а теперь детям пора спать. Об источнике ее силы не нужно было гадать. Не считая одного дня, когда они заполняли какие-то последние бумаги, и он предпринял отчаянную попытку ее удержать, он был счастлив, что ему выпала удача провести с ней пять лет. А еще через несколько лет его литературные склонности, которые не оценили в «Ньюсуик», позволят ему по мотивам этой маленькой трагедии изображать себя страдальцем перед молоденькими женщинами.
– Это между нами с Гордоном, – сказала она Бривману. Как большинство любовников, они могли говорить только в объятиях друг друга. – Так что за шляпой не ходи.
Они прожили вместе почти год. Ей не хотелось, чтобы он воспринял развод как сигнал о своевременности предложения. Разумеется, она хотела выйти за него замуж. Она не была подготовлена к тому, чтобы оставаться любовниками, ибо любовь представлялась ей главным образом верностью, верностью, которая выросла из страсти.
Иногда ей казалось, что ни одна живая душа не может дарить столько нежности и внимания, если это не задел на будущее. Иногда, легко обнаруживая в сердце боль, понимала, что он может столько отдавать, только если собирается уйти.
Она уже отдала ему все – награда, которую мы вручаем лишь единожды в жизни. Она хотела, чтобы он любил ее открыто. Это почти абсолютный дар. Кроме того, ее воспитала школа героев-мучеников и, возможно, она видела себя Элоизой. Лишь авантюрист способен любить, – это его писательство, – и лишь дама, отрекшаяся от дома и доброго имени, – это традиционное общество. Авантюристы покидают кушетку, дамы возвращаются к своим именам; понимание этого – испытание, что хранит силу объятий.
Мы нечасто встречаем людей, имеющих сходное с нашим представление о том, кем мы можем стать. Шелл и Бривман, а точнее, его заместитель, видели друг друга с таким замечательным великодушием.
Однажды днем она пришла в слезах. Он забрал ее перчатки и сумочку, положил на полированный деревянный комод, отвел на зеленый диван.
– Из-за того, что я сказала Гордону.
– Ты должна была ему сказать.
– Не все, что сказала. Я ужасна.
– Ты ужасная порочная ведьма.
– Я рассказала ему, как мне хорошо с тобой; не надо было этого делать. Я просто хотела сделать ему больно.
Они проговорили всю ночь, прежде чем Шелл смогла признать:
– Я его ненавижу.
Про себя Бривман заметил, что она оказалась от развода дальше, чем думала. Женщины очень серьезно воспринимают попытки искалечить их тела. Бривман не понимал, что, выговорив эти слова в его объятиях, она освободилась от ненависти.
Его беспокоила мысль о том, что Шелл принимает настоящие решения, действует, меняет свою жизнь. Он хотел наблюдать ее в покое. Это втягивало его в мир домов и автомобильных огней. Она становилась подлинным членом общества, использовала его любовь для обретения силы.
Предположим, он пойдет с ней к живой близости, к утешительной нескончаемой супружеской беседе. Не станет ли это отказом от чего-то более строгого и совершенного, пусть он и смеялся над этим, – от чего-то, что вживило бы ее красоту в улицы, уличное движение, горы, воспламенило бы пейзаж; чем он мог бы овладеть, будь он один? Не потому ли он смотрел на нее, наслаждаясь каждым жестом, выражением? Может, это всего лишь тревожная убежденность в том, что он не создан для успокоения. Тревожная, ибо ускользающая.
Он был очень спокоен. Он начал одобрять радости своего заместителя. Этот любовник был самой удачной штукой из всех его творений, и мучил соблазн предоставить ему бумажник и удостоверение личности, утопить Бривмана-господина на особенно замусоренном участке реки Гудзон.
Глазу Бривмана, что обучен был смотреть на вулканы, орды небесные, совершенные бедра, а теперь идеально трудился над ландшафтом тела Шелл, грозила опасность сна. Любовник все больше завладевал ею для себя. Такие моменты Бривман помнит не слишком отчетливо, потому что был тогда слишком счастлив.
13
Лето все еще было очень юным.
Знал ли ты, что незабудки такие крошечные?
Они взбирались на холм за хижиной, слушали птиц, заглядывали в справочник, чтобы распознать их по голосам.
Он не хотел дарить ей эти маленькие цветы, потому что оба они так внимательно прислушивались к названиям.
Они говорили о том, как расставаться. Для любовников это столь же далеко и интересно, как обсуждение защиты от водородной бомбы на конвенции мэров.
– …и если один из нас поймет, что не получается, он должен сказать другому.
– …и будем надеяться, у нас достанет храбрости быть хирургами.
Одна ветка березы восхитила Шелл.
– Они – будто голые деревья! Из-за них лес выглядит черным.
По ночам они слушали плеск озера, бьющего по песку и береговым камням. Темное светящееся небо из обожженной серебряной фольги. Крики птиц, теперь более влажные и отчаянные, словно речь идет о пропитании и жизни.
Шелл говорила, что все звуки озера различаются. Бривман предпочитал не вникать; он наслаждался помутнением счастья. Она умела слушать внимательнее, чем он. Детали делали ее богаче, а его сковывали.
– Если записать их свисты, Шелл, и замедлить пленку, услышишь совершенно замечательные вещи. То, что невооруженным ухом слышится как одна нота, часто в действительности оказывается двумя или тремя, пропетыми одновременно. Птица может пропеть три ноты одновременно!
– Я бы хотела уметь так разговаривать. Чтобы говорить сразу дюжину вещей. Если б можно было сказать все, что нужно, одним словом. Терпеть не могу все, что может случится между началом предложения и концом.
Пока она спала, он работал. Слыша ее легкое дыхание, он понимал, что день опечатан, и можно начать его записывать.
Странное искривление искренности удерживает меня от тебя…
Шелл проснулась среди ночи. Ночные мотыльки бились в окно, под которым он работал. Она подкралась к нему сзади и поцеловала в шею.
Он удивленно развернулся, с карандашом в руке, и ободрал ей кожу на щеке. Вскочив, опрокинул стул.
Они стояли друг против друга в холодном ровном свете коулменовского фонаря. Ночь оглушала. Вибрация и стук мотыльков, шипение лампы, вода, что трудилась над галькой, охота зверюшек – никакого покоя.
– Я думал, я… – он замолчал.
– Ты думал, что один! – с болью закричала она.
«Я думал, я…» – «Ты думал, что один!» – записал он, когда она вновь уснула.
14
Однажды ночью, глядя на нее, он решил на следующее утро уйти.
Иначе он останется подле нее навсегда, будет просто глядеть на нее.
Была середина июня. Он работал лифтером в маленьком офисном здании – паршивая работа. Дополнительные деньги получал за уборку в некоторых кабинетах по вечерам в пятницу. То был рахитичный лифт, брал максимум пять пассажиров и ломался каждый раз, когда заезжал ниже определенного уровня на подвальном этаже.
По ночам была Шелл, стихи и дневник, пока она спала.
Бульшую часть времени он был счастлив. Это удивляло и беспокоило его: так генералам становится неуютно во время затянувшегося мира. Ему нравился лифт, который иногда становился колесницей, иногда пыточным инструментом Кафки, иногда машиной времени, а в худшем случае – лифтом. Тем, кто спрашивал, как его зовут, он отвечал, что зовут его Харон, и приветствовал их на борту.
Потом были ужины с Шелл. Соломенная циновка на деревянном складном столе. Свечи и запах пчелиного воска. Сложные блюда, которыми любовники кормят друг друга, приготовленные в вине, скрепленные зубочистками. Или веселые нежные утренние пиры из консервных банок и замороженных коробок.
Завтраки по выходным – яйца и черничные оладьи, когда Шелл показывала себя гением древней фермерской кухни, на многие курсы истории удалившейся от Нью-Йорка, – их они в любой момент могли покинуть ради зеленого дивана, он был вне времени. Походы в кино, мифологический анализ паршивеньких вестернов, исторические обеды со спагетти у Тони, за которыми разоблачалась вся фальшь Бергмана.
Продолжались стихотворения, воспевающие их двоих. Стихи о расставании, которые мужчина пишет женщине, он не выпускал из поля зрения. Стихов уже набралось на толстую книгу, но книга ему была не нужна. Это придет позже, когда нужно убеждать себя, что он жил такой жизнью, полной работы и любви.
Бривман стал своим заместителем. В свою сторожевую башню он возвращался раз в несколько дней на час, чтобы записать что-нибудь в дневник. Он писал быстро и безрассудно, не веря тому, что делает, словно трижды провалившийся самоубийца в поисках бритвенных лезвий.
Он изгонял демонов славы. Страницы запихивались в антикварный комод, к которому Шелл относилась с уважением. То был ящик Пандоры с папками для виз и авиабилетов – если она откроет его, он развеет Бривмана по ветру. Потом он забирался обратно в теплую постель, и угроза освежала их тела.
Господи, как она прекрасна. Почему нельзя остаться с ней? Почему нельзя стать обычным гражданином с женщиной и работой? Почему нельзя присоединиться к миру? Красота, на которую он рассчитывал как на передышку между уединениями, теперь заставляла его задавать старые вопросы об одиночестве.
Что он предаст, оставшись с ней? Он не смел повторять незрелые требования. А теперь мог отведать вины, которая будет его поддерживать, если он уйдет. Но он не хотел уходить навсегда. Ему нужно было побыть одному, чтобы скучать о ней, чтобы обрести перспективу.
Он затолкал авиаписьмо в набитый комод.
Он смотрел, как она спит – простыня сжата в руке, словно амулет, волосы разбросаны по подушке волнами Хокусая. Конечно, за это замершее тело он мог бы убить. Вот единственная его верность. Так зачем от нее отворачиваться?
Мысль скакнула за расставание к сожалению. Он писал ей из далекой дали, с какого-то безнадежного покрытого плотью стола в будущем.
Милая моя Шелл, кто-то во мне потерян, я его по глупости в рискованных игрищах недавно утопил – я бы хотел привести его к тебе, он бы нырнул в твои грезы, не спросившись, и заботился бы о твоем теле, словно пьяный ученый, смеясь и оставляя ценные тайные примечания. Но, как я сказал, он утоплен, раздавлен в трусливом сне, напичкан лекарствами, ему не снятся сны, уши забиты водорослями или ватой, – я даже не знаю, где тело, вот разве иногда он голодным зародышем шевелится в моем сердце, стоит мне вспомнить, как ты одеваешься или готовишь на кухне.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21