Товарищ Парфений Иванович Шатунов, обсохший за время пути, с перебинтованными (на мотодоре была аптечка) руками, рассказав о поимке сома, на вопрос о его дальнейших планах заявил, что мечтает поймать щуку длиной не меньше трех метров, а весом… вес какой получится, он не только от длины зависит. Вот товарищ Балагуров одинаково короткий с товарищем Заботкиным и со мной, а какой у нас вес? То-то, что разный. Товарищ Заботкин, положим, недалеко от меня ушел, пуда четыре с половиной, не больше, а товарищ Балагуров пудов на шесть потянет, а если еще учесть, что он первый человек в районе, главный наш начальник…
И Парфенька внес уточнения в образ своей заветной мечты.
Свою щуку он видел сказочно красивой, голубоглазой, с черными длинными ресницами, хотя ни век, ни ресниц у щук не бывает, с голубыми или розовыми плавниками. Чтобы явилась она, красавица, одна такая и чтобы нигде в целом мире, не то что в хмелевских водах от Вершинкино до Тетюш, не было ничего даже отдаленно похожего на нее. И назовет он эту щуку Пелагеей, по имени своей супруги, и выпустит опять в Волгу, а до того покажет ихтиологам, чтобы сделали все замеры, сняли ее на фотокарточку и занесли Пелагею в особую Красную книгу. Не в ту, куда заносят вымирающих, а в другую, где регистрируют вновь родившихся. Если такой книги нет, пусть заведут. Ведь охрана природы должна привести к возрождению ослабших родов и видов, появятся новые рыбы, растения, животные, и всех надо будет учесть, чтобы потом уже не терять, чтобы люди их постоянно, по-хозяйски берегли. Конечно, для этого они должны их увидеть, узнать, но тут ничего хитрого нет. Позвать хмелевских газетчиков Мухина и Кома-ровского, и пусть подробно опишут всех, поместят точные фотографические снимки их или рисунки – поглядел и вот уже знаешь.
И в старости, как видим, Парфенька любил помечтать, любил заглянуть в будущее.
Но это, как говорится, присказка. Сказка, дорогие товарищи, впереди. И не за горами.
II
Начали мы, помнится, с рассуждения о чуде. Продолжая в том же направлении, уточним без колебаний: чудо является тому, кто верит в него и каждый день его ждет. Парфенька Шатунов, у которого даже самые дерзкие мечты сбывались, верил прочно в поимку трехметровой щуки и ждал этого чуда изо дня в день. Он даже допускал, что щука может быть значительно длиннее трех метров, такой длинной она может явиться, что и сказать нельзя, и руками не разведешь, потому что такие тут руки надо, когда безразмерная, немыслимая протяженность, а толщина… толщина пусть будет самая обычная, а то не вытащишь.
И все же чудо было неожиданным. Если бы Парфенька точно знал, что оно свершится, нынче утром, он был бы не в застиранной брезентовой робе и резиновых броднях, не в старом заячьем малахае, а нарядился бы в подвенечный суконный костюм, в модные до коллективизации штиблеты со скрипом, в кепку-восьмиклинку с пуговкой на вершинке. Такое-то богатство лежит сорок лет в сундуке у старухи – да, да, синеглазая, длиннокосая, с вот такой вот грудью Поля, прежде каждодневно пригожая, соблазнительная, прости господи, хоть спереди, хоть сзади, стала старухой, бабкой Пелагеей, и нет уж у ней ничего ни с той, ни с другой стороны, и теперь никому не надо, и грех об этом говорить, а суконный костюм и штиблеты со скрипом, сатиновая пунцовая рубаха и вязанный из бумажных черных ниток поясе кистями лежат в сундуке как новые. Надевает, правда, в большие зимние праздники, а весной и летом не до нарядов, хоть крестьянину, хоть рыбаку. Вот и лежит богатство без всякой пользы. А потом скажут, мода прошла, устарели, то-се. Это же разор, недоумение, а может быть, и хуже. А куда уж хуже-то, если ты давно пенсионер и на краю жизни стоишь, если костюм твой, сатиновая яркая рубаха и штиблеты со скрипом пропадут неизношенными.
Но они не пропадут. Обстоятельства, которые вот-вот сформируются и заставят Парфеньку жить безоглядней и ярче, не позволят.
Неожиданным чудо явилось потому, что поклевка последовала сразу после первого заброса. Правда, он думал об этом вчера, думал ночью, думал по дороге сюда, в Ивановку. И здесь думал, когда отвязывал от рамы велосипеда спиннинговое удилище и подсачок, снимал рюкзак, когда по привычке оглядывался, определялся на местности, прежде чем взмахнуть этой строгой снастью и никого не зацепить нечаянно, когда ждал подходящих природных условий. Метеорологических.
Волжский залив у Ивановки был плотно укутан белыми хлопьями тумана, из этих хлопьев кое-где торчали розоватые прутья ивняка, обозначая береговую границу, а шагов на двадцать выше по берегу стояла та самая кривая ветла, про которую вчера поминала Клава Маёшкина. По ее словам, неподалеку от этой ветлы, у дамбы сплавилась несусветной крупности рыба – во-от такая, но только в три раза больше. А может, в четыре, в шесть, в десять с лишним раз, точно не скажешь. Клавка видела ее из машины, машина же торопилась по дамбе за огурцами в Андреевку, за рулем сидел твой сыночек Витяй, то есть Виктор Парфеньевич, а он ведь, сам знаешь, ездит так, что протяни из машины палку, и она застучит по телефонным столбам часто-часто, будто стоят они не за пятьдесят метров, а вплотную, прижавшись друг к дружке.
Клавка, конечно, и приврет – недорого возьмет, но все же баба она красивая, глазастая, первой узнает любые новости, и если уж она видела что-то своими глазами, можно на целых пятьдесят процентов быть уверенным: так оно и было; на остальные же пятьдесят процентов вскоре убедитесь, что так никогда не былой быть не могло. Да и сама Клавка не особенно настаивала: «Хотите – верьте, хотите – нет, а вот, лопни мои глазыньки, не вру». И поскольку ее глазыньки, большие, завлекательные, жадные, еще ни разу не лопнули, добрые хмелевцы верили ей на все сто процентов. А не очень добрые, ожидающие от жизни любой каверзы, не верили ни на копейку, не говоря уже о процентах: Клавка была потомственным продавцом, торговцем, а торговцев, как известно, еще Спаситель изгнал из храма.
Парфенька был добрым, но не до окончательности, не до святости, как Сеня Хромкин, который ради хмелевцев забывал себя, свои интересы и интересы ни в чем не виноватой своей семьи. Парфенька о семье всегда помнил, а в исключительных случаях даже советовался с домашними. Вчера, выслушав Клавкино сбивчивое – волновалась баба – сообщение, он тут же сказал о нем своей Пелагее Ивановне, которая, впрочем, махнула рукой: «Язык-то без костей, слушай сплетницу!», а вечером спросил об этом Витяя. Тот хоть и торопился, а все же подтвердил Клавкину новость: да, мелькнул какой-то организм, что-то такое зелено-желтое, длинное, как пожарный шланг, извилистое. Кажется, неподалеку от утятника, у кривой ветлы. Может, шланг и был. Водозаборный, толстый. Там же у ивановцев поливной участок люцерны на зеленую подкормку, насосная станция…
Парфенька такое соображение отверг:
– Какой шланг, если утята пропадают – щука это, утятница!
– Десятиметровой длины? Ну ты даешь, батяня! Головушка не болит?
– Де-е-сять метров?! – У Парфеньки перехватило дыхание. – Неужто все десять?
– Может, пятнадцать, я не мерил.
– А почему зеленая с желтым?…
Витяй торопливо переодевался в выходную одежу – должно быть, в кино или к девкам – и больше ничего не прибавил, а настаивать Парфенька не решился. Витяй у него такой, что осмеет родного отца и не охнет. А из Ивановки с начала весны шли слухи, что в заливе у них промышляет утятами разбойная щука. Они уж н какое-то бабье имя ей дали.
После ужина Парфенька заменил на спиннинговой катушке леску на более прочную, миллиметровую, привязал на стальной поводок серебряную (из ложки отлил тайком, чтобы старуха не увидела) блесну с тройником на хвосте, отыскал среди игрушек внучки зевник для щуки, приготовил рюкзак и литровый термос с холодным квасом, веревку и подсачок, подкачал шины велосипеда. Ивановка – не ближний свет, верст восемь, а то и больше, пешком не пойдешь. И только после этого лег спать. И едва прислонил голову к подушке, как сразу проснулся: в окне брезжил голубой рассвет, ходики показывали половину третьего. Вот как зарядился ожиданием чуда – отключался и включался сразу, будто механизм. И дальше действовал с четкостью отлаженной машины: ноги сделались продолжением педалей велосипеда и двигались как шатуны, руки застыли на руле, глаза, как фары, цепко держали дорогу, и только спина взмокла. Через полчаса он был на месте.
И вот стоял с приготовленным спиннингом на берегу волжского залива, нетерпеливо осматривался, прислушивался.
Уже рассветало, но бревенчатая старая Ивановка, испуганно отбежавшая от залива, еще спала: междупарье, торопиться некуда, скота в личном пользовании тут не держали, а колхозный был в летнем лагере и выходил на пастбище часов в шесть. Разбаловались люди, как в городе.
Залив сплошь до того лесного берега лежал, как уже сказано, белый, пушистый, и тишина была белая, непорочная, не огорченная ни одним грубым звуком. Правда, неподалеку от ветлы, на открытом выгульном дворе, сбегавшем от утятника к заливу, сонно переговаривались за метровой штакетной изгородью утята, но их детские голоса, смягченные расстоянием, не мешали слуху.
Парфенька положил спиннинг на отдыхающий велосипед, снял с плеча пустой рюкзак, постелил его на мокрую от росы траву рядом с велосипедом и сел ждать солнышка. Заря уже отыграла, вот-вот выкатится красное и в полчаса подметет до зеркального блеска весь залив. Можно бы сделать парочку пробных забросов, но ведь зряшные будут, вслепую, зацепишься еще за корягу, рви потом леску, опять настраивай снасть, а рыбу уже спугнул. И самая уловистая, самая дорогая блесна тю-тю.
За спиной послышались осторожные, крадущиеся шаги, Парфенька обернулся – от ветлы двигался Тоськин с кривой дубинкой, могучий, жалостливый мужик по прозвищу Голубок, заведующий здешней утиной фермой. Он тоже узнал Парфеньку, просиял:
– Неужто Парфен Иваныч?… Да как же ты догадался, голубок? А я нынче сам хотел за тобой. Вот, думал, позавтракаю и – в Хмелевку, к самому Парфен Иванычу… Радость-то какая, голубок, слов нет.
Парфенька вежливо встал и подержался за его большую, как совковая лопата, руку. Упрекнул с улыбкой:
– Радость, а с палкой ко мне подкрадывался. Голубок смущенно бросил кривулину в траву.
– Не признал сразу-то, голубок, думал – чужой. Ходют тут разные, туристами называются. Из Мелекесса, из Куйбышева, а восейка из самой Москвы закатились четверо. Что им на своих-то легковушках. Резиновые лодки надуют и катаются, рыбку вроде бы ловят, а на самом деле – моих утят. Рыбки-то, сам знаешь, у нас не густо, а им, голубок, уха надобна. Уха из петуха. Избаловался народ совсем, только бы не работать. А?
– Да, тут хорошо, – сказал Парфенька. – Солнышко вон всходит, кукушка у того берега проснулась. Слышишь: ку-ку, ку-ку… Одно и то же, а хорошо.
– Хорошо-то хорошо…
– А что? И ферма у вас, видать, хорошая.
– Ферма – да. Что да, то да, грех жаловаться. Выгульный двор вон прямо у воды. Поплавают – выходи и гуляй, погуляли – спускайся и плавай. У людей нет такой жизни, райская жизнь. Да ведь короткая, голубок! Два месяца и – в кастрюльку. Или на сковородку – утята табака. Жа-алко… Они ведь потешные, как малые ребята, играть любят, гоняются в воде друг за дружкой, ныряют… Какая же это жизнь – два месяца. А, голубок?
– Короткая. – Парфенька вздохнул.
– Ас нынешней весны еще короче. Выплывет какой в открытый залив и вдруг заблажит, взмахнет крылышками, и нет его – провалился, только круги по воде. Да другой так-то, голубок, да третий, да пятый – десятый. Бывает, по двадцать штук в день пропадает, мыслимо ли дело! Будто кто хватает их, сердешных, снизу за лапы и топит. Ну, мы потом догадались: она, Лукерья, больше некому. А тут еще и туристы балуют. Выручай, голубок, век не забуду!
– Вот туман разойдется… Не видал ее?
– Кого? Лукерью?
– Какую Лукерью – щуку!
– А я про кого, голубок? Про нее же, про щуку. А ее Лукерьей зовут.
– Кто зовет?
– Народ, голубок, ивановские мужики, бабы, ребятишки. У нас тут старуха проживала, Лукерья по имени, жадная-жаднющая, голубок, но бойкая, дерзостная, ничего не страшилась – ни скандала, ни воровства. В третьем годе, в самое половодье пошла на залив рыбачить со льда и утопла, голубок. В ее честь щуку-то и назвали. Больно уж жадная до утят и безужасная. У самой фермы разбойничает. И никак ее не пымаешь – в точности Лукерья. Та, бывало, всегда отвертится, если на месте не застукали. А как застукаешь, если она никогда не попадалась, бабка Лукерья-то.
– Так ты видал ее или нет?
– Щуку? Не видал, врать не стану. Иван Бугорков видал, а мне не пришлось. Круги на воде замечал, во-он там, у кустиков, а самое – не сподобился. Ну круги зато, голубок, страшенные, и сразу в двух, а то и в трех местах – неужто такая длинная ворочается, а? Это же не один метр, голубок, не два! Так она всю ферму у нас слопает.
– А чего не загородите? У вас же проволочные сетки в воде стояли.
– Ржавеют они. Да и на моторках ваши, хмелевские, носятся. Саданет ржавую носом – дыра, как ворота. Замучили эти лодки: шум от них, вонь, копоть, на воде масляные пятна, а волной берег подмывает. От них же волна как от парохода… Ну что, не пора, голубок? Залив-то развидняется, вдруг да повезет нам.
Голубок неловко ссутулился над ним, пытаясь сделаться меньше, чтобы не обидеть невзрачного Парфеньку, топтался рядом, приминая резиновыми сапожищами траву, заглядывал с надеждой в морщинистое, коричневое от загара лицо рыболова. Как в лицо друга. И справедливо – Парфенька тоже любил Голубка: добрый мужик, совестливый, открытый, для такого чего хошь сделаешь.
Солнце уже сидело на зеленом лесном заборе у того берега, тянуло рукастые лучи к спящему заливу, озорно хватало за белое одеяло, и туман, курясь, редел, подымался, незаметно таял и пропадал в заголубевшей тишине, показывая потные зеркала открытой воды. Минута, другая – и эти зеркала засверкали-засмеялись под солнцем, поползли, расширяясь друг к другу, и скоро весь залив стал одним волшебным зеркалом, втягивающим в себя опрокинутый вниз головою цветастый веселый мир.
Парфенька взял спиннинг, подтянул на всякий случай до живота резиновые болотные сапоги и сошел вниз, к самой воде. Кустики в заливе, указанные Голубком, были как раз напротив кривой ветлы, которую запомнили Витяй и Клавка, но метрах в шестидесяти отсюда – свидетели будто сговорились о точности.
Парфенька отпустил метра полтора лески, оглянулся – Голубок почтительно стоял поодаль – и, широко взмахнув завизжавшим спиннингом, сделал первый и, как оказалось, последний заброс. Блесна, описав сверкающую солнечную дугу, без плеска вошла в воду точно возле кустиков, и едва Парфенька начал сматывать леску, как почувствовал легкий удар на том конце. Блесна мягко вошла во что-то неподвижное, и сматывать стало нельзя – зацеп, подумал Парфенька. Чего боялся, то и случилось: закоряжил. Да и как тут не зацепишься, когда кусты рядом. Наверно, за корень задел или за подводную ветку. Парфенька зажал катушку тормозом и потянул удилище к себе – оно круто выгнулось, леска зазвенела, но немножко подалась, самую чуточку, сантиметров на десять, не больше, а когда он отпустил удилище, леска, не ослабевая, возвратилась назад, на прежнее место. Да, зацепился за ветку или за торчащий со дна конец коряги. Надо попробовать вытащить.
За спиной послышалось сочувственно-взволнованное дыхание Голубка, но Парфенька не рассердился на него, признался в своей неловкости:
– Зацеп, Вася. Но ты не тушуйся, мы это в момент. В случае чего, запасные блесны есть.
– Помочь, голубок?
– Погоди.
Парфенька опять потянул удилище, но на этот раз зазвеневшая леска не только не подалась к нему, но даже пошла назад – кто-то сильный вырывал ее вместе со спиннингом. Парфенька, вытянув руки, подался вперед, удилище согнулось в полукольцо, леска, чертя и брызгая по воде, забрунжала от напряжения, а у кустов и подальше вода взорвалась сразу в нескольких местах.
– Пымал! Пымал! – не выдержал Голубок.
– Не ори, – прошипел Парфенька. – И присядь, а то тебя и из воды за версту, поди, видать.
Голубок послушно присел на корточки, а Парфенька, не отпуская леску, вошел с берега в воду, потом поддернул удильник к себе, вгоняя крючки блесны глубже в пасть жертвы, и вслед за повторным могучим всплеском у кустов почувствовал, что напряжение заметно ослабло, леска перестала брунжать и послушно пошла за ним, когда Парфенька, пятясь, стал выходить из воды. Он попробовал сматывать леску, но тяжесть была такая, что катушка не проворачивалась. Да и леску так оборвешь ненароком.
– Сачок подать? – прошептал вспотевший от волнения Голубок.
– Ка-акой тут сачок! – Парфенька, не переставая пятиться, торопился подальше от воды. – К берегу ползи и замри там. Слышь?
– Слышу, голубок.
– Будто мертвый предмет ты, камень-дикарь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40