Толла, милая Толла, – как она встряхнула Рим, этот город, прокопченный ладаном!
– Святой отец милостив к вам, невзирая ни на что. Он проявил великое терпение…
И ждет признательности, продолжает королева про себя. Бедная Толла, необузданное дитя природы! Она украсила Рим лучше, чем изваяния из камня и бронзы, но он не оценил ее.
Что же, в конце концов для нее сделано достаточно. Она богата. У нее есть титул, пускай спорный. Она отстоит его – женской своей властью.
Разговор, определивший судьбу Толлы, был мучительный, но короткий.
Вызвав Константина, Мария-Казимира оделась по-турецки – шальвары, свободное платье почти до колен. Сунула кинжал под струящийся шелк.
– Ответь, – приказала она, – желаешь ли ты быть моим сыном?
Принц смутился.
– Я вижу только любовника Толлы, – бросила она, не дав ему раскрыть рта. – Собесского, князя Собесского, которого ждет трон несчастной Польши, я не вижу.
– Но, матушка…
– Толла уедет отсюда. Прощайся! Она уедет сегодня же, иначе завтра ее заберет стража. Я дала разрешение губернатору.
– Вы… вы убиваете меня, – произнес принц нетвердо.
– Первой умру я, – она шарила в шелку, не нашла сразу рукоять кинжала и выругалась.
Сталь блеснула, Константин отшатнулся, заморгал.
– Я уеду с ней… Или погибну на пороге…
Кинжал маячил перед ним, и он не спускал взгляда с клинка, вращал глазами. Вид у принца был нелепый, и Мария-Казимира расхохоталась.
– Дурак. Твой труп ей не нужен. Ступай, приведи ее!
Он вышел. «Сбегут», – вдруг подумала она. Мысленно она поставила на место Константина его отца. Ян бы не уступил. О, Ян пожертвовал бы всем ради своей Марысеньки…
Нет, не сбегут… Часы – серебряный диск, вправленный в грудь фавна, – стучали отчаянно, спешили куда-то. Две семерки, две семерки… Вдруг почему-то вспомнился лес в окрестностях Варшавы, далекие зовы охотничьих рожков, подушка мха под головой – одно из первых свиданий с Яном.
Ей почти хотелось, чтобы любовники сбежали…
Они явились. Что он сказал Толле? Мать покончит с собой… Но ведь не верит же в это, не верит… Стоит у двери, пристыженный. Конечно, он устал от наполитанки.
Целомудренно запахнув халат, Толла поникла и нежно обхватила ноги королевы.
– Я сама хотела… Я не могу так… Я будто в осаде… В Риме столько злых…
Девочка не успела поправить волосы, освежиться духами. От нее пахло постелью, юностью.
– Уходи! – крикнула она сыну. – Мы будем плакать.
Она решила вызвать слезы, но задуманной сцены не получилось – Мария-Казимира разрыдалась искренне. Жаль девочку и жаль себя. Подушки мха под головой, того, что минуло, и того, что упущено.
«Две семерки, две семерки», – бежало в сознании, вместе с цоканьем часов.
Мария-Казимира встала с лесного ложа. В ней ширилась нежность к Толле. Девочка благодарит. Она отдает любовника матери, трону…
– Дай бог тебе настоящего мужчину…
Чистая душа, ребенок, который беззаботно играет сокровищем, своим телом. Жаждет доставить только радость, а встречает злость. Бедная девочка – теперь нет таких мужчин, как Ян. Ты не испытала любви, нет, не испытала. Твое тело полно неведения. Константину почти сорок, но он еще сосунок.
«Две семерки, две семерки…»
Часы застучали громче и словно втеснились в мозг.
Королева слегла. На другой день она добрела до окна, чтобы помахать наперснице. Вслед за каретой графини ди Палья двинулись строем польские орлы. Константин на вороном аргамаке гарцевал впереди. Он проводит куртизанку до городских ворот.
Из толпы в карету летели цветы. Принца же простонародный Рим наказал хмурым молчанием.
– Поляк был похож на побитую собачонку, – смеялся кавалер Амадео, рассказывая новость Куракину. – Он ничтожество… А Толла помчалась к другому, положив в сумочку тысячу золотых отступного. Королева не скупа. Тысяча – в придачу к дому, к добру. Вот теперь, сиятельный князь, скука заест нас окончательно.
Рим не сразу забыл красавицу. В октябре, когда царский посол покидал столицу, еще раздавались песенки, сложенные в ее честь. Поэты, собираясь на соревнования, прославляли Толлу в экспромтах.
Ожившее античное изваяние не могло бы более поразить римлян, чем она, – утверждает автор сонета, одного из двухсот двенадцати в рукописной «Толлеиде», уцелевшей для потомков.
15
Куракин не добился уступок от папы. Грамоты желаемой Климент не дал. Слово, однако, сдержал – Станислав, приемыш шведский, святым престолом не признан.
В письмах посла сквозит раздражение – ведь с самого начала было ясно, что в Риме «хотят смотреть на остаток войны» и векселя вручать воздерживаются. «А больше имеют склонение до Августа, чтобы он в Польшу возвратился и в прежнем состоянии был».
Собесские у папского двора в запасе. Знаменитейшая фамилия ценность имеет немалую в политической игре.
Пока что ни Константин, ни Александр кордона не пересекли. Марыся выжидает, Паулуччи обнадеживает, а князья утопают в плезирах. Что же, за них голова не болит.
Главное, в палаццо Одескальки уже не интригуют в пользу Станислава. «Во всех делах за него стараетца королева польская», – писал Куракин в первом донесении из Рима. Покончено с этим. Нет у королишки опоры сколько-нибудь значительной в Вечном городе.
Лишился Станислав и алеата в кардинальской сутане. Нунций Пьоцца смещен. «И все министры о том знают, что сделалось от меня и по моему старанию при папежском дворе».
Папа прощался с Куракиным милостиво. Царя опять именовал величеством. Хоть не на бумаге, в разговоре уважил, и то ладно. Подарил послу две медали, выбитые во славу церкви и трона. Обязал отвезти дар царевичу – крест с мощами Алексея, человека божьего.
– У наследника вам искать нечего, – сказал себе Борис, взяв реликвию. Благодарил истово, припал к туфле, обсыпанной колючим бисером.
В последний раз, слава те, господи!..
Багажа набралось невпроворот. Подношения, книги, наряды для всяких случаев. Кавалер Амадео, оглядев груды вещей, короба, Фильку, обнимавшего глобус, произнес:
– Я замыслил доломать ваш экипаж… Моя дружба не выпустит вас, принчипе.
Протянул, грустно улыбнувшись, небольшой томик, переплетенный в кожу.
– «Цивитас Солис», – прочел Борис и почесал за ухом. – Латынь… Ну, как-нибудь, со словарем…
– «Город Солнца», – пояснил кавалер. – Автор презабавный фантазер.
Художник Бассани нарисовал московиту на память сад Тиволи, спадающий каскадом, из коего, словно из прибоя громокипящего, выходят каменные эллины. Борис предложил искусному мастеру службу в России, и он как будто соблазнился.
О Фильке, ученике своем, сказал:
– Ему недостает отваги или таланта, точнее определить не берусь. Быть может, станет копиистом.
Глобус в карету не влез, напрасно денщик обшивал его. Зато книги поместились все, даже гистория римская в восьми томах, каждый чуть не по пуду. В чемодане под сиденьем самое заветное – тетради.
Никогда не увозил их столько…
Записывать вошло в привычку. Разве удержишь все в уме? Доведись, к примеру, встретиться с маркизом или дуком… Сразу же, по одежке, можно судить, каков прием.
«Без шляпы и шпаги – уничтоживая, не хотя отдать чести… Если одна рука в рукавице – спесиво принимает».
Отсутствие перчаток обижать не должно – это знак непринужденности. Но тогда и самому надо скинуть. Не забыть, до какого места вельможа проводил, простившись. Явится он с визитом – отплати не меньшей мерой политеса.
Но и не большей! Престиж державы своей не роняй!
Потомок найдет в тетрадях заметки о государственном устройстве, перечень должностных лиц, справки о ценах, о товарах, о штате прислуги послов и знати, политические известия из разных стран Европы, похвалу художествам, осуждение бродячих святош, которые дурачат народ.
Народ… Князь Куракин все чаще опускает к нему взор. Посол считает нужным занести в дневник, что «той народ римской весьма не контентен быть под папою».
Тяжелые налоги, неправедные судьи закон поворачивают в угоду влиятельным лицам. Куракин не щадит князя Альбано, хоть и пользовался его расположением, прямо обличает племянника папы и других именитых, «которые через малое время миллионы богатства наживают».
Вместе с простым людом Борис сожалеет, что «забавы под заказом, как комедии, оперы и другие». Вельможи, те всяко ублажены плезирами – явными и тайными.
Куракин впервые пишет о неравенстве – вот что остановит внимание потомка.
Полгода с лишком провел посол «без характеру» в Риме – был досуг наблюдать и думать. Рождаются мысли, для князя непривычные. Они смущают его, эти непрошеные мысли, и поэтому изложены по-итальянски, словно речь идет о предмете интимном или секретном.
«Воистину все мы люди» – так начинается примечательное рассуждение. Все – в любом звании, высоком и низком. Вельможам не следует кичиться происхождением – «все знатные роды были прежде людьми бедными».
Куракин убежден, что «они приобрели свои титулы добродетелью, передаваемой из рода в род такое продолжительное время, что удержали известность навсегда. Но вот несчастье знатных людей, когда они, уверенные, что все обязаны оказывать им особое поклонение, перестают о чем-либо мыслить, бросают науки, знание, добродетель и собственное достоинство. Это мы видим во Франции, Московии, Швеции, Англии, – там уже знать не пользуется таким уважением, как прежде».
Скрепя сердце князь признает – лучшие фамилии нигде не выполняют своего долга, о благе народа не пекутся. Записка «О бесчестных вельможах» звучит беспощадно, – «тот их первый интерес: вступя в службе наиперве искать себе вечного интересу, где бы мог живот свой беспечально и бесстрашно пробавить».
В Москве сию позицию избрал Авраам Лопухин – сиднем сидит на своем дворе, чурается службы. Что ему слава отечества!
Добро бы он один…
Наедине с тетрадью Куракин вопрошал: отчего одни государства возвышаются, другие же упадают, как, скажем, Венеция. Попробовать сравнить ее с другой республикой – Голландией…
«Прежде старая знать имела поживление от земли, а не от коммерции». Теперь же в Светлейшей республике лишь «три-четыре дома имеют крестьян, как у нас». Бывало, венециане на море не имели равных, громили султана, отвоевывали у турок Грецию – мощь державы покоилась на надежной основе. С тех пор страна меньше пашет и сеет, меньше добывает на своей земле. Вот, стало быть, главное! Вопрос, занимавший Куракина давно, прояснился – чтобы богатеть и побеждать врагов, надо производить.
У голландцев много своего – хлеб, ткани, всякие изделия. Венеция же только торговлей держится. Этого мало. Турция теснит ее на море, отнимает захваченное. У венециан «достатка нет – тягостей войны не понесут».
Знать нынешняя, особенно новая, из купцов, боится вооруженных столкновений, – ведь «если воевать с турками, торги преткнутся».
Куракин-дипломат сожалеет – от альянса с Венецией против султана пользы меньше…
Торгаши, они каждую копейку на зуб пробуют. Из-за копейки удавятся. Княжеское существо Куракина восстает против власти, созданной деньгами, хотя в Голландии, надо согласиться, народу живется лучше, и науки, художества возросли обильно. Запомнилось князю, как на почтовой станции взыскали плату лишь за то, что погрелся у очага.
Каков же способ достигнуть блага всеобщего, удовольствовать страны и людей во всем?
Поглядеть, что проповедует Томмазо Кампанелла… Город Солнца, идея философской республики. Такой еще не видывали… Латынь дается туго, каждая строка заставляет рыться в словаре, но дорога длинная и охота большая.
На карте Города Солнца нет, это уж точно. Кампанелла придумал морехода из Генуи, придумал сие путешествие – идею ведь преподал, образец для будущего. Однако город на холме, храм посередине, с куполом вроде как у собора святого Петра, представляет наглядно.
В алтаре – глобус с изображением неба. И другой глобус, показывающий землю. Ишь ты, религия, с католической не сходная! Книга, выходит, еретическая. Что ж, и еретики нередко глаголют истину.
Посольская карета одолевает холмы римской Кампании, плавно катит по плоской Умбрии, черной от жухлой виноградной листвы, обгоняет телеги, запряженные круторогими белыми волами, покорных осликов, бредущих под кладью. На раскрытую книгу падает тень от звонницы, от зубчатой монастырской стены.
И въезжает посол московский в Город Солнца, где знания, почести и наслаждения стали достоянием всенародным, где никто не может себе ничего присвоить.
Чтение подвигается медленно, в день страниц пять-шесть. Уже позади Флоренция, начались Апеннины, с высот, поросших низким, жилистым дубняком, пахнуло холодом. Филька, свистя кнутом, пугает босоногих ребят, посиневших от стужи.
Дети в Городе Солнца поголовно учатся, людей неграмотных, невежественных там нет. Правители о том заботятся неусыпно. Так же старательно обороняется город от болезней.
«Неужто и скорбутики не ведают?» – вопрошает Борис, переносясь в блаженные те пажити.
Внезапно созрело решение. «Вернусь домой, – сказал себе Борис, – дам Губастову вольную. От меня все равно не уйдет, поди…»
Иногда, прервав чтение, Куракин принимался думать вслух либо спорить с автором. Кормило власти он вручил священникам. Почему? Верно, по образцу державы папской. Однако служители церкви ведь тоже люди. И в Риме те же пороки человеческие, те же неудовольствия, что и повсюду.
Увлекшись Борис повышал голос. Филька вначале испугался. Навострил уши, поймал несколько слов. Осмелился спросить, где, в какой стране солнечный город, не туда ли путь лежит? Князь-боярин засмеялся:
– В голове у синьора Кампанеллы, вот где.
Не понял, деревенщина.
– Град умозрительный, – пояснил Борис – В натуре не сыскать.
– Не сыска-а-ать? – протянул Филька.
Захотел подержать книгу. Полистал, поднося к глазам картинки. Тряхнул гривой, сказал убежденно, что Город Солнца где-нибудь да должен быть.
– С чего ты взял? – удивился Борис.
– А как же? Ведь напечатано…
– Мало ли что! Сказка, понял ты?
– Не-е… Сказки не печатают.
– Так то у нас, филозоф ты лапотный, – потешался князь-боярин.
Филька с этим не смирился.
– Для чего ее в книгу, сказку-то?
Без малого до Венеции хватило Борису мудреной латыни. А там ожидала его необыкновенная, нечаемая сорпреза, счастливейший дар Фортуны.
16
«Был инаморат»…
Как сказать иначе о чуде, случившемся в Венеции, о встрече с Франческой? Нет на русском языке виршей, воспевающих любовь к женской особе, нет сонетов, подобных Петрарковым.
«…В одну читтадинку…»
Не напишешь ведь – посадская женка. Горожанка – и то грубо. Натрудивши ум, Борис прибавил:
«…Славну хорошеством».
По-итальянски изобразить женскую прелесть легче, да ведь хочется сказать своей, родной речью о самом дорогом. Прекраснейший в жизни амор того достоин.
«Называлась Франческа Рота, которую имел за метрессу во всю ту бытность».
Однако не просто метресса, любовница, какую везде можно иметь за деньги. Искренне, с болью душевной прибавил:
«Часу не мог без нее быть».
Никогда еще не изливались в заветную тетрадь признания аморные, горечь разлуки.
Тетрадь лежит в ларце, окованном медью, ключ от него у Бориса в кармане. Ларец всегда под рукой. Устраиваясь спать на почтовой станции, посол кладет его под подушку, вместе с пистолетом.
Дорога домой опять кружная, долгая – через Вену, Гамбург, Амстердам. Дорога на год целый. И память о Франческе, об аморе юных лет, возродившемся столь дивно, нерушима.
«И расстался с великой плачью и печалью, аж до сих пор из сердца моего тот амор не может выйти и чаю не выйдет».
Сбылось чудо, сбылось наперекор всем преградам. Негодяй кабатчик деньги прикарманил, а обещанное не исполнил, весть Франческе не подал. Хорошо, что по всем дворам – графским, герцогским – прошел слух о прибытии в Италию посла Куракина. Достигло известие и Мантуи…
Счастье, что сразу по приезде, сняв камору на Ламбьянке, кинулся к палаццо Рота.
Чудо, подлинное чудо… Десять прошедших лет исчезли. Тот же дом, те же запахи. Из погреба, где зреет вино в дубовых бочках, – шальные, пьяные. И лестница заскрипела так же, как прежде. И ведет в ту же комнату с одним оконцем, смотрящим в глухой канал. Внизу старая, отжившая век ладья, та же ладья… И снова кольцо смуглых рук, обрызганных родинками… Письмена Венеры, письмена пророческие… Не напрасно сулили радость.
И была ночь, словно первая ночь от начала амора. Ветер дул с лагуны, гнул к воде мачты галеотов, барок, галер, фелук у набережной Рабов, у острова Сан-Джорджо, у Арсенала. И где-то готовился к отплытию корабль Мартиновича, ждал Бориса…
Проснулся первый. Свеча наполняла комнату живым трепетом. Взгляд, пробившись сквозь чащу волос Франчески, упавших на лицо, блуждал, узнавая. Та же полка, откуда сняты были вирши Петрарки…
Сняты для него…
Левее полки висела цитра, и Борис, не найдя ее, ощутил некую обиду.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54
– Святой отец милостив к вам, невзирая ни на что. Он проявил великое терпение…
И ждет признательности, продолжает королева про себя. Бедная Толла, необузданное дитя природы! Она украсила Рим лучше, чем изваяния из камня и бронзы, но он не оценил ее.
Что же, в конце концов для нее сделано достаточно. Она богата. У нее есть титул, пускай спорный. Она отстоит его – женской своей властью.
Разговор, определивший судьбу Толлы, был мучительный, но короткий.
Вызвав Константина, Мария-Казимира оделась по-турецки – шальвары, свободное платье почти до колен. Сунула кинжал под струящийся шелк.
– Ответь, – приказала она, – желаешь ли ты быть моим сыном?
Принц смутился.
– Я вижу только любовника Толлы, – бросила она, не дав ему раскрыть рта. – Собесского, князя Собесского, которого ждет трон несчастной Польши, я не вижу.
– Но, матушка…
– Толла уедет отсюда. Прощайся! Она уедет сегодня же, иначе завтра ее заберет стража. Я дала разрешение губернатору.
– Вы… вы убиваете меня, – произнес принц нетвердо.
– Первой умру я, – она шарила в шелку, не нашла сразу рукоять кинжала и выругалась.
Сталь блеснула, Константин отшатнулся, заморгал.
– Я уеду с ней… Или погибну на пороге…
Кинжал маячил перед ним, и он не спускал взгляда с клинка, вращал глазами. Вид у принца был нелепый, и Мария-Казимира расхохоталась.
– Дурак. Твой труп ей не нужен. Ступай, приведи ее!
Он вышел. «Сбегут», – вдруг подумала она. Мысленно она поставила на место Константина его отца. Ян бы не уступил. О, Ян пожертвовал бы всем ради своей Марысеньки…
Нет, не сбегут… Часы – серебряный диск, вправленный в грудь фавна, – стучали отчаянно, спешили куда-то. Две семерки, две семерки… Вдруг почему-то вспомнился лес в окрестностях Варшавы, далекие зовы охотничьих рожков, подушка мха под головой – одно из первых свиданий с Яном.
Ей почти хотелось, чтобы любовники сбежали…
Они явились. Что он сказал Толле? Мать покончит с собой… Но ведь не верит же в это, не верит… Стоит у двери, пристыженный. Конечно, он устал от наполитанки.
Целомудренно запахнув халат, Толла поникла и нежно обхватила ноги королевы.
– Я сама хотела… Я не могу так… Я будто в осаде… В Риме столько злых…
Девочка не успела поправить волосы, освежиться духами. От нее пахло постелью, юностью.
– Уходи! – крикнула она сыну. – Мы будем плакать.
Она решила вызвать слезы, но задуманной сцены не получилось – Мария-Казимира разрыдалась искренне. Жаль девочку и жаль себя. Подушки мха под головой, того, что минуло, и того, что упущено.
«Две семерки, две семерки», – бежало в сознании, вместе с цоканьем часов.
Мария-Казимира встала с лесного ложа. В ней ширилась нежность к Толле. Девочка благодарит. Она отдает любовника матери, трону…
– Дай бог тебе настоящего мужчину…
Чистая душа, ребенок, который беззаботно играет сокровищем, своим телом. Жаждет доставить только радость, а встречает злость. Бедная девочка – теперь нет таких мужчин, как Ян. Ты не испытала любви, нет, не испытала. Твое тело полно неведения. Константину почти сорок, но он еще сосунок.
«Две семерки, две семерки…»
Часы застучали громче и словно втеснились в мозг.
Королева слегла. На другой день она добрела до окна, чтобы помахать наперснице. Вслед за каретой графини ди Палья двинулись строем польские орлы. Константин на вороном аргамаке гарцевал впереди. Он проводит куртизанку до городских ворот.
Из толпы в карету летели цветы. Принца же простонародный Рим наказал хмурым молчанием.
– Поляк был похож на побитую собачонку, – смеялся кавалер Амадео, рассказывая новость Куракину. – Он ничтожество… А Толла помчалась к другому, положив в сумочку тысячу золотых отступного. Королева не скупа. Тысяча – в придачу к дому, к добру. Вот теперь, сиятельный князь, скука заест нас окончательно.
Рим не сразу забыл красавицу. В октябре, когда царский посол покидал столицу, еще раздавались песенки, сложенные в ее честь. Поэты, собираясь на соревнования, прославляли Толлу в экспромтах.
Ожившее античное изваяние не могло бы более поразить римлян, чем она, – утверждает автор сонета, одного из двухсот двенадцати в рукописной «Толлеиде», уцелевшей для потомков.
15
Куракин не добился уступок от папы. Грамоты желаемой Климент не дал. Слово, однако, сдержал – Станислав, приемыш шведский, святым престолом не признан.
В письмах посла сквозит раздражение – ведь с самого начала было ясно, что в Риме «хотят смотреть на остаток войны» и векселя вручать воздерживаются. «А больше имеют склонение до Августа, чтобы он в Польшу возвратился и в прежнем состоянии был».
Собесские у папского двора в запасе. Знаменитейшая фамилия ценность имеет немалую в политической игре.
Пока что ни Константин, ни Александр кордона не пересекли. Марыся выжидает, Паулуччи обнадеживает, а князья утопают в плезирах. Что же, за них голова не болит.
Главное, в палаццо Одескальки уже не интригуют в пользу Станислава. «Во всех делах за него стараетца королева польская», – писал Куракин в первом донесении из Рима. Покончено с этим. Нет у королишки опоры сколько-нибудь значительной в Вечном городе.
Лишился Станислав и алеата в кардинальской сутане. Нунций Пьоцца смещен. «И все министры о том знают, что сделалось от меня и по моему старанию при папежском дворе».
Папа прощался с Куракиным милостиво. Царя опять именовал величеством. Хоть не на бумаге, в разговоре уважил, и то ладно. Подарил послу две медали, выбитые во славу церкви и трона. Обязал отвезти дар царевичу – крест с мощами Алексея, человека божьего.
– У наследника вам искать нечего, – сказал себе Борис, взяв реликвию. Благодарил истово, припал к туфле, обсыпанной колючим бисером.
В последний раз, слава те, господи!..
Багажа набралось невпроворот. Подношения, книги, наряды для всяких случаев. Кавалер Амадео, оглядев груды вещей, короба, Фильку, обнимавшего глобус, произнес:
– Я замыслил доломать ваш экипаж… Моя дружба не выпустит вас, принчипе.
Протянул, грустно улыбнувшись, небольшой томик, переплетенный в кожу.
– «Цивитас Солис», – прочел Борис и почесал за ухом. – Латынь… Ну, как-нибудь, со словарем…
– «Город Солнца», – пояснил кавалер. – Автор презабавный фантазер.
Художник Бассани нарисовал московиту на память сад Тиволи, спадающий каскадом, из коего, словно из прибоя громокипящего, выходят каменные эллины. Борис предложил искусному мастеру службу в России, и он как будто соблазнился.
О Фильке, ученике своем, сказал:
– Ему недостает отваги или таланта, точнее определить не берусь. Быть может, станет копиистом.
Глобус в карету не влез, напрасно денщик обшивал его. Зато книги поместились все, даже гистория римская в восьми томах, каждый чуть не по пуду. В чемодане под сиденьем самое заветное – тетради.
Никогда не увозил их столько…
Записывать вошло в привычку. Разве удержишь все в уме? Доведись, к примеру, встретиться с маркизом или дуком… Сразу же, по одежке, можно судить, каков прием.
«Без шляпы и шпаги – уничтоживая, не хотя отдать чести… Если одна рука в рукавице – спесиво принимает».
Отсутствие перчаток обижать не должно – это знак непринужденности. Но тогда и самому надо скинуть. Не забыть, до какого места вельможа проводил, простившись. Явится он с визитом – отплати не меньшей мерой политеса.
Но и не большей! Престиж державы своей не роняй!
Потомок найдет в тетрадях заметки о государственном устройстве, перечень должностных лиц, справки о ценах, о товарах, о штате прислуги послов и знати, политические известия из разных стран Европы, похвалу художествам, осуждение бродячих святош, которые дурачат народ.
Народ… Князь Куракин все чаще опускает к нему взор. Посол считает нужным занести в дневник, что «той народ римской весьма не контентен быть под папою».
Тяжелые налоги, неправедные судьи закон поворачивают в угоду влиятельным лицам. Куракин не щадит князя Альбано, хоть и пользовался его расположением, прямо обличает племянника папы и других именитых, «которые через малое время миллионы богатства наживают».
Вместе с простым людом Борис сожалеет, что «забавы под заказом, как комедии, оперы и другие». Вельможи, те всяко ублажены плезирами – явными и тайными.
Куракин впервые пишет о неравенстве – вот что остановит внимание потомка.
Полгода с лишком провел посол «без характеру» в Риме – был досуг наблюдать и думать. Рождаются мысли, для князя непривычные. Они смущают его, эти непрошеные мысли, и поэтому изложены по-итальянски, словно речь идет о предмете интимном или секретном.
«Воистину все мы люди» – так начинается примечательное рассуждение. Все – в любом звании, высоком и низком. Вельможам не следует кичиться происхождением – «все знатные роды были прежде людьми бедными».
Куракин убежден, что «они приобрели свои титулы добродетелью, передаваемой из рода в род такое продолжительное время, что удержали известность навсегда. Но вот несчастье знатных людей, когда они, уверенные, что все обязаны оказывать им особое поклонение, перестают о чем-либо мыслить, бросают науки, знание, добродетель и собственное достоинство. Это мы видим во Франции, Московии, Швеции, Англии, – там уже знать не пользуется таким уважением, как прежде».
Скрепя сердце князь признает – лучшие фамилии нигде не выполняют своего долга, о благе народа не пекутся. Записка «О бесчестных вельможах» звучит беспощадно, – «тот их первый интерес: вступя в службе наиперве искать себе вечного интересу, где бы мог живот свой беспечально и бесстрашно пробавить».
В Москве сию позицию избрал Авраам Лопухин – сиднем сидит на своем дворе, чурается службы. Что ему слава отечества!
Добро бы он один…
Наедине с тетрадью Куракин вопрошал: отчего одни государства возвышаются, другие же упадают, как, скажем, Венеция. Попробовать сравнить ее с другой республикой – Голландией…
«Прежде старая знать имела поживление от земли, а не от коммерции». Теперь же в Светлейшей республике лишь «три-четыре дома имеют крестьян, как у нас». Бывало, венециане на море не имели равных, громили султана, отвоевывали у турок Грецию – мощь державы покоилась на надежной основе. С тех пор страна меньше пашет и сеет, меньше добывает на своей земле. Вот, стало быть, главное! Вопрос, занимавший Куракина давно, прояснился – чтобы богатеть и побеждать врагов, надо производить.
У голландцев много своего – хлеб, ткани, всякие изделия. Венеция же только торговлей держится. Этого мало. Турция теснит ее на море, отнимает захваченное. У венециан «достатка нет – тягостей войны не понесут».
Знать нынешняя, особенно новая, из купцов, боится вооруженных столкновений, – ведь «если воевать с турками, торги преткнутся».
Куракин-дипломат сожалеет – от альянса с Венецией против султана пользы меньше…
Торгаши, они каждую копейку на зуб пробуют. Из-за копейки удавятся. Княжеское существо Куракина восстает против власти, созданной деньгами, хотя в Голландии, надо согласиться, народу живется лучше, и науки, художества возросли обильно. Запомнилось князю, как на почтовой станции взыскали плату лишь за то, что погрелся у очага.
Каков же способ достигнуть блага всеобщего, удовольствовать страны и людей во всем?
Поглядеть, что проповедует Томмазо Кампанелла… Город Солнца, идея философской республики. Такой еще не видывали… Латынь дается туго, каждая строка заставляет рыться в словаре, но дорога длинная и охота большая.
На карте Города Солнца нет, это уж точно. Кампанелла придумал морехода из Генуи, придумал сие путешествие – идею ведь преподал, образец для будущего. Однако город на холме, храм посередине, с куполом вроде как у собора святого Петра, представляет наглядно.
В алтаре – глобус с изображением неба. И другой глобус, показывающий землю. Ишь ты, религия, с католической не сходная! Книга, выходит, еретическая. Что ж, и еретики нередко глаголют истину.
Посольская карета одолевает холмы римской Кампании, плавно катит по плоской Умбрии, черной от жухлой виноградной листвы, обгоняет телеги, запряженные круторогими белыми волами, покорных осликов, бредущих под кладью. На раскрытую книгу падает тень от звонницы, от зубчатой монастырской стены.
И въезжает посол московский в Город Солнца, где знания, почести и наслаждения стали достоянием всенародным, где никто не может себе ничего присвоить.
Чтение подвигается медленно, в день страниц пять-шесть. Уже позади Флоренция, начались Апеннины, с высот, поросших низким, жилистым дубняком, пахнуло холодом. Филька, свистя кнутом, пугает босоногих ребят, посиневших от стужи.
Дети в Городе Солнца поголовно учатся, людей неграмотных, невежественных там нет. Правители о том заботятся неусыпно. Так же старательно обороняется город от болезней.
«Неужто и скорбутики не ведают?» – вопрошает Борис, переносясь в блаженные те пажити.
Внезапно созрело решение. «Вернусь домой, – сказал себе Борис, – дам Губастову вольную. От меня все равно не уйдет, поди…»
Иногда, прервав чтение, Куракин принимался думать вслух либо спорить с автором. Кормило власти он вручил священникам. Почему? Верно, по образцу державы папской. Однако служители церкви ведь тоже люди. И в Риме те же пороки человеческие, те же неудовольствия, что и повсюду.
Увлекшись Борис повышал голос. Филька вначале испугался. Навострил уши, поймал несколько слов. Осмелился спросить, где, в какой стране солнечный город, не туда ли путь лежит? Князь-боярин засмеялся:
– В голове у синьора Кампанеллы, вот где.
Не понял, деревенщина.
– Град умозрительный, – пояснил Борис – В натуре не сыскать.
– Не сыска-а-ать? – протянул Филька.
Захотел подержать книгу. Полистал, поднося к глазам картинки. Тряхнул гривой, сказал убежденно, что Город Солнца где-нибудь да должен быть.
– С чего ты взял? – удивился Борис.
– А как же? Ведь напечатано…
– Мало ли что! Сказка, понял ты?
– Не-е… Сказки не печатают.
– Так то у нас, филозоф ты лапотный, – потешался князь-боярин.
Филька с этим не смирился.
– Для чего ее в книгу, сказку-то?
Без малого до Венеции хватило Борису мудреной латыни. А там ожидала его необыкновенная, нечаемая сорпреза, счастливейший дар Фортуны.
16
«Был инаморат»…
Как сказать иначе о чуде, случившемся в Венеции, о встрече с Франческой? Нет на русском языке виршей, воспевающих любовь к женской особе, нет сонетов, подобных Петрарковым.
«…В одну читтадинку…»
Не напишешь ведь – посадская женка. Горожанка – и то грубо. Натрудивши ум, Борис прибавил:
«…Славну хорошеством».
По-итальянски изобразить женскую прелесть легче, да ведь хочется сказать своей, родной речью о самом дорогом. Прекраснейший в жизни амор того достоин.
«Называлась Франческа Рота, которую имел за метрессу во всю ту бытность».
Однако не просто метресса, любовница, какую везде можно иметь за деньги. Искренне, с болью душевной прибавил:
«Часу не мог без нее быть».
Никогда еще не изливались в заветную тетрадь признания аморные, горечь разлуки.
Тетрадь лежит в ларце, окованном медью, ключ от него у Бориса в кармане. Ларец всегда под рукой. Устраиваясь спать на почтовой станции, посол кладет его под подушку, вместе с пистолетом.
Дорога домой опять кружная, долгая – через Вену, Гамбург, Амстердам. Дорога на год целый. И память о Франческе, об аморе юных лет, возродившемся столь дивно, нерушима.
«И расстался с великой плачью и печалью, аж до сих пор из сердца моего тот амор не может выйти и чаю не выйдет».
Сбылось чудо, сбылось наперекор всем преградам. Негодяй кабатчик деньги прикарманил, а обещанное не исполнил, весть Франческе не подал. Хорошо, что по всем дворам – графским, герцогским – прошел слух о прибытии в Италию посла Куракина. Достигло известие и Мантуи…
Счастье, что сразу по приезде, сняв камору на Ламбьянке, кинулся к палаццо Рота.
Чудо, подлинное чудо… Десять прошедших лет исчезли. Тот же дом, те же запахи. Из погреба, где зреет вино в дубовых бочках, – шальные, пьяные. И лестница заскрипела так же, как прежде. И ведет в ту же комнату с одним оконцем, смотрящим в глухой канал. Внизу старая, отжившая век ладья, та же ладья… И снова кольцо смуглых рук, обрызганных родинками… Письмена Венеры, письмена пророческие… Не напрасно сулили радость.
И была ночь, словно первая ночь от начала амора. Ветер дул с лагуны, гнул к воде мачты галеотов, барок, галер, фелук у набережной Рабов, у острова Сан-Джорджо, у Арсенала. И где-то готовился к отплытию корабль Мартиновича, ждал Бориса…
Проснулся первый. Свеча наполняла комнату живым трепетом. Взгляд, пробившись сквозь чащу волос Франчески, упавших на лицо, блуждал, узнавая. Та же полка, откуда сняты были вирши Петрарки…
Сняты для него…
Левее полки висела цитра, и Борис, не найдя ее, ощутил некую обиду.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54