Вы ведь чувствуете, что королевские гнезда в Европе превращаются в гнезда ос, вылетающих и жалящих народы, отказывающиеся их кормить. Заметьте, что их дворня разбежалась, что их большие семьи все меньше и меньше обеспечены. Даже такие аристократы, как Байрон, качнулись в сторону революции. Наше дело обеспечено. Нас ждет несомненный успех.
– Если бы вы не делали вступления, все остальное было бы прекрасно, – сказал Бейль. – Двух вещей я не хочу понять: во-первых, вашего стремления видеть во мне законченного карбонария, – уверяю вас, что таким я никогда не буду, – и во-вторых – это я считаю самым существенным – вашей защиты религии. Религия не только не нужна, но она вредна и опасна человечеству. Сильвио с жаром говорит о священниках-карбонариях. Я глубоко убежден, что священник-карбонарий для человечества гораздо опаснее католика-роялиста. Священник порядочный, священник честный в тысячу раз хуже развратного монаха, монаха-взяточника, монаха королевского духовника. Я боюсь, что, когда настанет момент решительных действий, в вашей среде обнаружится трещина, которая вызовет распад карбонаризма. Французский Конвент тысяча семьсот девяносто третьего года через немного лет будет казаться очагом подлинного героизма. Он помешал иностранным полчищам прийти и расположиться лагерем на высотах Монмартра, Знайте, то был якобинский Конвент. Я был ребенком, когда началась защита республики. Мне хотелось бы видеть якобинскую четкость в работе верховной венты. А сейчас позвольте мне остаться преданным скептиком, исследователем человеческих характеров. Я еду в Неаполь вовсе не в результате вашего поучения. Желаю вам поскорее надеть рясу.
И, не прощаясь, Бейль вышел от Марончелли.
После ухода Бейля Марончелли написал коротенькую записку Конфалоньери с извещением о том; что «статуя Альцеста, по-видимому, будет поставлена в Неаполитанском музее в день карнавала, который начнется 12 января».
Альцест – это было имя Бейля.
Выйдя от Марончелли, Бейль встретил полковника Скотти и в ответ на приглашение взять утреннюю ванну на Корсо сказал, что он уезжает повеселиться на неаполитанском карнавале.
Подходя к дому, Бейль увидел скучающего человека, стоящего у самого входа. Неизвестный, взглянув на Бейля, зевнул, вынул часы и быстрыми шагами свернул за угол.
«Все это – нехорошие признаки», – подумал Бейль.
Поднявшись к себе наверх, он нашел у себя в комнате старого знакомца – Оливьери.
– Кажется, никогда ты не был мне так необходим, как теперь, – сказал Бейль и потом вдруг остановился. – Однако откуда ты и чем ты занят?
– У меня табачная лавочка во Флоренции. Здесь я по делу. И совершенно случайно узнал от одной знакомой, что синьор в Милане. Найти вас после этого было уже не трудно.
– Да, но как ты уцелел тогда, во время разгрома Вильны?
– Я бросил кофейню и вместе с Ринаделли бежал, как только пришло известие об отречении императора.
– А что ты здесь делаешь? Ах да, у тебя табачная лавочка во Флоренции. Ну так вот – спрошу тебя прямо: как к тебе относится австрийская полиция?
– Если синьору нужен паспорт – я могу раздобыть.
– Однако ты нисколько не изменился.
– О нет, синьор, в этом вы не правы. Я прошел четыре академии и двенадцать университетов. Я теперь самый образованный человек во всей Ломбардо-Венецианской области.
– Ну, а как твоя торговля?
– Знаете ли, синьор, я вообще хороший коммерсант. Шесть дней в неделю я торгую в убыток, а по воскресеньям, когда не торгую, бываю богат.
Бейль посмотрел угрюмо. Разговор стал слишком откровенным и приблизился к такому пункту, от которого оба собеседника захотели повернуть обратно. Но было уже поздно. Бейль принял рассеянный вид, смотря в окно, а Оливьери демонически улыбался, смотря на Бейля. Наступило неловкое молчание. Наконец, Оливьери, более решительный, чем его собеседник, решил разрубить узел.
– Ну, скажите ж, синьор, для каких целей вам мог бы пригодиться старый слуга? Мне легко возобновить знакомство с хорошенькими горничными первых красавиц Милана. А ежели сердце синьора тоскует по другой, то назовите только. Сейчас у многих французов одна любовница – синьора Паспортина. Это стоит гораздо дороже, но сделать можно.
Бейль овладел собою и сказал:
– Ни в том, ни в другом я в настоящее время не нуждаюсь. Но, понимаешь ли, Франческо, мой слуга, которого ты помнишь, совершенно спился. Вчера воры проникли ко мне в комнату, а я не мог его разбудить. Мне нужно заменить его кем-нибудь.
– Ну что же, я к вашим услугам, синьор.
– Ты сам? А как же твоя лавочка?
– Я, кажется, получу патент на торговлю в Милане.
– Вот как! Но что же за торговля при слубже у меня?
– Я возьму компаньона.
– Это дело. Постарайся сделать это в декабре, так как январь мне хочется провести в Неаполе.
– Вот уж этого не советую вам делать, синьор. Не нужно ехать вам в Неаполь Повеселиться вы можете лучше всего на карнавале в Болонье. Послушайте доброго совета – поезжайте туда скорее.
После бессонной ночи голова кружилась у Бейля. Условившись с Оливьери, что тот вернется через неделю, Бейль прилег и заснул. Двухчасовой сон освежил его. Он пошел на почту, получил письма из Парижа. Некий Мезонетт писал ему длинные рассуждения на тему о французской политике, сопровождая эти рассуждения едкими выпадами по адресу некоего Стендаля, от которого он, Мезонетт, получает письма с характеристиками миланских властей и политических настроений Италии. Особенное удовольствие Бейлю доставили строчки, в которых Мезонетт осмеивает «дюкоманию» Стендаля, стендалевское пристрастие к титулам и злоупотребление герцогами и герцогинями в обозначении своих знакомых. «Лингаи остался себе верен, – думал Бейль, – хотя он и подписывается теперь в письмах Мезонеттом». Письмо заканчивалось сообщением, что «его величество напрасно считает себя воссевшим на престол своих предков, так как он сидит на престоле Бонапарта, и если Наполеон вернется в Тюильри, то единственно, что ему нужно будет захватить с собой, – это собственный ночной колпак. Все остальные глупости монархии остались неприкосновенными». «Однако это неосторожная фраза», – подумал Бейль и стал читать второе письмо.
Это было сообщение из Гренобля. Отец отказывал ему в высылке каких-либо денег, кроме процентов с материнского наследства. Денежные дела, таким образом, получили неожиданно плохой оборот. Интендантская пенсия была ничтожна. Правда, книга барона Стендаля доставила неожиданную помощь. «Жизнь Гайдна» господина Бобмэ тоже во втором издании принесла немалые доходы, но господин М.Б.А.А. отказывался что-либо платить за «Историю живописи в Италии». Из трех содержащих миланского гражданина Бейля писателей ни один не обеспечивал литературного заработка.
Месяц спустя, в Болонье, посещая балы и маскарады, веселясь, как только можно, Бейль через посредство своего нового спутника и слуги Оливьери узнавал стоимость болонских имений, цены на хлеб, на вино, лихорадочно справлялся о процентах на капиталы, и Оливьери, как мудрый Фигаро, всячески старался поправить пошатнувшиеся денежные дела барона Стендаля, ставшего графом Альмавивой в изгнании.
Наконец, этот африканский делец с корсиканским авантюристом вызвали насмешки знатоков двойной итальянской бухгалтерии, родиной которой была Болонья. А кроме того, самому Бейлю надоела денежная горячка. После неудачного опыта он выехал в Неаполь. И Болонья и неаполитанская дорога не развеяли его тяжелых мыслей. Он ловил себя на мысли, что практические дела не удались и что он охладел к целому ряду повседневных практических интересов только потому, что им владело одно постоянное мучительное стремление: быть в одном городе, в одном доме, в одной комнате с самым пленительным существом, которое он только знал на земле, – с Метильдой Висконтини. За зеленым столом в игорном доме, в Болонье, где человек тридцать собрались на «фараон», полковник Скотти произнес ее имя. И карты, как легкий пух, полетели на ковер из рук Бейля. Он сам не ожидал такой впечатлительности. Были минуты, когда к горлу подступали какие-то спазмы; когда темы разговора были самыми далекими, онбыстро вставал, отходил к окну, произносил незначительные слова, и нужны были колоссальные усилия воли, чтобы подавить неожиданное восстание чувств.
Легкомыслие, грубость и циническая легкость, которые он развивал в себе годами, чтобы ими заслониться, как толстой роговой оболочкой, от жестокостей действительности, – все это вдруг исчезло, перестало предохранять, сделалось ненужным. И, как в первые дни после приезда в Париж из России, он чувствовал себя омытым волнами нового, небывалого бытия.
Отъезд в Неаполь был уже решенным делом. Непринужденность, или, как говорили итальянцы, desinvoltura, общества Болоньи настолько привязала Бейля, что лишь с большой неохотой он собрался ехать. Перед самым отъездом зашел на почту случайно, скорее в силу какого-то неожиданного толчка, чем по надобности. Почтальон, вопреки ожиданиям Бейля, протянул ему в окошко целую пачку писем. Это были залежавшиеся, долго его искавшие сообщения родственников и знакомых о смерти старого Керубина.
Бейль вышел с почты, не чувствуя ни грусти, ни огорчения. Отец никого не любил и делал все, чтобы разрушить сыновние чувства. Надо ехать в Гренобль, как этого требует Полина.
Вторая сестра Зинаида – тоже написала несколько строк, первый раз за много лет. Это отвратительная ханжа, целиком повторившая характер тетки Серафимы. Она убеждает его не приезжать, заявляя, что Полину и без него никто не обидит. Именно поэтому и надо ехать. Но как быть с Неаполем? Навестить соседа карбонария… и дело улажено. Давно бы нужно было это знать. Приказано отправиться в Неаполь одному Оливьери. «Вот как?» Значит, его появление в Милане было не случайным? Тем лучше, пусть едет. Он выполнит все скорее меня, – думал Бейль. – Я же никогда не был пригоден для серьезной работы такого свойства».
Придя в номер гостиницы, Бейль увидел Оливьери готовым к отъезду.
– Извините, синьор, если я поторопился: мальпост едет через час, и я уже знаю, что мне надо с вами расстаться.
Оставшись один, Бейль, навел справки и узнал, что северная почта уходит на другой день.
Вечером в Болонье давал концерт скрипач Паганини. Нельзя упускать такого случая. Остались только самые дорогие билеты. Бейль сидел во втором ряду и ждал начала концерта. Огромные люстры освещали шумящий зал. Ликующая, веселая толпа пестро одетых людей гудела и говорила, смеялась, словно забыв о концерте. Но вот все стихло, когда на эстраде появился человек маленького роста, с огромной шапкой волос, с бледным лицом, огромными глазами и неприятной, совершенно обезьяньей челюстью. Это был Паганини. Шепот удивления пробежал по залу при виде его одежды. Он был в форме офицера свиты принцессы Летиции Бонапарт. Золотые пчелы вышиты на обшлагах и воротнике. Белый газовый галстук, красиво повязанный на горле, слегка выступал в разрезе огромного стоячего ворота. Кто-то крикнул с верхней галереи: «Долой ливрею лакея!» Паганини спокойно вскинул глазами, поднял смычок, но, зацепив пюпитр, уронил ноты. После этого, не смутившись, он резко повернулся спиной к аккомпаниатору, ударил смычком по струнам и стал играть, не глядя в ноты.
Он играл «Дьявольские трели» Тартини. Весь ад и весь рай, жившие в душе этого человека, передавала безумная сладкая музыка. Черные глаза, как расплавленный металл, выливали потоки огня в зал, затаивший дыхание, и целые снопы звуков, чистых, пенящихся, как брызги, горячих, как искры, совершенно заворожили застывшую толпу. Не дав опомниться никому, скрипач перешел сразу к своим «Каприччио», ударяя по воображению публики и властно заражая ее чудесами своей фантастической музыки. Порою казалось, что зал наполнен скрипачами – четыре, пять, десятки скрипок звучали повсюду, и вдруг сразу обрывались музыкальные звуки, начинались шумы, стук, плачущие пиччикато. Потом все это смеялось кантиленой – ровной, спокойной, плавной, бесконечно широкой рекой звуков.
И вдруг – внезапное стаккато: смычок описал в воздухе дугу высоко над головой скрипача, как сабля в руке полководца, и тонкая старинная гварнериевская скрипка повисла на левой руке музыканта.
На бешеные крики, рукоплескания, шумы и вопли восхищенной толпы Паганини ответил кивком головы и ушел с эстрады.
Концерт продолжался до поздней ночи.
Выходя на площадь, Бейль услышал в разговоре фамилию Висконтини. Относились ли слова говоривших к Метильде, или нет – он не знал. Но взволновался страшно желанием как можно скорее ее увидеть. Утром он думал только о том, чтобы ускорить отъезд дилижанса. И, выезжая из Болоньи, вовсе не думал о Франции, а всю дорогу рисовал себе картину, как он всходит по лестнице на площади Бельджойозо. Для того чтобы спастись от мучительных чувств, он стал записывать наблюдения над самим собою. Он чувствовал себя совершенно больным и старался с точностью описать симптомы этой болезни.
Он сделал заголовок: «Я стараюсь дать себе отчет в той страсти, все искренние проявления которой носят печать красоты».
Он брал самого себя и свое состояние как живую реальность, нуждающуюся в объяснении, как врач, считающий свою собственную болезнь неизбежной, и как ученый, нашедший интереснейшую рукопись, над чтением которой, увлекательным и странным, он должен много трудиться. Это умение смотреть на себя со стороны ослабило испытываемую боль Он с величайшим любопытством наблюдал, как надежда чередуется в нем с сомнением.
До сих пор он не знал, как относится к нему Метильда.
Чем больше доверия оказывала она ему, тем менее он чувствовал себя в силах сказать ей, до какой степени она стала ему дорога. В минуту наиболее непринужденной беседы он внезапно терялся и должен был придумывать всякие предлоги, чтобы покинуть гостиную Метильды.
Смелость овладевала им лишь тогда, когда кто-либо из знакомых подходил к ней и говорил с ней долго или когда ненавистная Бейлю маркиза Траверси делала все, чтобы прерывать разговор его с Метильдой. Каждый раз, получив разрешение проводить Метильду из театра, он останавливался перед домом Траверси, куда входила Meтильда, и отказывался войти с нею. И так как он не скрывал своего чувства к Траверси, то его собственное чувство к Метильде понемногу проступало наружу. Быть может, то обстоятельство, что семья Траверси дала деньги на издание «Писем Якопо Ортиса» и самому автору, Уго Фосколо, помогала периодически возвращаться в Италию, повлияло на настроение Бейля. Но во всяком случае в этом безотчетном чувстве проступает глухая, неосознанная ревность к Фосколо. Когда Метильда рассказывает о молодом безумце из армии Бонапарта, об этом герое с поэтической гривой огнистых волос над белым лбом, не называя имени юноши и не глядя на Бейля, Бейль чувствует себя, как на раскаленной бороне в застенках инквизиции. Но Метильда говорит это без всякой заботы: она так далека от мысли о страдающем Бейле, что даже не замечает его горящего взгляда из угла комнаты, где он, совершенно потерявшись и нахохлившись, как мокрая птица, сидит и молча смотрит на нее.
Несколько записок с приглашением участвовать в загородной прогулке, написанных рукою Метильды, были зашиты Бейлем в жилете. Он никогда не расставался с этими дорогими письменами. И сейчас, в мальпосте, он нащупывает их под шелком, как доказательство того, что он живет, а не грезит, что он едет в Милан, а не спит. Бейль писал:
«Тщеславные люди, даже обладая умом, допускают ошибки, утверждая, что они были всегда выше сердечных слабостей. Серьезные особы, пользующиеся в свете славой людей благоразумных и нисколько не романтических, гораздо скорее поймут самый безудержный роман, чем такую книгу, в которой автор попытался бы холодно описать различные фазисы душевной болезни, называемой любовью. Но все дело в том, что нет людей, избавленных от этой болезни, нет руководства к избавлению от этой болезни, нет иного лекарства, как заболеть до конца».
Эти размышления облегчали ему дорогу до Милана. Минутами образ Метильды, ее глаза, ее голос воскресали перед ним с такой реальной живостью, что он чувствовал головокружение. Мгновение спустя, чтобы не привскочить от боли, он силился описать свое состояние. Толчки в мальпосте, качанье рессор и легкое всхрапывание соседа мешали ему водить свинцовым карандашом по бумаге. Но чем больше препятствий, тем было лучше. Он исписал все театральные афиши и концертные программы, бывшие у него под рукой. На остановках, за чашкой кофе, писать не хотелось. В Парме, пересаживаясь на другой дилижанс, он имел свободных два часа. Башня Фарнезе, тихие улицы спокойного и красивого города, ставшего убежищем Марии Луизы, дочери императора Франца и жены сосланного Наполеона, – все это дало минутное забвение, отвлекло его от нетерпеливой страстности, заставлявшей на каждой остановке глядеть на часы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76
– Если бы вы не делали вступления, все остальное было бы прекрасно, – сказал Бейль. – Двух вещей я не хочу понять: во-первых, вашего стремления видеть во мне законченного карбонария, – уверяю вас, что таким я никогда не буду, – и во-вторых – это я считаю самым существенным – вашей защиты религии. Религия не только не нужна, но она вредна и опасна человечеству. Сильвио с жаром говорит о священниках-карбонариях. Я глубоко убежден, что священник-карбонарий для человечества гораздо опаснее католика-роялиста. Священник порядочный, священник честный в тысячу раз хуже развратного монаха, монаха-взяточника, монаха королевского духовника. Я боюсь, что, когда настанет момент решительных действий, в вашей среде обнаружится трещина, которая вызовет распад карбонаризма. Французский Конвент тысяча семьсот девяносто третьего года через немного лет будет казаться очагом подлинного героизма. Он помешал иностранным полчищам прийти и расположиться лагерем на высотах Монмартра, Знайте, то был якобинский Конвент. Я был ребенком, когда началась защита республики. Мне хотелось бы видеть якобинскую четкость в работе верховной венты. А сейчас позвольте мне остаться преданным скептиком, исследователем человеческих характеров. Я еду в Неаполь вовсе не в результате вашего поучения. Желаю вам поскорее надеть рясу.
И, не прощаясь, Бейль вышел от Марончелли.
После ухода Бейля Марончелли написал коротенькую записку Конфалоньери с извещением о том; что «статуя Альцеста, по-видимому, будет поставлена в Неаполитанском музее в день карнавала, который начнется 12 января».
Альцест – это было имя Бейля.
Выйдя от Марончелли, Бейль встретил полковника Скотти и в ответ на приглашение взять утреннюю ванну на Корсо сказал, что он уезжает повеселиться на неаполитанском карнавале.
Подходя к дому, Бейль увидел скучающего человека, стоящего у самого входа. Неизвестный, взглянув на Бейля, зевнул, вынул часы и быстрыми шагами свернул за угол.
«Все это – нехорошие признаки», – подумал Бейль.
Поднявшись к себе наверх, он нашел у себя в комнате старого знакомца – Оливьери.
– Кажется, никогда ты не был мне так необходим, как теперь, – сказал Бейль и потом вдруг остановился. – Однако откуда ты и чем ты занят?
– У меня табачная лавочка во Флоренции. Здесь я по делу. И совершенно случайно узнал от одной знакомой, что синьор в Милане. Найти вас после этого было уже не трудно.
– Да, но как ты уцелел тогда, во время разгрома Вильны?
– Я бросил кофейню и вместе с Ринаделли бежал, как только пришло известие об отречении императора.
– А что ты здесь делаешь? Ах да, у тебя табачная лавочка во Флоренции. Ну так вот – спрошу тебя прямо: как к тебе относится австрийская полиция?
– Если синьору нужен паспорт – я могу раздобыть.
– Однако ты нисколько не изменился.
– О нет, синьор, в этом вы не правы. Я прошел четыре академии и двенадцать университетов. Я теперь самый образованный человек во всей Ломбардо-Венецианской области.
– Ну, а как твоя торговля?
– Знаете ли, синьор, я вообще хороший коммерсант. Шесть дней в неделю я торгую в убыток, а по воскресеньям, когда не торгую, бываю богат.
Бейль посмотрел угрюмо. Разговор стал слишком откровенным и приблизился к такому пункту, от которого оба собеседника захотели повернуть обратно. Но было уже поздно. Бейль принял рассеянный вид, смотря в окно, а Оливьери демонически улыбался, смотря на Бейля. Наступило неловкое молчание. Наконец, Оливьери, более решительный, чем его собеседник, решил разрубить узел.
– Ну, скажите ж, синьор, для каких целей вам мог бы пригодиться старый слуга? Мне легко возобновить знакомство с хорошенькими горничными первых красавиц Милана. А ежели сердце синьора тоскует по другой, то назовите только. Сейчас у многих французов одна любовница – синьора Паспортина. Это стоит гораздо дороже, но сделать можно.
Бейль овладел собою и сказал:
– Ни в том, ни в другом я в настоящее время не нуждаюсь. Но, понимаешь ли, Франческо, мой слуга, которого ты помнишь, совершенно спился. Вчера воры проникли ко мне в комнату, а я не мог его разбудить. Мне нужно заменить его кем-нибудь.
– Ну что же, я к вашим услугам, синьор.
– Ты сам? А как же твоя лавочка?
– Я, кажется, получу патент на торговлю в Милане.
– Вот как! Но что же за торговля при слубже у меня?
– Я возьму компаньона.
– Это дело. Постарайся сделать это в декабре, так как январь мне хочется провести в Неаполе.
– Вот уж этого не советую вам делать, синьор. Не нужно ехать вам в Неаполь Повеселиться вы можете лучше всего на карнавале в Болонье. Послушайте доброго совета – поезжайте туда скорее.
После бессонной ночи голова кружилась у Бейля. Условившись с Оливьери, что тот вернется через неделю, Бейль прилег и заснул. Двухчасовой сон освежил его. Он пошел на почту, получил письма из Парижа. Некий Мезонетт писал ему длинные рассуждения на тему о французской политике, сопровождая эти рассуждения едкими выпадами по адресу некоего Стендаля, от которого он, Мезонетт, получает письма с характеристиками миланских властей и политических настроений Италии. Особенное удовольствие Бейлю доставили строчки, в которых Мезонетт осмеивает «дюкоманию» Стендаля, стендалевское пристрастие к титулам и злоупотребление герцогами и герцогинями в обозначении своих знакомых. «Лингаи остался себе верен, – думал Бейль, – хотя он и подписывается теперь в письмах Мезонеттом». Письмо заканчивалось сообщением, что «его величество напрасно считает себя воссевшим на престол своих предков, так как он сидит на престоле Бонапарта, и если Наполеон вернется в Тюильри, то единственно, что ему нужно будет захватить с собой, – это собственный ночной колпак. Все остальные глупости монархии остались неприкосновенными». «Однако это неосторожная фраза», – подумал Бейль и стал читать второе письмо.
Это было сообщение из Гренобля. Отец отказывал ему в высылке каких-либо денег, кроме процентов с материнского наследства. Денежные дела, таким образом, получили неожиданно плохой оборот. Интендантская пенсия была ничтожна. Правда, книга барона Стендаля доставила неожиданную помощь. «Жизнь Гайдна» господина Бобмэ тоже во втором издании принесла немалые доходы, но господин М.Б.А.А. отказывался что-либо платить за «Историю живописи в Италии». Из трех содержащих миланского гражданина Бейля писателей ни один не обеспечивал литературного заработка.
Месяц спустя, в Болонье, посещая балы и маскарады, веселясь, как только можно, Бейль через посредство своего нового спутника и слуги Оливьери узнавал стоимость болонских имений, цены на хлеб, на вино, лихорадочно справлялся о процентах на капиталы, и Оливьери, как мудрый Фигаро, всячески старался поправить пошатнувшиеся денежные дела барона Стендаля, ставшего графом Альмавивой в изгнании.
Наконец, этот африканский делец с корсиканским авантюристом вызвали насмешки знатоков двойной итальянской бухгалтерии, родиной которой была Болонья. А кроме того, самому Бейлю надоела денежная горячка. После неудачного опыта он выехал в Неаполь. И Болонья и неаполитанская дорога не развеяли его тяжелых мыслей. Он ловил себя на мысли, что практические дела не удались и что он охладел к целому ряду повседневных практических интересов только потому, что им владело одно постоянное мучительное стремление: быть в одном городе, в одном доме, в одной комнате с самым пленительным существом, которое он только знал на земле, – с Метильдой Висконтини. За зеленым столом в игорном доме, в Болонье, где человек тридцать собрались на «фараон», полковник Скотти произнес ее имя. И карты, как легкий пух, полетели на ковер из рук Бейля. Он сам не ожидал такой впечатлительности. Были минуты, когда к горлу подступали какие-то спазмы; когда темы разговора были самыми далекими, онбыстро вставал, отходил к окну, произносил незначительные слова, и нужны были колоссальные усилия воли, чтобы подавить неожиданное восстание чувств.
Легкомыслие, грубость и циническая легкость, которые он развивал в себе годами, чтобы ими заслониться, как толстой роговой оболочкой, от жестокостей действительности, – все это вдруг исчезло, перестало предохранять, сделалось ненужным. И, как в первые дни после приезда в Париж из России, он чувствовал себя омытым волнами нового, небывалого бытия.
Отъезд в Неаполь был уже решенным делом. Непринужденность, или, как говорили итальянцы, desinvoltura, общества Болоньи настолько привязала Бейля, что лишь с большой неохотой он собрался ехать. Перед самым отъездом зашел на почту случайно, скорее в силу какого-то неожиданного толчка, чем по надобности. Почтальон, вопреки ожиданиям Бейля, протянул ему в окошко целую пачку писем. Это были залежавшиеся, долго его искавшие сообщения родственников и знакомых о смерти старого Керубина.
Бейль вышел с почты, не чувствуя ни грусти, ни огорчения. Отец никого не любил и делал все, чтобы разрушить сыновние чувства. Надо ехать в Гренобль, как этого требует Полина.
Вторая сестра Зинаида – тоже написала несколько строк, первый раз за много лет. Это отвратительная ханжа, целиком повторившая характер тетки Серафимы. Она убеждает его не приезжать, заявляя, что Полину и без него никто не обидит. Именно поэтому и надо ехать. Но как быть с Неаполем? Навестить соседа карбонария… и дело улажено. Давно бы нужно было это знать. Приказано отправиться в Неаполь одному Оливьери. «Вот как?» Значит, его появление в Милане было не случайным? Тем лучше, пусть едет. Он выполнит все скорее меня, – думал Бейль. – Я же никогда не был пригоден для серьезной работы такого свойства».
Придя в номер гостиницы, Бейль увидел Оливьери готовым к отъезду.
– Извините, синьор, если я поторопился: мальпост едет через час, и я уже знаю, что мне надо с вами расстаться.
Оставшись один, Бейль, навел справки и узнал, что северная почта уходит на другой день.
Вечером в Болонье давал концерт скрипач Паганини. Нельзя упускать такого случая. Остались только самые дорогие билеты. Бейль сидел во втором ряду и ждал начала концерта. Огромные люстры освещали шумящий зал. Ликующая, веселая толпа пестро одетых людей гудела и говорила, смеялась, словно забыв о концерте. Но вот все стихло, когда на эстраде появился человек маленького роста, с огромной шапкой волос, с бледным лицом, огромными глазами и неприятной, совершенно обезьяньей челюстью. Это был Паганини. Шепот удивления пробежал по залу при виде его одежды. Он был в форме офицера свиты принцессы Летиции Бонапарт. Золотые пчелы вышиты на обшлагах и воротнике. Белый газовый галстук, красиво повязанный на горле, слегка выступал в разрезе огромного стоячего ворота. Кто-то крикнул с верхней галереи: «Долой ливрею лакея!» Паганини спокойно вскинул глазами, поднял смычок, но, зацепив пюпитр, уронил ноты. После этого, не смутившись, он резко повернулся спиной к аккомпаниатору, ударил смычком по струнам и стал играть, не глядя в ноты.
Он играл «Дьявольские трели» Тартини. Весь ад и весь рай, жившие в душе этого человека, передавала безумная сладкая музыка. Черные глаза, как расплавленный металл, выливали потоки огня в зал, затаивший дыхание, и целые снопы звуков, чистых, пенящихся, как брызги, горячих, как искры, совершенно заворожили застывшую толпу. Не дав опомниться никому, скрипач перешел сразу к своим «Каприччио», ударяя по воображению публики и властно заражая ее чудесами своей фантастической музыки. Порою казалось, что зал наполнен скрипачами – четыре, пять, десятки скрипок звучали повсюду, и вдруг сразу обрывались музыкальные звуки, начинались шумы, стук, плачущие пиччикато. Потом все это смеялось кантиленой – ровной, спокойной, плавной, бесконечно широкой рекой звуков.
И вдруг – внезапное стаккато: смычок описал в воздухе дугу высоко над головой скрипача, как сабля в руке полководца, и тонкая старинная гварнериевская скрипка повисла на левой руке музыканта.
На бешеные крики, рукоплескания, шумы и вопли восхищенной толпы Паганини ответил кивком головы и ушел с эстрады.
Концерт продолжался до поздней ночи.
Выходя на площадь, Бейль услышал в разговоре фамилию Висконтини. Относились ли слова говоривших к Метильде, или нет – он не знал. Но взволновался страшно желанием как можно скорее ее увидеть. Утром он думал только о том, чтобы ускорить отъезд дилижанса. И, выезжая из Болоньи, вовсе не думал о Франции, а всю дорогу рисовал себе картину, как он всходит по лестнице на площади Бельджойозо. Для того чтобы спастись от мучительных чувств, он стал записывать наблюдения над самим собою. Он чувствовал себя совершенно больным и старался с точностью описать симптомы этой болезни.
Он сделал заголовок: «Я стараюсь дать себе отчет в той страсти, все искренние проявления которой носят печать красоты».
Он брал самого себя и свое состояние как живую реальность, нуждающуюся в объяснении, как врач, считающий свою собственную болезнь неизбежной, и как ученый, нашедший интереснейшую рукопись, над чтением которой, увлекательным и странным, он должен много трудиться. Это умение смотреть на себя со стороны ослабило испытываемую боль Он с величайшим любопытством наблюдал, как надежда чередуется в нем с сомнением.
До сих пор он не знал, как относится к нему Метильда.
Чем больше доверия оказывала она ему, тем менее он чувствовал себя в силах сказать ей, до какой степени она стала ему дорога. В минуту наиболее непринужденной беседы он внезапно терялся и должен был придумывать всякие предлоги, чтобы покинуть гостиную Метильды.
Смелость овладевала им лишь тогда, когда кто-либо из знакомых подходил к ней и говорил с ней долго или когда ненавистная Бейлю маркиза Траверси делала все, чтобы прерывать разговор его с Метильдой. Каждый раз, получив разрешение проводить Метильду из театра, он останавливался перед домом Траверси, куда входила Meтильда, и отказывался войти с нею. И так как он не скрывал своего чувства к Траверси, то его собственное чувство к Метильде понемногу проступало наружу. Быть может, то обстоятельство, что семья Траверси дала деньги на издание «Писем Якопо Ортиса» и самому автору, Уго Фосколо, помогала периодически возвращаться в Италию, повлияло на настроение Бейля. Но во всяком случае в этом безотчетном чувстве проступает глухая, неосознанная ревность к Фосколо. Когда Метильда рассказывает о молодом безумце из армии Бонапарта, об этом герое с поэтической гривой огнистых волос над белым лбом, не называя имени юноши и не глядя на Бейля, Бейль чувствует себя, как на раскаленной бороне в застенках инквизиции. Но Метильда говорит это без всякой заботы: она так далека от мысли о страдающем Бейле, что даже не замечает его горящего взгляда из угла комнаты, где он, совершенно потерявшись и нахохлившись, как мокрая птица, сидит и молча смотрит на нее.
Несколько записок с приглашением участвовать в загородной прогулке, написанных рукою Метильды, были зашиты Бейлем в жилете. Он никогда не расставался с этими дорогими письменами. И сейчас, в мальпосте, он нащупывает их под шелком, как доказательство того, что он живет, а не грезит, что он едет в Милан, а не спит. Бейль писал:
«Тщеславные люди, даже обладая умом, допускают ошибки, утверждая, что они были всегда выше сердечных слабостей. Серьезные особы, пользующиеся в свете славой людей благоразумных и нисколько не романтических, гораздо скорее поймут самый безудержный роман, чем такую книгу, в которой автор попытался бы холодно описать различные фазисы душевной болезни, называемой любовью. Но все дело в том, что нет людей, избавленных от этой болезни, нет руководства к избавлению от этой болезни, нет иного лекарства, как заболеть до конца».
Эти размышления облегчали ему дорогу до Милана. Минутами образ Метильды, ее глаза, ее голос воскресали перед ним с такой реальной живостью, что он чувствовал головокружение. Мгновение спустя, чтобы не привскочить от боли, он силился описать свое состояние. Толчки в мальпосте, качанье рессор и легкое всхрапывание соседа мешали ему водить свинцовым карандашом по бумаге. Но чем больше препятствий, тем было лучше. Он исписал все театральные афиши и концертные программы, бывшие у него под рукой. На остановках, за чашкой кофе, писать не хотелось. В Парме, пересаживаясь на другой дилижанс, он имел свободных два часа. Башня Фарнезе, тихие улицы спокойного и красивого города, ставшего убежищем Марии Луизы, дочери императора Франца и жены сосланного Наполеона, – все это дало минутное забвение, отвлекло его от нетерпеливой страстности, заставлявшей на каждой остановке глядеть на часы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76