– Садитесь, мадемуазель. Разговор у нас напутственный.
Я удивлённо присела.
– Вы удивлены, что я знаю французский? Старых международных бродяг обычно не стесняют языковые барьеры.
– Я удивляться не этому… – начала я привычно ломать язык.
– Может, будем разговаривать на вашем родном языке?
– Мой родной язык вам всё равно неизвестен.
– Ну хотя бы биография вкратце.
– Зачем? Самое интересное для вас в моей биографии – это сердце справа.
– Допустим. А что же вас удивляет?
– То, что вы с Олимпа спустились ко мне.
– На Олимп пойдёте вы. Хлебните шампанского – это подкрепит перед дорогой. Сейчас мы отвезём вас к энному столбу на Леймонтском шоссе.
– Одну? – спросила я.
– Не пугайтесь. Поедете с Берни Янгом. Подружитесь. Он наиболее интеллигентный из ваших спутников и потому наименее надёжный в достижении цели. Он может усомниться в реальности увиденного и неразумно вообразить невообразимое. Мне же нужны трезво мыслящие, разумные исполнители. Такие, как вы.
Мне почему-то не понравился его комплимент.
– Значит, мне, разумной, опекать неразумного?
– Именно. Я убеждён, что вы первая наполните свой саквояж. Янг, когда опомнится, сделает то же самое.
– А другие?
– За них я не боюсь. Это профессиональные авантюристы. Сделают всё и вернутся. Не скрываю: путь труден и конец его может смутить.
Стон смотрел на меня чуть прищурясь, как смотрят на лошадь покупатели, словно прикидывая: не прогадать бы.
– Сейчас выезжать? – оборвала его я, не притронувшись к бокалу с шампанским.
Он понял и встал.
– Вас уже дожидаются у машины.
Машин было две, стоявших гуськом у внешних ворот виллы: старенький «форд», в котором уже восседали с пустыми чемоданами Нидзевецкий и Гвоздь, сопровождаемые «парнишками» в выцветших джинсах и белых картузиках – один из них сидел за рулём, – и чуточку позади «мерседес» с шофёром в таком же картузике. Берни Янг меланхолично стоял у открытой дверцы автомобиля. Он предупредительно пропустил меня и сел рядом, оставив переднее место для Стона.
Но Стон и не собирался ехать.
– Дополнительное условие, Берни, – сказал он, придержав открытую дверцу, – если у вас возникнут какие-либо гипотезы об увиденном, не обращайтесь с ними ни к учёным, ни к репортёрам. Мы с Джакомо не любим газетной шумихи.
Захлопнув дверцу машины, он скрылся за оградой. А мы с Берни, так и не обменявшись впечатлениями, быстренько доехали до впервые увиденного мной «ведьмина столба», аккуратно обтёсанного и нисколько не устрашающего. Он был обнесён чугунной кладбищенской оградой с массивной, запирающейся калиткой. Открыв её, наш шофёр, по-видимому старший из «парнишек», втолкнул нас по очереди за ограду и, не входя, произнёс напутственно:
– Видите эту еле заметную туманную дымку в полуметре от столба? Смело шагайте в неё – и всё.
Первым шагнул ближайший к ней Берни и пропал. Это было так удивительно и неожиданно страшно, что я невольно замешкалась у колонки чуть замутнённого воздуха.
– Не задерживай, девка, – буркнул сзади Гвоздь и легонько подтолкнул меня в Неведомое.
Сначала был полумрак и протянутая назад ко мне правая рука Берни.
Она прижималась к чему-то невидимому, туго натянутому и упругому, как батут. Янг подхватил мою руку и потянул вперёд.
– Шагайте смело – под ногами никаких камней, нигде не споткнётесь. Так по крайней мере уверял меня Стон, – проговорил он каким-то свистящим шёпотом. – И главное, старайтесь не отдаляться от упругой невидимой «стенки». Чувствуете, как сзади что-то подталкивает нас вперёд? Это поток воздуха, должно быть, из нашего мира. Что-то гонит его – вероятно, разность давлений. Теперь отведите руку к центральному стержню прохода. Сильно дует навстречу, чуете? Это встречный поток из другого пространства. Опустите руку, старайтесь не попасть в стык двух потоков. Ближе, ближе к «стенке». Вот так. Думаю, пройдём благополучно. Чем мы хуже Стона?
Я сделала три-четыре шага и осмотрелась. Коридор был неширокий и тёмный. Не ночь, а вечерние сумерки сквозь туман или пыльную дымку. Берни обернулся и спросил:
– Плечо немеет?
– Немножко.
– Прижимайтесь к «стенке».
– Не торопитесь, ребята! – крикнул из темноты Гвоздь. – Лучше ползти, как черепаха, чем сдохнуть.
Мы прошли ещё несколько метров, и я чуть не упала, натолкнувшись на что-то, преградившее путь. Верни мазнул лучом электрического фонарика по земле и осветил трупы людей, похожих на восковые фигуры из музея мадам Тюссо. Я зажмурилась: не могла смотреть.
– Вот они, исчезнувшие голубчики, – сказал сзади Нидзевецкий. – А мы, спасибо сердцу, ещё живём. Только левая рука у меня, кажется, отнимается.
Гвоздь, идущий за ним, только хмыкнул. Видимо, он не шёл, а полз по «стенке», широко переставляя ноги.
– Доберёмся, – сказал опять Нидзевецкий. – А ты, Гвоздь, ползи не ползи – всё равно здесь останешься. У тебя зад выпирает.
Впереди что-то светилось или, вернее, поблёскивало отражённым светом. Чем ближе, тем ярче. Мы осторожно обогнули труп лежавшей наискосок девушки – ещё одна не тронутая временем восковая фигурка. Я внутренне содрогнулась: Неведомое начиналось с кладбища.
Левую руку и плечо, несмотря на все мои ухищрения, я почти не чувствовала, их словно и не было. Берни впереди молчал, только наши крепко сцепившиеся руки напоминали о том, что мы ещё держимся. Двадцатый или тридцатый шаг – я уже их не считала, – ещё рывок, спешим, волочимся и наконец бросок в дневное окно впереди. Жестокий, как молния, свет ослепляет, я машинально, ничего уже не видя, делаю несколько шагов и падаю на что-то сыпучее и колкое, как щебёнка.
Так я провалялась минуты две или три, пока не прошло оцепенение, охватившее левую половину тела, – должно быть, я всё-таки не так глубоко врезалась в упругую «стенку» коридора, как это делал Берни. В первые секунды я ничего не чувствовала, потом мало-помалу острые камешки начали колоть левый бок, онемение проходило, и я даже сумела приподняться на локте и открыть глаза.
Меня окружал хрустальный сияющий мир, ломаная геометрия стекла, сверкавшего всеми цветами спектра, на которые оно разлагало исходивший от него свет. Солнца не было. Было только одно стекло или что-то похожее на него в причудливых формах каньона, замкнутого на себя вроде кокона, как охарактеризовал его Стон. И всё это горело и переливалось, ослепляя и подавляя, словно со всех сторон посылали свой свет тысячи ложных солнц. Я оглянулась кругом и поразилась, как это мы вошли сюда: ни входа, ни выхода не было видно.
– Убедились? – скривился сидевший на корточках Нидзевецкий. – Я уже давно это заметил. Сезам не откроется.
Гвоздь, валявшийся чуть поодаль, тоже открыл глаза, посмотрел вокруг и крякнул. Берни очнулся и сидел, приложив руку к глазам козырьком.
– Светит да не греет, – сказал он. – Обратите внимание: температура нормальная, даже прохладно. Градусов восемнадцать, наверно. А смотреть – глаза болят.
– Королевство кривых зеркал, – усмехнулся невесело Нидзевецкий. – Что ж будем делать?
Пустые наши чемоданы лежали рядом.
– Что делать? – повторил Гвоздь, указывая на чемоданы. – Что велено. Набивай и выноси.
– А куда? – ухмыльнулся Нидзевецкий.
Гвоздь, как и я, оглянулся кругом и обмер:
– Где ж это мы?
Никто не ответил.
– Обманул, гад, – прохрипел Гвоздь. – Вернусь – сочтёмся.
И опять никто не ответил. Стон был далеко.
Берни машинально набрал горсть блестящих камешков, пристально разглядел их и проговорил неуверенно:
– Похоже на бриллианты.
– Это и есть бриллианты, – сказал Гвоздь.
– Фальшивые.
– Стали бы нас посылать за фальшивыми и платить тысячи по курсу доллара. Алмазы чистейшей воды, только не гранёные.
– Я говорил вам, что это шахта, ловко загримированная. И алмазные россыпи в ней! – воскликнул Нидзевецкий.
Берни Янг грустно вздохнул:
– Вы ошибаетесь, Нидзевецкий. Ни в Южной Африке, ни в России нет таких шахт. Алмаз – это особая кристаллизация угля в условиях высоких давлений. Они не встречаются в этаких россыпях. Их добывают из-под земли.
– А может быть, мы и находимся под землёй?
– А свет? – спросил в ответ Янг. – Откуда под землёй источник такого яркого, я бы сказал, немыслимо яркого света?
И опять молчание. Если физик не находил объяснения, что могли сказать мы? Каждый набрал такую же горсть хрустальных осколков или алмазов, по мнению Янга, и разложил их на ладони. В них не играло отражённое или скрытое солнце, но после обработки любой из них мог бы украсить витрины самых дорогих ювелиров мира.
А тут началось нечто ещё более удивительное.
Вся изломанная поверхность окружавшей нас хрустальной пещеры, вернее, её цветовая окраска пришла в движение. Гиперболы, параболы, зигзаги и спирали, по-разному окрашенные и недокрашенные, бесформенные пятна и невероятные геометрические фигуры, вычерченные скрытым источником света, побежали во все стороны, сливаясь, сменяя, сгущая и перечёркивая друг друга. Мне даже показалось, что в этой движущейся цветной какофонии был какой-то скрытый смысл, какая-то разумная повторяемость тех или иных цветовых комбинаций. Ведь даже веками непонятную египетскую клинопись расшифровал в конце концов человеческий разум. Но такого разума среди нас не нашлось, хотя Берни и подхватил мою рискованную и, вероятно, неверную мысль.
– В этой пляске светящихся красок и линий, пожалуй, есть какая-то система, – сказал он.
– Вздор, – возразил Нидзевецкий, – только глаза болят от этой пляски.
Гвоздь вообще тупо молчал, прикрывая глаза руками.
– Ещё ослепнешь, – прибавил Нидзевецкий – и тоже закрыл глаза.
Но мы с Берни, хоть и щурясь, смотрели.
– Вон, глядите: эти синие и малиновые спирали опять повторяются и этот пятнистый кратер справа, – сказал Янг.
– Добавьте и эту голубую штриховку по жёлтому, – подметила я.
– А что, если это сигналы?
– Чьи?
– У меня есть одна сумасшедшая идейка, Этта, я, кажется, уже говорил вам…
– Пришельцы? – издевательски хихикнул Нидзевецкий.
– Не говорите глупостей! – вспылил Берни. – Какие пришельцы? Просто мы в другом мире, где свои законы и своя жизнь.
– Бред, – фыркнул Нидзевецкий и уткнулся лицом в россыпь сверкающих камешков.
– Сигналы, – повторил Берни, – может быть, даже речь…
– Вы не преувеличиваете? – осторожно спросила я.
– Не знаю.
Прищурясь, Гвоздь сплюнул на камни.
– Кончай трепотню, – выдохнул он со злобой. – Не о том думаешь. Как выбираться будем, подумал?
Он посмотрел на сжатые в кулаке осколки и сунул их в карман. Тут же все краски неэвклидовой геометрии кокона потускнели и стёрлись. Остался только лучистый бриллиантовый блеск.
В глазах у меня потемнело, несмотря на хрустальное сияние вокруг.
– Что происходит? – с какой-то странной интонацией спросил Берни.
– Пейзаж меняется, – сказал Нидзевецкий.
Этта Фин
Лагерная рапсодия
Пейзаж действительно менялся у нас на глазах. Как в кино одна картина медленно наплывала на другую, стирая её очертания и трансформируя облик. И мы уже не лежали на сверкающей россыпи. Мы шли. Шли по рыжей выцветшей глине, укатанной вместе со щебёнкой дорожными катками. Шли между двумя рядами перекрещивающейся колючей проволоки… Шли к воротам, за которыми виднелось серое приземистое двухэтажное здание, возглавлявшее такие же серые, но уже одноэтажные и безглазые ангары или бараки. Сияющий хрустальный кокон исчез, за бараками низко висело однотонно-свинцовое небо. Я даже не помнила, когда мы поднялись с россыпи и куда исчезли Нидзевецкий и Гвоздь. Мне почему-то казалось, что мы с Берни только что вышли из машины, которая осталась где-то позади, куда не хотелось оглядываться, тем более что ожидавшие нас ворота уже раскрывались с тяжёлым железным скрипом, а из будки справа навстречу шёл не то солдат, не то офицер в чёрном, хорошо пригнанном мундире и с большой свастикой на рукаве… Боже мой, в каком фильме я это видела?
Я посмотрела на Берни, которого ощущала рядом, но не оборачивалась к нему, и у меня буквально подкосились ноги. Он был в таком же чёрном мундире, с такой же свастикой и в фуражке с высокой тульёй, которая бог знает уже сколько лет мозолила глаза на экранах кино.
– Почему ты в этом мундире, Берни? – спросила я.
– А ты в каком?
Я оглядела себя и увидела сапоги, чёрную суконную юбку и чёрный рукав такого же мундира, как и на Берни.
– Ничего не понимаю, – прошептала я.
Может быть, мне это объяснит подходивший к нам солдат с автоматом?
– Аусвайс! – потребовал он.
Мы с Берни машинально, даже не подумав, с синхронностью автоматов извлекли из карманов мундира служебные удостоверения и предъявили охраннику. Тот прочёл, сверил лица по фотокарточкам и крикнул ожидавшему позади патрулю:
– Гауптштурмфюрер Янг и шарфюрер Фин следуют в канцелярию начальника лагеря. Пропустить! – Он повернулся к нам и взметнул руку. – Хайль Гитлер!
– Зиг хайль, – небрежно козырнул в ответ Берни и пошёл вперёд к двухэтажному корпусу за патрулём. По бокам тянулась переплетённая в несколько рядов колючая проволока. Кроме патрульных с автоматами, ничто живое не возникло на вытоптанном плацу между серыми, как пыль, бараками.
И тут я сообразила. Подсознательная память воспроизвела в сознании то, чего не могла запечатлеть память сознательная. Мы были в Штудгофе, где я родилась и провела первые годы жизни до занятия лагеря американцами. Провела под нарами, не зная, что такое земля, трава, цветы, облака, небо, где это самое небо заменяли мне подгнившие доски нар, под которыми меня прятали от надсмотрщиков и охранников. Я не запомнила этот мир, память детства началась уже в Англии, куда меня вывезла моя приёмная мать, врач-кардиолог Джанетта Фин. Окончание её имени – Этта – и досталось мне: разноязычным и разноплемённым узникам легче было его выговорить. В доме мамы Джанетты никогда не говорили о лагере и страшных годах моего раннего детства, я никогда и ничего с этим связанного не видела – ни снимков, ни зарисовок Штудгофа, – и всё же я узнала его в том, что сейчас увидела. Даже сам этот мир был только галлюцинацией, но то была моя галлюцинация, и Берни был не в своём, а в моём отражённом мире, вполне реальном, хотя в чём-то смещённом, остраненном в каких-то своих аспектах, как живая суть в полотнах сюрреалистов. Именно таким остраненным и был гауптштурмфюрер Янг, возникший здесь по прихоти моей галлюцинации, но движимый какими-то собственными, не понятными мне побуждениями.
– Ты бывал здесь когда-нибудь?
Он дико взглянул на меня.
– Когда? При Гитлере мне было всего восемь лет.
– Но у тебя звание гауптштурмфюрера, – продолжала я тупо, не понимая, что говорю.
Но он ответил совсем уже неожиданно:
– Оно мне пригодится, Этточка. А ты не находишь, что этот охранник у дверей странно похож на одного из «парнишек» Спинелли?
«Парнишка» с автоматом у входа поднял по-гитлеровски руку, но вместо положенного «хайль» произнёс, глотая гласные:
– Хозн двно ждёт пркзал прводить.
– Давно ждёт? – переспросил Берни. – Тем лучше. А провожать не надо. Стой где положено. Обойдёмся без ликторов.
Он пошёл вперёд так быстро, что я еле успела догнать его у дверей кабинета.
– Ведь это моя галлюцинация, Берни, – остановила я его. – Моя, – подчеркнула я твёрдо. – Почему же ты действуешь независимо?
– Потому что не ты запрограммировала свою галлюцинацию, – отрезал Берни, совсем чужой, не ласковый и внимательный Берни, каким я знала его накануне.
Он толкнул белую дверь кабинета и вошёл. Я не увидела ни секретарей, ни сторожевых собак, ни охранников, только где-то (будто в тумане) в стороне – жирное человеческое лицо, лоснящееся и прыщавое, с чёрной чёлкой на лбу и глазами-маслинами над кривым носом. Лицо скривилось и хихикнуло.
– Кто это? – пролепетала я.
– Джакомо Спинелли, – равнодушно ответил Берни и махнул рукой.
Лицо исчезло, и туман исчез, обнажив огромный письменный стол, за которым сидел в своём обычном костюме и в больших дымчатых очках… Стон.
– Шарфюрер Фин нервничает, – сказал он.
Я не столько нервничала, сколько находилась в состоянии «грогги», как сорвавшаяся со снаряда гимнастка, которая уже не знает, что чувствует.
– Где камешки, Берни? – строго спросил Стон.
Берни вытряхнул из кармана горсть осколков, какие мы видели на бриллиантовой россыпи.
– Все? – спросил Стон.
– Все, – сказал Берни.
– Джакомо! – позвал Стон не вставая.
Джакомо Спинелли в таком же чёрном мундире со свастикой, какой носили и мы, запустил руку в горсть рассыпанных камешков.
– Хороши хрусталики, – восхитился он с дрожью в голосе.
– Выплати ему, как уговорились, пять тысяч, – сказал Стон.
– Никаких денег, – отрезал Берни.
– А что?
– Вернера.
– Какого Вернера?
– У вас в лаборатории при втором бараке находится заключённый Вернер, – твёрдо сказал Янг.
– Предъяви ему Вернера, – согласился Стон.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13