они уже увезли за город владельцев собственных вилл и коттеджей. Служащие сидят в пивных и барах или играют дома с детьми. Некоторые решают кроссворды – эти уже поужинали.
Поужинал и я с двумя молчаливыми «парнишками» в пиджаках с оттопыренным левым бортом, не отходившими от меня даже на полминуты. Мне разрешили только позвонить хозяйке меблированных комнат, объяснив, что я уезжаю по делам на несколько дней, а юридическая контора «Винс и Водичка» взялась оформить в институте мой отпуск. «Парнишки» молча довели меня до машины, один сел рядом, другой за руль.
– А вы не глухонемые? – поинтересовался я.
– Мы всё слышим и видим, а когда нужно, принимаем меры, – сказал сидевший рядом. – Только разговаривать не положено. Упражняйся в одиночку.
И это было всё, что он сказал за тридцать-сорок километров пути по шоссе к белому коттеджу с черепичной крышей и двойной оградой. Между первым и вторым её рядом, преодолеть которые без специальных приспособлений было бы нелегко, нас встретил яростный лай собак, свободно носившихся по огороженному пространству, видимо, для того, чтобы никто не мог пересечь его безнаказанно. За внутренней изгородью на пустой луговине, окружавшей коттедж с симметрично расположенными рядышком бассейном и теннисным кортом, никого не было, кроме двух охранников, таких же «парнишек», как и мои в машине. Один открыл ворота, щеголяя беззубой ухмылкой, – зубы ему, должно быть, выбили ещё в ранней юности; другой продолжал кейфовать в соломенном кресле у входа, рыжий и заросший, должно быть, и не знавший, что существуют на свете такие инструменты, как бритва и ножницы.
– Смена прибыла, – прошамкал беззубый, – теперь погуляем.
– Погоди. Ещё нагуляешься, пока хозяин не посвистит, – буркнул один из моих «парнишек». – Вот отведём гостя в положенные ему хоромы, а там уже будет видно, кто, где и куда.
Я молча вылез и пошёл к дому. Рыжий «зимовщик», даже не взглянув в мою сторону, только указал большим толстым пальцем на дверь. Меня провели по лестнице на второй этаж и не слишком вежливо просунули в одну из открытых белых дверей. Как только я вошёл, дверь закрылась, и я остался один в обстановке обычного гостиничного номера, какие снимают средней руки дельцы и актёры с ангажементом. Две комнаты с коврами и ванной, обставленные дорого и пёстро. Всё это я уже видел; только странный белый врез в стене – что-то вроде скрытого сейфа или бара – отличал комнату от сотен её гостиничных двойников. Я попробовал открыть врез-дверцу, и она легко подалась, обнажив металлическую пустоту примерно полуметровой ёмкости. Я закрыл её и подошёл к столу, на котором, кроме телефона, был и селектор, могущий связать меня в одиночку или одновременно с администратором, дежурной горничной, барменом и лицами под номерами от одного до пяти. Три из них светились, два были выключены. Я нажал кнопку с надписью «Бар» и услышал мелодичный голос динамика:
– Что желает господин Янг?
– Чёрный кофе без сахара и рюмку коньяку. – После обильного ужина с «парнишками» Стона есть не хотелось.
– Через три минуты откройте белую дверцу в стенке, и получите требуемое. Туда же вернёте пустую посуду.
Я так и сделал. Белый сейф подал мне по лифту из бара коньяк и кофе, и я мог наконец в одиночестве обдумать всё происшедшее.
И опять ошибся: «одиночество» не состоялось. В комнату без стука, как Джакомо Спинелли, и даже без условно принятых вежливых реплик вроде «разрешите», «можно», «извините, я на минуту», вошёл человек лет пятидесяти, а может быть, и моложе, судя по его внешнему виду: не сед, не лыс, не обрюзг, не ожирел. Только морщины у глаз и у губ свидетельствовали об извечной работе времени. Да и зубы вставные, сверкнувшие слишком белой пластмассой, не говорили о молодости.
– Нидзевецкий, – представился он, подойдя ближе, но не протягивая руки, – для друзей Стас. Отправляюсь вместе с вами сегодня-завтра зарабатывать по пять тысяч на брата.
– Садитесь, – сказал я, – здесь хороший французский коньяк. Сейчас закажу бутылку.
– Уже освоили? – усмехнулся он. – Но мне ближе к заветной кнопочке, – протянул руку к селектору и в ответ на вкрадчивый шёпот динамика скомандовал, как в строю: – Господину Берни Янгу требуется ещё бутылка и второй бокал… – А когда заказ был уже сервирован, соизволил наконец обратиться ко мне: – Вы хорошо знаете, куда и зачем нам придётся идти?
– А вы? – спросил я в ответ, помня предупреждение Стона не откровенничать.
Нидзевецкий ухмыльнулся, как школьник, подсмотревший ответ в подстрочнике.
– Честно говоря, я не верю в эту неэвклидову геометрию. Ни в четвёртое, ни в пятое измерение. Есть дырка в шахту, только замаскированная. Какой-нибудь оптический фокус. В определённый день определённого месяца, в определённый час на рассвете или на закате дырка эта видна простым глазом. Ныряй – и всё как в цирке, только без клоунов.
– Я тоже не верю, только не столь уж решительно, – сказал я. – Неэвклидовы геометрии есть и будут, а Эйнштейн опроверг и Ньютона. Так что, пока не пришлось нырнуть в эту дырку, не будем обсуждать её местоположение в пространстве.
Нидзевецкий погрел коньяк в кулаке и выпил. Он не выглядел ни пьяным, ни охмелевшим, только глубокие тёмные глаза его чуть блестели.
– Значит, учёный-физик Янг не собирается ставить никаких научных экспериментов, – процедил он не без иронии. – Его, как и нас грешных, интересуют только пять тысяч в местной валюте?
Я пожал плечами: ни спорить, ни поддакивать Нидзевецкому мне не хотелось.
– И физики и лирики одинаково в ней нуждаются.
– Я не лирик, – зло сказал Нидзевецкий, – я неудачник. Врач-недоучка, фельдшер. В армии не дослужился выше поручика. Потерял два литра крови, совесть, честь и надежду на будущее. На большее, чем прилично водить машину или сделать укол камфары умирающему, не способен. Не выучился.
– Так почему же вы не вернётесь на родину? – спросил я. – Там, говорят, легко найти и работу и уважение. В любом гараже нужен шофёр, в любой больнице – фельдшер.
– Не знаю, – вздохнул Нидзевецкий. – Засосало болото. Привык думать, что без денег ты никому не нужен. А тут сразу пять тысяч кредиток. Есть смысл рискнуть.
– И так же думают все наши коллеги?
– Гвоздь вообще ничего не думает – не обучен. Умеет стрелять без промаха или без выстрела – кулаком в переносицу, и добывать деньги у ближнего своего одним из этих двух способов. А за пять тысяч головой рискнёт, если есть шанс выжить. И у Этточки вы ничего не узнаете, хоть и говорит она на трёх языках, но так плохо на каждом и с таким угнетающим произношением, что смысл не улавливаешь.
– Кто же она по национальности?
– Этта Фин? Не знаю. Легче всего назвать её мисс Фин, но подойдёт и мадемуазель Фин, и фрейлейн Финхен.
Нидзевецкий залпом выпил бокал коньяка и налил другой.
– Много пьёте, – сказал я. – Военная привычка?
– Отчасти. А сейчас, если хотите честно, пью со страху.
– Перед экспериментом?
– Если называть это экспериментом. Пройти тридцать метров по коридору и вернуться обратно – как будто не так уж сложно. А странный односторонний паралич – в клинике, где я стажировался, называли его латеральным – вызывается обычно обмораживанием или кровоизлиянием в мозг. Стон уверяет, что это – воздействие пока ещё необъяснимой реакции двух встречных потоков воздуха. Но, сохранив сердце, не утратим ли мы какие-то клеточки мозга? Мне показалось, что у Стона, например, левое плечо отведено назад и жесты левой руки чуть-чуть замедленны.
– Преувеличиваете. Со Стоном я разговаривал около часа. Он вставал, двигался, закуривал, сбивал коктейли. И жестикуляция и походка его совершенно нормальны.
– Тогда почему он не идёт с нами?
– Чёрную работу он в состоянии предоставить другим.
– И заплатить за неё по пять тысяч?
Я не успел ответить. Нидзевецкий встал и, как мне показалось, с тоской взглянув на остатки коньяка в бутылке, молча повернулся и вышел не прощаясь. Я не остановил его: говорить нам было уже не о чём.
Не о чём оказалось говорить и с другими моими спутниками по предстоявшему путешествию, с которыми я встретился утром за завтраком. Гвоздь вообще молчал, поглощая еду в тройном против нормы количестве. Он походил на «парнишек» Спинелли, только был постарше и побогаче опытом. Коротко стриженный бобрик, шрам на лбу, обтянутые оливковой, кожей скулы и потемневшие протезы вместо выбитых когда-то зубов всё это подтверждали.
Этта была суха, замкнута и застенчива, на все вопросы отвечала: «да», «нет», «не знаю», «простите, не помню», «не видела», «не замечала». Вопросы задавал ей Нидзевецкий, видимо, для того, чтобы подтвердить данную ей вчера характеристику. Я же прислушивался не столько к её ломаному языку, сколько к интонациям и произношению.
– Не спрашивайте Этту о её национальности, – засмеялся Нидзевецкий. – Это тайна.
– Я просто не любить говорить о себе, – ответила Этта.
Фраза прозвучала неграмотно, но с хорошим произношением согласных и гласных. Ещё раньше, прислушиваясь к репликам Этты, я подметил не только нарочитое искажение этимологии и синтаксиса, но и знакомые языковые интонации. Зачем она это делала? Для самоизолирования и некоммуникабельности?
– Хорошо стреляешь? – вдруг спросил Гвоздь.
– Не знаю, – сказал я. – Давно не практиковался.
– Зря. Я на всякий случай захвачу с собой хлопушечку.
Этта, допив кофе, встала, не проявив к разговору ни малейшего интереса. У дверей я догнал её.
– Вы хорошо знаете язык, – сказал я, поклонился и прошёл мимо.
Через полчаса в мою комнату постучали.
Этта! Я не мог скрыть удивления.
– Я вам всё объясню, – сказала она, усаживаясь с ногами на диван. Сейчас она была простой и приветливой, без актёрства и отчуждённости. – Там я не могла говорить иначе. Отсюда и этот разгаданный вами трюк с ломаным языком.
– Вы плохо его ломали.
– Вероятно. Но разве они поймут? У меня нет и не может быть с ними ничего общего. Чем меньше слов – тем дальше от близости.
– Высокомерие не украшает человека, тем более учительницу.
– Это не высокомерие, а привычка с детства. Жизнь в мире хищников порождает насторожённость. «С волками жить – по-волчьи выть» – говорит поговорка. Но я хочу не выть, а быть готовой к отпору. В особенности на охоте за этими таинственными стекляшками.
– Чем же пленила вас эта охота?
– Тем же, чем и вас. Жалованье учительницы невелико, а гонорар Стона сказочный. Да и занятия ещё не скоро: в школе каникулы.
Она говорила откровенно, без принуждения. И я ещё добавил:
– Так, значит, в мире хищников для меня сделано приятное исключение?
– Я уже слышала о том, что вы физик, но и по лицу можно определить интеллигентного человека. Деньги вам нужны не для того, чтобы открыть ссудную кассу.
– Джакомо тоже это определил. Только с ухмылочкой.
– Кто это Джакомо?
– Торговый партнёр или хозяин Стона.
– Мне страшно, Берни. – Она впервые назвала меня по имени, я не возражал.
– Уже второй раз слышу это. Сегодня от вас, вчера от Нидзевецкого.
– Он боится опасностей путешествия.
– А вы? Таинственных стекляшек?
– Если хотите, да. Что это за камни-осколки, которые мы должны вынести из какой-то неведомой шахты? Судя по обещанному нам высокому гонорару, они сами по себе представляют большую ценность или их используют для каких-то очень важных опытов. Но каких? Может быть, опасных для человека, если добыча их обусловлена такой строгой секретностью? Вы над этим не задумывались?
– Нет, – честно признался я. – О другом думал. Мне любопытна сама география того гиперпространства, в которое нам придётся проникнуть.
– И вы верите в это гиперпространство? Нидзевецкий и Гвоздь не верят.
– Им обоим не хватает воображения.
Я посмотрел на Этту. Тоненькая, с каштановой чёлкой на лбу и большими синими глазами, она походила сейчас на студентку, которой предложили на экзамене непосильную ей задачу. А если я расскажу ей всё, что открыл мне Стон? Что последует? Отступит ли она перед Неведомым и откажется ли от похода, тем самым создав для себя и меня дополнительные трудности и опасности? С ней рассчитаются за отказ, со мной-за болтливость. А может быть, мой рассказ всё же зажжёт в ней огонёк любопытства?
И я рискнул, рассказав ей всё услышанное от Стона.
– А вы поверили? – помолчав, спросила она.
– Почему бы и нет? Вы ведь слышали о таинственных исчезновениях на Леймонтском шоссе? Их не сумели объяснить ни полиция, ни наука. А Стон объяснил. И довольно правдоподобно. Он даже видел неразложившиеся тела в неизвестном нам коридоре. И это объяснил. Убивающая воздушная струя одновременно создавала и стерильность среды, предохраняющую мёртвое тело от разложения. Возникновение невидимой щели-коридора – самое странное, но при некотором избытке воображения и это можно объяснить, отождествив её с невидимой горловиной или шейкой, соединяющей наше трёхмерное пространство с замкнутой ячейкой другого, лежащего за пределами привычных трёх измерений. Это легко обосновать математически, физически можно представить, а геометрии требуется проверка. Теперь о замкнутом хрустальном коконе и его осколках. Пожалуй, это самое интересное в предстоящем нам путешествии. Но прежде чем делать выводы, необходимо проверить данные. С этого и начнём.
– Фантастика, – всё ещё недоверчиво откликнулась Этта. – Возможно, мистификация.
– Объяснить необъяснимое может только учёный или фантаст. Стон ни то ни другое. Он делец. А какой делец будет платить по пять тысяч за мистификацию?
В глазах Этты я прочёл сомнение, колебание и наконец решение. Любопытство победило.
– Только будем держаться вместе, – сказала она. – Вы чуточку впереди, я – сзади. И не давайте мне отклоняться влево.
По дороге в неведомое
Этта Фин
После разговора с Берни я пожалела, что не рассказала ему всё о себе. Перед трудной и, может быть, страшной дорогой в Неведомое мы должны лучше знать друг друга – твёрже будет поддерживающая рука, яснее мысль. А я не рассказала ему, что я не англичанка и не американка по рождению, что отец мой жил в Германии и считал себя коренным немцем до тех пор, пока ревнители расовой чистоты не заставили его носить жёлтую звезду. Отца я не знаю – его застрелили в сорок втором году на улице охранники Кальтенбруннера, а родилась я несколько месяцев спустя уже в седьмом женском бараке Штудгофа, где содержались немки, не пожелавшие бросить мужей-неарийцев, и несколько десятков француженок и англичанок, застрявших в Германии до начала войны. «Враждебные иностранки» – так именовались они в списках концлагеря – помогли мне родиться, вырастили меня и выходили после смерти матери в сорок третьем году от заражения крови. К каким только ухищрениям ни прибегали они, часто подвергаясь смертельной опасности, чтобы сохранить в тайне моё существование от лагерной охраны, инспекторов и надсмотрщиков. Берлинская воровка Лотта, «капо» женского барака, была подкуплена, кормили меня все оптом, отдавая часть своего скудного лагерного пайка, англичанка-врач, хорошо говорившая по-немецки и потому допущенная на работу санитаркой в привилегированном госпитале для лагерного начальства, ухитрялась доставать молоко и нужные лекарства. И я всё-таки выжила без солнечного света и свежего воздуха, ничего не видя, кроме барачных нар и никогда не мытого бетонного пола. Небо и солнце, трава и лес были для меня такими же атрибутами сказки, как эльфы и гномы, да и жизнь на свободе казалась такой же сказкой, какую рассказывают на ночь, чтобы видеть счастливые сны.
Эти годы я помню смутно – человек редко помнит своё раннее детство, как бы тяжело оно ни было. Знаю только по рассказам приёмной матери, именно той англичанки-врача, которая сумела спасти меня от неминуемой дистрофии и которая после освобождения увезла меня с собой в Шеффильд. Так я стала англичанкой и по языку и по воспитанию, и всё детство моё, восьмилетнее и десятилетнее, о котором человек всегда помнит, было типично английским. Потом мы перебрались в Канаду, жили в Австралии, а затем – уже без матери, которая вышла замуж в Аделаиде за местного скотовода, – я скорее по воле случая, чем по выбору, очутилась здесь в роли учительницы частной леймонтской школы. Обо всём этом я так и не успела рассказать Берни Янгу: слишком короткой была наша встреча перед дорогой.
Дорога началась неожиданно, через два часа после завтрака, у меня в комнате, где я читала старый французский роман. Посошок на дорогу предложил мне сам господин Стон, снизошедший до столь ничтожной личности, как я. Он, как и полагается господину, вошёл без предупреждения, но с любезной улыбкой на синеватых губах и наполовину опорожнённой бутылкой шампанского-очевидно, где-то она успела уже побывать. Молча, почти священнодействуя, он наполнил два бокала на столе и, заметив мой французский роман, сказал по-французски:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
Поужинал и я с двумя молчаливыми «парнишками» в пиджаках с оттопыренным левым бортом, не отходившими от меня даже на полминуты. Мне разрешили только позвонить хозяйке меблированных комнат, объяснив, что я уезжаю по делам на несколько дней, а юридическая контора «Винс и Водичка» взялась оформить в институте мой отпуск. «Парнишки» молча довели меня до машины, один сел рядом, другой за руль.
– А вы не глухонемые? – поинтересовался я.
– Мы всё слышим и видим, а когда нужно, принимаем меры, – сказал сидевший рядом. – Только разговаривать не положено. Упражняйся в одиночку.
И это было всё, что он сказал за тридцать-сорок километров пути по шоссе к белому коттеджу с черепичной крышей и двойной оградой. Между первым и вторым её рядом, преодолеть которые без специальных приспособлений было бы нелегко, нас встретил яростный лай собак, свободно носившихся по огороженному пространству, видимо, для того, чтобы никто не мог пересечь его безнаказанно. За внутренней изгородью на пустой луговине, окружавшей коттедж с симметрично расположенными рядышком бассейном и теннисным кортом, никого не было, кроме двух охранников, таких же «парнишек», как и мои в машине. Один открыл ворота, щеголяя беззубой ухмылкой, – зубы ему, должно быть, выбили ещё в ранней юности; другой продолжал кейфовать в соломенном кресле у входа, рыжий и заросший, должно быть, и не знавший, что существуют на свете такие инструменты, как бритва и ножницы.
– Смена прибыла, – прошамкал беззубый, – теперь погуляем.
– Погоди. Ещё нагуляешься, пока хозяин не посвистит, – буркнул один из моих «парнишек». – Вот отведём гостя в положенные ему хоромы, а там уже будет видно, кто, где и куда.
Я молча вылез и пошёл к дому. Рыжий «зимовщик», даже не взглянув в мою сторону, только указал большим толстым пальцем на дверь. Меня провели по лестнице на второй этаж и не слишком вежливо просунули в одну из открытых белых дверей. Как только я вошёл, дверь закрылась, и я остался один в обстановке обычного гостиничного номера, какие снимают средней руки дельцы и актёры с ангажементом. Две комнаты с коврами и ванной, обставленные дорого и пёстро. Всё это я уже видел; только странный белый врез в стене – что-то вроде скрытого сейфа или бара – отличал комнату от сотен её гостиничных двойников. Я попробовал открыть врез-дверцу, и она легко подалась, обнажив металлическую пустоту примерно полуметровой ёмкости. Я закрыл её и подошёл к столу, на котором, кроме телефона, был и селектор, могущий связать меня в одиночку или одновременно с администратором, дежурной горничной, барменом и лицами под номерами от одного до пяти. Три из них светились, два были выключены. Я нажал кнопку с надписью «Бар» и услышал мелодичный голос динамика:
– Что желает господин Янг?
– Чёрный кофе без сахара и рюмку коньяку. – После обильного ужина с «парнишками» Стона есть не хотелось.
– Через три минуты откройте белую дверцу в стенке, и получите требуемое. Туда же вернёте пустую посуду.
Я так и сделал. Белый сейф подал мне по лифту из бара коньяк и кофе, и я мог наконец в одиночестве обдумать всё происшедшее.
И опять ошибся: «одиночество» не состоялось. В комнату без стука, как Джакомо Спинелли, и даже без условно принятых вежливых реплик вроде «разрешите», «можно», «извините, я на минуту», вошёл человек лет пятидесяти, а может быть, и моложе, судя по его внешнему виду: не сед, не лыс, не обрюзг, не ожирел. Только морщины у глаз и у губ свидетельствовали об извечной работе времени. Да и зубы вставные, сверкнувшие слишком белой пластмассой, не говорили о молодости.
– Нидзевецкий, – представился он, подойдя ближе, но не протягивая руки, – для друзей Стас. Отправляюсь вместе с вами сегодня-завтра зарабатывать по пять тысяч на брата.
– Садитесь, – сказал я, – здесь хороший французский коньяк. Сейчас закажу бутылку.
– Уже освоили? – усмехнулся он. – Но мне ближе к заветной кнопочке, – протянул руку к селектору и в ответ на вкрадчивый шёпот динамика скомандовал, как в строю: – Господину Берни Янгу требуется ещё бутылка и второй бокал… – А когда заказ был уже сервирован, соизволил наконец обратиться ко мне: – Вы хорошо знаете, куда и зачем нам придётся идти?
– А вы? – спросил я в ответ, помня предупреждение Стона не откровенничать.
Нидзевецкий ухмыльнулся, как школьник, подсмотревший ответ в подстрочнике.
– Честно говоря, я не верю в эту неэвклидову геометрию. Ни в четвёртое, ни в пятое измерение. Есть дырка в шахту, только замаскированная. Какой-нибудь оптический фокус. В определённый день определённого месяца, в определённый час на рассвете или на закате дырка эта видна простым глазом. Ныряй – и всё как в цирке, только без клоунов.
– Я тоже не верю, только не столь уж решительно, – сказал я. – Неэвклидовы геометрии есть и будут, а Эйнштейн опроверг и Ньютона. Так что, пока не пришлось нырнуть в эту дырку, не будем обсуждать её местоположение в пространстве.
Нидзевецкий погрел коньяк в кулаке и выпил. Он не выглядел ни пьяным, ни охмелевшим, только глубокие тёмные глаза его чуть блестели.
– Значит, учёный-физик Янг не собирается ставить никаких научных экспериментов, – процедил он не без иронии. – Его, как и нас грешных, интересуют только пять тысяч в местной валюте?
Я пожал плечами: ни спорить, ни поддакивать Нидзевецкому мне не хотелось.
– И физики и лирики одинаково в ней нуждаются.
– Я не лирик, – зло сказал Нидзевецкий, – я неудачник. Врач-недоучка, фельдшер. В армии не дослужился выше поручика. Потерял два литра крови, совесть, честь и надежду на будущее. На большее, чем прилично водить машину или сделать укол камфары умирающему, не способен. Не выучился.
– Так почему же вы не вернётесь на родину? – спросил я. – Там, говорят, легко найти и работу и уважение. В любом гараже нужен шофёр, в любой больнице – фельдшер.
– Не знаю, – вздохнул Нидзевецкий. – Засосало болото. Привык думать, что без денег ты никому не нужен. А тут сразу пять тысяч кредиток. Есть смысл рискнуть.
– И так же думают все наши коллеги?
– Гвоздь вообще ничего не думает – не обучен. Умеет стрелять без промаха или без выстрела – кулаком в переносицу, и добывать деньги у ближнего своего одним из этих двух способов. А за пять тысяч головой рискнёт, если есть шанс выжить. И у Этточки вы ничего не узнаете, хоть и говорит она на трёх языках, но так плохо на каждом и с таким угнетающим произношением, что смысл не улавливаешь.
– Кто же она по национальности?
– Этта Фин? Не знаю. Легче всего назвать её мисс Фин, но подойдёт и мадемуазель Фин, и фрейлейн Финхен.
Нидзевецкий залпом выпил бокал коньяка и налил другой.
– Много пьёте, – сказал я. – Военная привычка?
– Отчасти. А сейчас, если хотите честно, пью со страху.
– Перед экспериментом?
– Если называть это экспериментом. Пройти тридцать метров по коридору и вернуться обратно – как будто не так уж сложно. А странный односторонний паралич – в клинике, где я стажировался, называли его латеральным – вызывается обычно обмораживанием или кровоизлиянием в мозг. Стон уверяет, что это – воздействие пока ещё необъяснимой реакции двух встречных потоков воздуха. Но, сохранив сердце, не утратим ли мы какие-то клеточки мозга? Мне показалось, что у Стона, например, левое плечо отведено назад и жесты левой руки чуть-чуть замедленны.
– Преувеличиваете. Со Стоном я разговаривал около часа. Он вставал, двигался, закуривал, сбивал коктейли. И жестикуляция и походка его совершенно нормальны.
– Тогда почему он не идёт с нами?
– Чёрную работу он в состоянии предоставить другим.
– И заплатить за неё по пять тысяч?
Я не успел ответить. Нидзевецкий встал и, как мне показалось, с тоской взглянув на остатки коньяка в бутылке, молча повернулся и вышел не прощаясь. Я не остановил его: говорить нам было уже не о чём.
Не о чём оказалось говорить и с другими моими спутниками по предстоявшему путешествию, с которыми я встретился утром за завтраком. Гвоздь вообще молчал, поглощая еду в тройном против нормы количестве. Он походил на «парнишек» Спинелли, только был постарше и побогаче опытом. Коротко стриженный бобрик, шрам на лбу, обтянутые оливковой, кожей скулы и потемневшие протезы вместо выбитых когда-то зубов всё это подтверждали.
Этта была суха, замкнута и застенчива, на все вопросы отвечала: «да», «нет», «не знаю», «простите, не помню», «не видела», «не замечала». Вопросы задавал ей Нидзевецкий, видимо, для того, чтобы подтвердить данную ей вчера характеристику. Я же прислушивался не столько к её ломаному языку, сколько к интонациям и произношению.
– Не спрашивайте Этту о её национальности, – засмеялся Нидзевецкий. – Это тайна.
– Я просто не любить говорить о себе, – ответила Этта.
Фраза прозвучала неграмотно, но с хорошим произношением согласных и гласных. Ещё раньше, прислушиваясь к репликам Этты, я подметил не только нарочитое искажение этимологии и синтаксиса, но и знакомые языковые интонации. Зачем она это делала? Для самоизолирования и некоммуникабельности?
– Хорошо стреляешь? – вдруг спросил Гвоздь.
– Не знаю, – сказал я. – Давно не практиковался.
– Зря. Я на всякий случай захвачу с собой хлопушечку.
Этта, допив кофе, встала, не проявив к разговору ни малейшего интереса. У дверей я догнал её.
– Вы хорошо знаете язык, – сказал я, поклонился и прошёл мимо.
Через полчаса в мою комнату постучали.
Этта! Я не мог скрыть удивления.
– Я вам всё объясню, – сказала она, усаживаясь с ногами на диван. Сейчас она была простой и приветливой, без актёрства и отчуждённости. – Там я не могла говорить иначе. Отсюда и этот разгаданный вами трюк с ломаным языком.
– Вы плохо его ломали.
– Вероятно. Но разве они поймут? У меня нет и не может быть с ними ничего общего. Чем меньше слов – тем дальше от близости.
– Высокомерие не украшает человека, тем более учительницу.
– Это не высокомерие, а привычка с детства. Жизнь в мире хищников порождает насторожённость. «С волками жить – по-волчьи выть» – говорит поговорка. Но я хочу не выть, а быть готовой к отпору. В особенности на охоте за этими таинственными стекляшками.
– Чем же пленила вас эта охота?
– Тем же, чем и вас. Жалованье учительницы невелико, а гонорар Стона сказочный. Да и занятия ещё не скоро: в школе каникулы.
Она говорила откровенно, без принуждения. И я ещё добавил:
– Так, значит, в мире хищников для меня сделано приятное исключение?
– Я уже слышала о том, что вы физик, но и по лицу можно определить интеллигентного человека. Деньги вам нужны не для того, чтобы открыть ссудную кассу.
– Джакомо тоже это определил. Только с ухмылочкой.
– Кто это Джакомо?
– Торговый партнёр или хозяин Стона.
– Мне страшно, Берни. – Она впервые назвала меня по имени, я не возражал.
– Уже второй раз слышу это. Сегодня от вас, вчера от Нидзевецкого.
– Он боится опасностей путешествия.
– А вы? Таинственных стекляшек?
– Если хотите, да. Что это за камни-осколки, которые мы должны вынести из какой-то неведомой шахты? Судя по обещанному нам высокому гонорару, они сами по себе представляют большую ценность или их используют для каких-то очень важных опытов. Но каких? Может быть, опасных для человека, если добыча их обусловлена такой строгой секретностью? Вы над этим не задумывались?
– Нет, – честно признался я. – О другом думал. Мне любопытна сама география того гиперпространства, в которое нам придётся проникнуть.
– И вы верите в это гиперпространство? Нидзевецкий и Гвоздь не верят.
– Им обоим не хватает воображения.
Я посмотрел на Этту. Тоненькая, с каштановой чёлкой на лбу и большими синими глазами, она походила сейчас на студентку, которой предложили на экзамене непосильную ей задачу. А если я расскажу ей всё, что открыл мне Стон? Что последует? Отступит ли она перед Неведомым и откажется ли от похода, тем самым создав для себя и меня дополнительные трудности и опасности? С ней рассчитаются за отказ, со мной-за болтливость. А может быть, мой рассказ всё же зажжёт в ней огонёк любопытства?
И я рискнул, рассказав ей всё услышанное от Стона.
– А вы поверили? – помолчав, спросила она.
– Почему бы и нет? Вы ведь слышали о таинственных исчезновениях на Леймонтском шоссе? Их не сумели объяснить ни полиция, ни наука. А Стон объяснил. И довольно правдоподобно. Он даже видел неразложившиеся тела в неизвестном нам коридоре. И это объяснил. Убивающая воздушная струя одновременно создавала и стерильность среды, предохраняющую мёртвое тело от разложения. Возникновение невидимой щели-коридора – самое странное, но при некотором избытке воображения и это можно объяснить, отождествив её с невидимой горловиной или шейкой, соединяющей наше трёхмерное пространство с замкнутой ячейкой другого, лежащего за пределами привычных трёх измерений. Это легко обосновать математически, физически можно представить, а геометрии требуется проверка. Теперь о замкнутом хрустальном коконе и его осколках. Пожалуй, это самое интересное в предстоящем нам путешествии. Но прежде чем делать выводы, необходимо проверить данные. С этого и начнём.
– Фантастика, – всё ещё недоверчиво откликнулась Этта. – Возможно, мистификация.
– Объяснить необъяснимое может только учёный или фантаст. Стон ни то ни другое. Он делец. А какой делец будет платить по пять тысяч за мистификацию?
В глазах Этты я прочёл сомнение, колебание и наконец решение. Любопытство победило.
– Только будем держаться вместе, – сказала она. – Вы чуточку впереди, я – сзади. И не давайте мне отклоняться влево.
По дороге в неведомое
Этта Фин
После разговора с Берни я пожалела, что не рассказала ему всё о себе. Перед трудной и, может быть, страшной дорогой в Неведомое мы должны лучше знать друг друга – твёрже будет поддерживающая рука, яснее мысль. А я не рассказала ему, что я не англичанка и не американка по рождению, что отец мой жил в Германии и считал себя коренным немцем до тех пор, пока ревнители расовой чистоты не заставили его носить жёлтую звезду. Отца я не знаю – его застрелили в сорок втором году на улице охранники Кальтенбруннера, а родилась я несколько месяцев спустя уже в седьмом женском бараке Штудгофа, где содержались немки, не пожелавшие бросить мужей-неарийцев, и несколько десятков француженок и англичанок, застрявших в Германии до начала войны. «Враждебные иностранки» – так именовались они в списках концлагеря – помогли мне родиться, вырастили меня и выходили после смерти матери в сорок третьем году от заражения крови. К каким только ухищрениям ни прибегали они, часто подвергаясь смертельной опасности, чтобы сохранить в тайне моё существование от лагерной охраны, инспекторов и надсмотрщиков. Берлинская воровка Лотта, «капо» женского барака, была подкуплена, кормили меня все оптом, отдавая часть своего скудного лагерного пайка, англичанка-врач, хорошо говорившая по-немецки и потому допущенная на работу санитаркой в привилегированном госпитале для лагерного начальства, ухитрялась доставать молоко и нужные лекарства. И я всё-таки выжила без солнечного света и свежего воздуха, ничего не видя, кроме барачных нар и никогда не мытого бетонного пола. Небо и солнце, трава и лес были для меня такими же атрибутами сказки, как эльфы и гномы, да и жизнь на свободе казалась такой же сказкой, какую рассказывают на ночь, чтобы видеть счастливые сны.
Эти годы я помню смутно – человек редко помнит своё раннее детство, как бы тяжело оно ни было. Знаю только по рассказам приёмной матери, именно той англичанки-врача, которая сумела спасти меня от неминуемой дистрофии и которая после освобождения увезла меня с собой в Шеффильд. Так я стала англичанкой и по языку и по воспитанию, и всё детство моё, восьмилетнее и десятилетнее, о котором человек всегда помнит, было типично английским. Потом мы перебрались в Канаду, жили в Австралии, а затем – уже без матери, которая вышла замуж в Аделаиде за местного скотовода, – я скорее по воле случая, чем по выбору, очутилась здесь в роли учительницы частной леймонтской школы. Обо всём этом я так и не успела рассказать Берни Янгу: слишком короткой была наша встреча перед дорогой.
Дорога началась неожиданно, через два часа после завтрака, у меня в комнате, где я читала старый французский роман. Посошок на дорогу предложил мне сам господин Стон, снизошедший до столь ничтожной личности, как я. Он, как и полагается господину, вошёл без предупреждения, но с любезной улыбкой на синеватых губах и наполовину опорожнённой бутылкой шампанского-очевидно, где-то она успела уже побывать. Молча, почти священнодействуя, он наполнил два бокала на столе и, заметив мой французский роман, сказал по-французски:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13