Ты всегда стоял надо мной, и я всегда должен был получать от тебя и большое, и малое! Ты – сильный, ты – привилегированный, ты – благодетель! А какая разница между благодетелем и господином? В принципе, почти никакой!
– Я думал, мы просто друзья, – сказал я.
– Да! В твоих глазах – да! Но в моих глазах, по-видимому, было не так! Мир благодетелей несправедливый мир, вот что я хочу сказать. И | получается, что в душе у меня накопилось. Как у Адама, который предпочел уйти из рая господня… теперь ты понимаешь?
– Да, понимаю! – сухо ответил я.
На его губах заиграла слабая улыбка. По-видимому, мой тон придал ему смелости.
– Действительно, я поступил совсем вульгарно, не спорю! И не стану оправдываться тем, что оба мы были ужасно пьяны! Что не владели собой! Копившееся в душе всплыло на поверхность! И что же случилось, о Зевс? Да то же, что случалось с громовержцем много раз! Ему наставили рога, как последнему пастуху! Теперь ты доволен?
Лицо его просто сияло. Его подлинное лицо. Или человеческое лицо, если вам нравится его позиция.
– Вполне, – спокойно ответил я. Встал и ушел.
Моя жестокая мозговая коробка снова заработала безостановочно. Но теперь безупречный порядок мыслей не вел никуда. Он просто терялся в каше воспоминаний. Я снова оказался в каком-то хаосе, из которого не было выхода. Сомневался во всех и во всем. Не мог отличить ложь от истины. И уже не удивлялся тому, что люди не способны анализировать и познавать самих себя.
Сократ, бедный старичок, думал я иногда по ночам. Самый добрый и самый несчастный в кавалькаде сытых и самодовольных философов, у которых головы уходят выше облаков, выше самых высоких Атласских гор. Каждый из них близоруко смотрел на эти горы и думал: Я куда выше. Еще бы: я – Всемогущая Мысль! Я Властелин Знания! Я Повелитель мира, сын Мудрости, брат Судьбы! Зачем мне познавать других, пускай другие познают меня!
Так думал даже всеблагий и терпеливый Христос. Смирись, гордый человече, думал я иногда в темные несчастные ночи, сбросив одеяло на пол. В кабинете, который провонял сигаретами и человеческими пороками. Смирись, ступай в зоопарк, как пошел я. Остановись перед унылым павианом с красным задом, который уныло манипулирует своим жалким органом. Видишь складку на его носу? Это не первая складка. Говорят, что самой первой была та, что появилась в мозгу археоптерикса. Хотя и это, наверное, не так. Но последняя складка, последнее звено в цепи – обязательно на твоем носу, иначе и быть не может. Как ни дергайся, не снимешь! Прислушайся хоть раз к голой тыкве, к голосу Сократа. Тот хотя бы доказал самого себя. Он спокойно выпил чашу с ядом, чтобы не подчиняться человеческим самообманам.
Выпрямись, несчастный человече, думал я иногда ночью, швырнув влажное одеяло на пол. Несмотря ни на что, верь в свою мысль, которая когда-нибудь приведет тебя к первоначалу жизни. Потому что ты – жизнь и должен остаться жизнью, каковы бы ни были твои метаморфозы. Сократ хоть пытался найти этот путь. И к чему он пришел, спросишь ты? Да ни к чему, конечно. Как и я сейчас, хотя судьба дала мне такой шанс!
В беспокойстве я вставал и подходил к окну. Мое окно выходит на восток. Только в этом направлении почти не видны горы. Заметна только далекая линия горизонта. Сейчас там занимается день. Легкий, самый первый румянец, над ним – широкий зеленоватый пояс света. Именно в этом поясе, в этот час, в эту минуту дня светит самая прекрасная из звезд, которую народ у нас называет зорницей. Скоро солнце затмит ее, но я все еще ее вижу. С добрым утром, маленькая Зорница! Я уверен, что в этот час, в эту минуту дня вижу тебя только я один. Я не умнее других, и не чище, и не чувствительнее. Я просто несчастнее, больше измучен, потому и встал раньше других в этот час, в эту минуту дня.
Вы знаете, что такое человеческое самосознание? То самое, которое я так несчастно потерял? Да не что иное, как небольшая вселенная. Монада, хотя и не совсем такая, какой представлял ее себе Лейбниц. Как любая вселенная, она подчиняется всем законам Эйнштейна. Она не плоская и не стационарная. Она изгибается. Она разбегается. Моя вселенная, как и все другие, изгибается под силой моей собственной гравитации, моего маленького, невидного Я. И сейчас она совсем стала похожа на вогнутое зеркало или на маленькую, сплющенную линзу – я не силен в оптике. Что я могу сделать с ней? Да то, что можно сделать по простым законам физики. Я могу увидеть себя в фокусе. Или поджечь себя в этом фокусе.
Так было всегда в нашей изгибающейся и разбегающейся вселенной.
Мы никуда не ходили, никого у себя не принимали. Так было и раньше, всегда, но раньше у каждого из нас были свои надежды и иллюзии. Мы никогда не были гостеприимны, каждый предпочитал жить самим собой. Это в какой-то степени хорошо, человек чувствует себя свободным и независимым. И в то же время это бесконечно опасно. Он начинает поглощать мир в себя. Или заслонять мир собой – до самых далеких очертаний горизонта. Если ты сильный и свежий человек – это прекрасно. Мир внезапно преображается под влиянием твоего Я. Ты начинаешь жить в радостном мире, каким бы он ни был в действительности. Но если душа твоя грустна и темна, утопает во мраке и тенях, тебе нет спасения. Мир замыкается, превращается в мрачную долину призраков и отчаяния.
Только теперь я понял, какую горькую ошибку мы сделали, не создав детей. Чем больше детей, тем лучше, – только бы ты их любил и заботился о них. Даже если отупеешь от трудов и забот, ты все равно спасен, потому что ты перестаешь существовать как отдельная особь. Да и как личность тоже… Ты размножаешься так, как размножаются амебы, для которых нет ни уничтожения, ни смерти. Если бы у нас были дети, может быть, мы не пережили бы в жизни ничего страшного.
Лидия все слабела. Она совсем перестала заботиться о себе, махнула на себя рукой, носила старые платья, потрепанный халат, линялые фартуки и по целым дням бродила в таком виде по дому как не своя. Она как будто все так же мыла и чистила, но делала все без желания, без охоты, с опущенной головой и безучастным взглядом. Тоскливо было смотреть, как она стоит под умывальником, с лицом, мокрым от пара, с нечесаными, прилипшими к щекам прядями волос.
Мы по-прежнему обедали вместе. Обедали молча, не говоря друг с другом, не глядя друг на друга. В сущности, не я на нее – она на меня не смотрела. Иногда я думал: неужели это я превратил ее в такую жестокую человеческую пустыню? Или это у нее особая мертвая хватка, специально для меня – чтобы смягчить меня, чтобы сломить мое сопротивление? Вряд ли! Прежде всего, она слишком слаба, чтобы вести такую долгую и упорную борьбу. Паруса ее лодки рвутся легко, как тюлевые занавески. Если только… Да, если только все это не поза, которая не стоит ей никаких серьезных усилий.
И все же я сдался. Вернее, отступил с передовых позиций, из самых первых брустверов. В сущности, они самые важные, потому что в других у меня вряд ли явилась бы потребность. Я больше не мог думать, не мог вставать по ночам и стоять у окна, пока не зарумянится утро и не появится моя маленькая зеленоватая надежда. К тому же ее окно выходило на север, там мрак умирает дольше всего. Но так или иначе я снова перешел спать в ее комнату.
Однажды ночью я проснулся от того, что кто-то тихо скулил. В первую минуту мне показалось, что это Пинки. У моего бедняги была такая привычка, – иногда он жалобно скулил у порога спальни, выпрашивая малую толику любви. Но сейчас Пинки не было. Я напряженно вслушался – ничего. В последнее время Лидия так беззвучно спала в своей постели, не дыша и не двигаясь, будто там лежало не живое тело, а деревянный манекен. Я тихонько встал, кончиками пальцев коснулся ее лихорадочно воспаленных щек. Совершенно сухие! А может быть, это я сам скулил во сне, может быть, это всплакнула в каких-то глубинах моя собственная душа…
В эту ночь я передумал свои самые тяжелые, самые мрачные мысли. Зачем мы живем? Есть ли в этом какой-нибудь смысл? Ведь жизнь удовлетворяет не нас, она удовлетворяет самое себя. Мы не хозяева жизни, тут мы обманываем себя. Мы – ее слуги, даже ее жертвы. Мы должны непрерывно снабжать ее горючим, передвигать ее в пространстве, сохранять во времени. И это еще не все. Мы должны ее регулировать, должны направлять, удовлетворять все ее нужды. И самое страшное, что мы должны погибнуть вместе с ней, когда придет срок восстановить вечное и неделимое. Я наконец не выдержал, встал на цыпочки и тихонько ушел в свой кабинет. И стоял там, у открытого окна, в ночной прохладе, пока не появилась моя Зорница. Я не стал ждать, когда солнце погасит ее, и снова вернулся в спальню и улегся под теплое одеяло. Лидия все так же спала сном мертвеца.
Вот так я ловчился, чтобы перехитрить ее, частенько, хотя и не каждую ночь. Устраивал себе маленькие тайм-ауты, пока она однажды не застала меня врасплох.
– Что ты здесь делаешь? – услышал я за спиной. Я виновато обернулся. Босая, даже без тапочек, она показалась мне совсем маленькой. И испуганной.
– Ничего, думаю.
– О чем думаешь?
– О музыке, – ответил я. – Ты все равно встала. Объясни мне, пожалуйста, что такое лад?
– Что такое лад? Ты это серьезно?
– Совершенно серьезно.
– Зачем это тебе?
– Хочу понять, в самом ли деле музыка существует вне нас.
Она смотрела на меня в недоумении, губы ее слегка дрожали.
– Не знаю, как тебе объяснить. Это распределение тонов по высоте.
– А что такое высота?
– Это интервалы между основным тоном и всеми остальными.
– Ты объясняешь одни слова другими, – нетерпеливо перебил я. – А что это за распределение? И какие это интервалы? Отвечают ли они каким-то объективным данным, существующим в природе?
– Ты издеваешься надо мной, – сказала она.
И заплакала так неудержимо, что слезы ручьем хлынули по ее лицу. Она плакала, стоя совсем прямо, опустив руки вниз, – как ребенок. Она не стыдилась своих слез, больше того, – будто нарочно выставляла их напоказ. Я старался держать себя в руках, это удавалось мне с трудом.
– Неужели ты не понимаешь, о чем я спрашиваю? – говорил я в искаженное от плача лицо. – Если музыка опирается на объективные данные, значит, она сама – объективное данное.
Она с трудом овладела собой и посмотрела на меня с какой-то неясной, последней надеждой.
– Да, да, нечто подобное существует, кажется, это его открыл Пифагор. Созвучие… я не могу думать, Мони… Созвучие – как это? Зависит от длины струн… А те в свою очередь выражаются простыми числами.
Пораженный, я смотрел на нее. Я совсем забыл теорию чисел, хотя когда-то изучал ее. И все-таки понял, что гармония – плод объективных математических соотношений, а не произвольного воображения человека.
– Слушай теперь внима…
– Мони, прошу тебя! – перебила она со слезами, скажи, что я должна сделать? Прошу тебя! Что бы это ни было, я сделаю! Я не хочу, чтобы ты мучился, не хочу, не хочу!
Я смотрел на нее с нарастающей мукой. Что я мог ей ответить? Ничего! Ничего, что могло бы нам помочь! И все-таки нельзя было бросать ее так, посреди дороги. Она явно не поверила моим музыкальным терзаниям.
– Видишь ли, Лидия, делать ничего не надо! Ситуацию следует изжить до конца и… все естественным образом войдет в свою колею.
– И все-таки, Мони! Очень тебя прошу!
– Что все-таки? А… ну, поведи меня на концерт, на хороший концерт. Но только действительно хороший.
– Хороший? – встрепенулась она.
– Да, хороший! Не глубокий, не сильный, не импозантный! А просто хороший!
Я старался хотя бы немного отвлечь ее. И кажется, мне это удалось. Она подняла руки и начала вытирать слезы. Нельзя было терять ни минуты. Одной рукой я обнял ее за плечи и повел в спальню. Она все еще вздрагивала в слабых, замирающих конвульсиях. Но что такое конвульсия, спрашивал я себя. Ведь и смех – конвульсия, и издевательство – конвульсия… Хватит, тебе! – приказал я себе. – Опомнись, перестань хотя бы на минуту!
Я привел ее в спальню, заботливо уложил в кровать. Она не отпускала меня, ее мокрое лицо в сумраке блестело.
– Останься ненадолго со мной! – просила она. – Совсем немножко – пока я успокоюсь!
Я молча подчинился. Она прижималась ко мне, гладила по щеке. Ладонь ее показалась мне на этот раз необыкновенно жесткой. Да как ей не быть жесткой, когда она каждый день вручную стирает твои французские рубашки!
На этот раз Лидия уснула неожиданно быстро. Я встал и перешел на свою кровать.
Неважно, что это было – инстинкт, порыв или рассудок. Важно, что я провел ее по единственному пути, который у нее был. На другой день она показалась мне гораздо бодрее, хотя все так же молчала. Я чувствовал, что она молчит, потому что думает о чем-то, а не о ничем. Я даже знал, о чем именно, с полной, чтобы не сказать с абсолютной, уверенностью. Она думала, в чем ей пойти на концерт. И что сделать с лицом, на которое будут смотреть те, кто так давно не видел нас вместе. Но только за обедом она решилась спросить:
– Ты действительно хочешь пойти на концерт?
– Да, конечно! – оживленно ответил я. – Решим проблемы теории на практике.
И это оживление было не совсем фальшивым. Мне действительно захотелось в концертный зал. Я всегда любил музыку, но никогда о ней не задумывался. Какая разница, сколько лепестков и сколько тычинок у цветка? Важно то, что он – цветок, и моя душа воспринимает его как нечто прекрасное. Так я думал, хотя в моем собственном искусстве математические пропорции и отношения играли огромную роль. Все-таки в глубине души я был убежден, что эти меры – человеческие меры, и их объективное существование случайно.
А выходило не совсем так. Выходило, что музыка оперирует настоящей азбукой. Это тона, связанные в гаммы. У каждой гаммы собственная характеристика. И у каждого тона – своя объективная сущность, которую можно измерить объективными мерами, кажется, мегагерцами. Да как же иначе галактики превращались бы в музыку!
В тот день, когда мы собрались на концерт, с утра начался мелкий и прохладный дождь, – наверное, первый предвестник осени. Накрапывало до полудня, слабыми порывами, – потом облака разошлись. Появилось мокрое небо, которое то исчезало, то снова открывалось. Но облаков была куда больше, чем неба, и я предугадывал их молчаливое торжество. Все, что я сейчас рассказал словами, можно превратить в музыку. Любой профессионал среднего уровня тут же назовет вам не только гамму, но даже необходимые для нее инструменты.
Наконец Лидия появилась на пороге моего кабинета. Она улыбалась, но во взгляде ее был легкий испуг. Темное вечернее платье, наверное, самое парадное в ее гардеробе. Длинное, до пояса, серебряное колье с крупным янтарным медальоном. На плечах – пресловутая семейная лиса. Но всего старательнее и всего изящнее, я бы сказал, она нанесла на лицо грим, что в последнее время ей редко удавалось.
– Я тебе нравлюсь?
– Да, конечно, – ответил я без особого одушевления.
Недостаток воодушевления был вызван главным образом лисой. Да какой мужчина любит показываться, особенно на улице, с расфранченной женой. Явно придется ехать на машине, хотя парковать ее будет негде. Лидия, однако, по-своему истолковала мою сдержанность.
– Если хочешь, я надену другие туфли. В этих я кажусь очень высокой.
– Нет-нет, все в порядке, – отозвался я, слегка повысив тон.
Она снова улыбнулась, чуть не с детской признательностью. Как легко топтать женщину, если сумеешь вывести ее из душевного равновесия. Но в те дни у меня, разумеется, ни разу не возникало подобное желание.
На концерт мы в самом деле поехали на машине. Но поставить ее было негде. Плюс ко всему перед входом стояла огромная толпа. Я нахально сунул машину между роскошными служебными лимузинами на площади перед Министерством иностранных дел. Потом мы пешком прошли к залу. Толпа возросла еще больше, многие спрашивали билеты. Я не ожидал такого спроса в межсезонье, но интерес, кажется, был заслуженный. Концерт давал оркестр Венской филармонии, совершавшей летнее турне по Восточной Европе. Лидия воодушевилась, хотя и старалась скрыть свое возбуждение. Однажды она слышала этот оркестр, да еще в Вене, и говорила о нем как о сне или сказке. В толкучке у дверей лиса съехала набок, но все же нам удалось войти без особых происшествий.
– Ты не сдашь ее в гардероб? – спросил я осторожно.
– Кого? – не поняла она.
– Лису…
– Ты что, издеваешься? – укоризненно спросила она.
Хотя я, конечно, не издевался, а высказал надежду… Когда мы вошли в зал, она легко, почти неощутимо, взяла меня под руку… Я очень хорошо понимал смысл этого маневра, но на сей раз не имел ничего против, несмотря на лису. Интересная, элегантная женщина, смотреть будут на нее, не на меня. Места наши были в десятом ряду, у самого прохода. Очень хорошие места, если человека действительно интересуют концерты. Пока Лидия покупала программу, я успел бегло оглядеть зал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28
– Я думал, мы просто друзья, – сказал я.
– Да! В твоих глазах – да! Но в моих глазах, по-видимому, было не так! Мир благодетелей несправедливый мир, вот что я хочу сказать. И | получается, что в душе у меня накопилось. Как у Адама, который предпочел уйти из рая господня… теперь ты понимаешь?
– Да, понимаю! – сухо ответил я.
На его губах заиграла слабая улыбка. По-видимому, мой тон придал ему смелости.
– Действительно, я поступил совсем вульгарно, не спорю! И не стану оправдываться тем, что оба мы были ужасно пьяны! Что не владели собой! Копившееся в душе всплыло на поверхность! И что же случилось, о Зевс? Да то же, что случалось с громовержцем много раз! Ему наставили рога, как последнему пастуху! Теперь ты доволен?
Лицо его просто сияло. Его подлинное лицо. Или человеческое лицо, если вам нравится его позиция.
– Вполне, – спокойно ответил я. Встал и ушел.
Моя жестокая мозговая коробка снова заработала безостановочно. Но теперь безупречный порядок мыслей не вел никуда. Он просто терялся в каше воспоминаний. Я снова оказался в каком-то хаосе, из которого не было выхода. Сомневался во всех и во всем. Не мог отличить ложь от истины. И уже не удивлялся тому, что люди не способны анализировать и познавать самих себя.
Сократ, бедный старичок, думал я иногда по ночам. Самый добрый и самый несчастный в кавалькаде сытых и самодовольных философов, у которых головы уходят выше облаков, выше самых высоких Атласских гор. Каждый из них близоруко смотрел на эти горы и думал: Я куда выше. Еще бы: я – Всемогущая Мысль! Я Властелин Знания! Я Повелитель мира, сын Мудрости, брат Судьбы! Зачем мне познавать других, пускай другие познают меня!
Так думал даже всеблагий и терпеливый Христос. Смирись, гордый человече, думал я иногда в темные несчастные ночи, сбросив одеяло на пол. В кабинете, который провонял сигаретами и человеческими пороками. Смирись, ступай в зоопарк, как пошел я. Остановись перед унылым павианом с красным задом, который уныло манипулирует своим жалким органом. Видишь складку на его носу? Это не первая складка. Говорят, что самой первой была та, что появилась в мозгу археоптерикса. Хотя и это, наверное, не так. Но последняя складка, последнее звено в цепи – обязательно на твоем носу, иначе и быть не может. Как ни дергайся, не снимешь! Прислушайся хоть раз к голой тыкве, к голосу Сократа. Тот хотя бы доказал самого себя. Он спокойно выпил чашу с ядом, чтобы не подчиняться человеческим самообманам.
Выпрямись, несчастный человече, думал я иногда ночью, швырнув влажное одеяло на пол. Несмотря ни на что, верь в свою мысль, которая когда-нибудь приведет тебя к первоначалу жизни. Потому что ты – жизнь и должен остаться жизнью, каковы бы ни были твои метаморфозы. Сократ хоть пытался найти этот путь. И к чему он пришел, спросишь ты? Да ни к чему, конечно. Как и я сейчас, хотя судьба дала мне такой шанс!
В беспокойстве я вставал и подходил к окну. Мое окно выходит на восток. Только в этом направлении почти не видны горы. Заметна только далекая линия горизонта. Сейчас там занимается день. Легкий, самый первый румянец, над ним – широкий зеленоватый пояс света. Именно в этом поясе, в этот час, в эту минуту дня светит самая прекрасная из звезд, которую народ у нас называет зорницей. Скоро солнце затмит ее, но я все еще ее вижу. С добрым утром, маленькая Зорница! Я уверен, что в этот час, в эту минуту дня вижу тебя только я один. Я не умнее других, и не чище, и не чувствительнее. Я просто несчастнее, больше измучен, потому и встал раньше других в этот час, в эту минуту дня.
Вы знаете, что такое человеческое самосознание? То самое, которое я так несчастно потерял? Да не что иное, как небольшая вселенная. Монада, хотя и не совсем такая, какой представлял ее себе Лейбниц. Как любая вселенная, она подчиняется всем законам Эйнштейна. Она не плоская и не стационарная. Она изгибается. Она разбегается. Моя вселенная, как и все другие, изгибается под силой моей собственной гравитации, моего маленького, невидного Я. И сейчас она совсем стала похожа на вогнутое зеркало или на маленькую, сплющенную линзу – я не силен в оптике. Что я могу сделать с ней? Да то, что можно сделать по простым законам физики. Я могу увидеть себя в фокусе. Или поджечь себя в этом фокусе.
Так было всегда в нашей изгибающейся и разбегающейся вселенной.
Мы никуда не ходили, никого у себя не принимали. Так было и раньше, всегда, но раньше у каждого из нас были свои надежды и иллюзии. Мы никогда не были гостеприимны, каждый предпочитал жить самим собой. Это в какой-то степени хорошо, человек чувствует себя свободным и независимым. И в то же время это бесконечно опасно. Он начинает поглощать мир в себя. Или заслонять мир собой – до самых далеких очертаний горизонта. Если ты сильный и свежий человек – это прекрасно. Мир внезапно преображается под влиянием твоего Я. Ты начинаешь жить в радостном мире, каким бы он ни был в действительности. Но если душа твоя грустна и темна, утопает во мраке и тенях, тебе нет спасения. Мир замыкается, превращается в мрачную долину призраков и отчаяния.
Только теперь я понял, какую горькую ошибку мы сделали, не создав детей. Чем больше детей, тем лучше, – только бы ты их любил и заботился о них. Даже если отупеешь от трудов и забот, ты все равно спасен, потому что ты перестаешь существовать как отдельная особь. Да и как личность тоже… Ты размножаешься так, как размножаются амебы, для которых нет ни уничтожения, ни смерти. Если бы у нас были дети, может быть, мы не пережили бы в жизни ничего страшного.
Лидия все слабела. Она совсем перестала заботиться о себе, махнула на себя рукой, носила старые платья, потрепанный халат, линялые фартуки и по целым дням бродила в таком виде по дому как не своя. Она как будто все так же мыла и чистила, но делала все без желания, без охоты, с опущенной головой и безучастным взглядом. Тоскливо было смотреть, как она стоит под умывальником, с лицом, мокрым от пара, с нечесаными, прилипшими к щекам прядями волос.
Мы по-прежнему обедали вместе. Обедали молча, не говоря друг с другом, не глядя друг на друга. В сущности, не я на нее – она на меня не смотрела. Иногда я думал: неужели это я превратил ее в такую жестокую человеческую пустыню? Или это у нее особая мертвая хватка, специально для меня – чтобы смягчить меня, чтобы сломить мое сопротивление? Вряд ли! Прежде всего, она слишком слаба, чтобы вести такую долгую и упорную борьбу. Паруса ее лодки рвутся легко, как тюлевые занавески. Если только… Да, если только все это не поза, которая не стоит ей никаких серьезных усилий.
И все же я сдался. Вернее, отступил с передовых позиций, из самых первых брустверов. В сущности, они самые важные, потому что в других у меня вряд ли явилась бы потребность. Я больше не мог думать, не мог вставать по ночам и стоять у окна, пока не зарумянится утро и не появится моя маленькая зеленоватая надежда. К тому же ее окно выходило на север, там мрак умирает дольше всего. Но так или иначе я снова перешел спать в ее комнату.
Однажды ночью я проснулся от того, что кто-то тихо скулил. В первую минуту мне показалось, что это Пинки. У моего бедняги была такая привычка, – иногда он жалобно скулил у порога спальни, выпрашивая малую толику любви. Но сейчас Пинки не было. Я напряженно вслушался – ничего. В последнее время Лидия так беззвучно спала в своей постели, не дыша и не двигаясь, будто там лежало не живое тело, а деревянный манекен. Я тихонько встал, кончиками пальцев коснулся ее лихорадочно воспаленных щек. Совершенно сухие! А может быть, это я сам скулил во сне, может быть, это всплакнула в каких-то глубинах моя собственная душа…
В эту ночь я передумал свои самые тяжелые, самые мрачные мысли. Зачем мы живем? Есть ли в этом какой-нибудь смысл? Ведь жизнь удовлетворяет не нас, она удовлетворяет самое себя. Мы не хозяева жизни, тут мы обманываем себя. Мы – ее слуги, даже ее жертвы. Мы должны непрерывно снабжать ее горючим, передвигать ее в пространстве, сохранять во времени. И это еще не все. Мы должны ее регулировать, должны направлять, удовлетворять все ее нужды. И самое страшное, что мы должны погибнуть вместе с ней, когда придет срок восстановить вечное и неделимое. Я наконец не выдержал, встал на цыпочки и тихонько ушел в свой кабинет. И стоял там, у открытого окна, в ночной прохладе, пока не появилась моя Зорница. Я не стал ждать, когда солнце погасит ее, и снова вернулся в спальню и улегся под теплое одеяло. Лидия все так же спала сном мертвеца.
Вот так я ловчился, чтобы перехитрить ее, частенько, хотя и не каждую ночь. Устраивал себе маленькие тайм-ауты, пока она однажды не застала меня врасплох.
– Что ты здесь делаешь? – услышал я за спиной. Я виновато обернулся. Босая, даже без тапочек, она показалась мне совсем маленькой. И испуганной.
– Ничего, думаю.
– О чем думаешь?
– О музыке, – ответил я. – Ты все равно встала. Объясни мне, пожалуйста, что такое лад?
– Что такое лад? Ты это серьезно?
– Совершенно серьезно.
– Зачем это тебе?
– Хочу понять, в самом ли деле музыка существует вне нас.
Она смотрела на меня в недоумении, губы ее слегка дрожали.
– Не знаю, как тебе объяснить. Это распределение тонов по высоте.
– А что такое высота?
– Это интервалы между основным тоном и всеми остальными.
– Ты объясняешь одни слова другими, – нетерпеливо перебил я. – А что это за распределение? И какие это интервалы? Отвечают ли они каким-то объективным данным, существующим в природе?
– Ты издеваешься надо мной, – сказала она.
И заплакала так неудержимо, что слезы ручьем хлынули по ее лицу. Она плакала, стоя совсем прямо, опустив руки вниз, – как ребенок. Она не стыдилась своих слез, больше того, – будто нарочно выставляла их напоказ. Я старался держать себя в руках, это удавалось мне с трудом.
– Неужели ты не понимаешь, о чем я спрашиваю? – говорил я в искаженное от плача лицо. – Если музыка опирается на объективные данные, значит, она сама – объективное данное.
Она с трудом овладела собой и посмотрела на меня с какой-то неясной, последней надеждой.
– Да, да, нечто подобное существует, кажется, это его открыл Пифагор. Созвучие… я не могу думать, Мони… Созвучие – как это? Зависит от длины струн… А те в свою очередь выражаются простыми числами.
Пораженный, я смотрел на нее. Я совсем забыл теорию чисел, хотя когда-то изучал ее. И все-таки понял, что гармония – плод объективных математических соотношений, а не произвольного воображения человека.
– Слушай теперь внима…
– Мони, прошу тебя! – перебила она со слезами, скажи, что я должна сделать? Прошу тебя! Что бы это ни было, я сделаю! Я не хочу, чтобы ты мучился, не хочу, не хочу!
Я смотрел на нее с нарастающей мукой. Что я мог ей ответить? Ничего! Ничего, что могло бы нам помочь! И все-таки нельзя было бросать ее так, посреди дороги. Она явно не поверила моим музыкальным терзаниям.
– Видишь ли, Лидия, делать ничего не надо! Ситуацию следует изжить до конца и… все естественным образом войдет в свою колею.
– И все-таки, Мони! Очень тебя прошу!
– Что все-таки? А… ну, поведи меня на концерт, на хороший концерт. Но только действительно хороший.
– Хороший? – встрепенулась она.
– Да, хороший! Не глубокий, не сильный, не импозантный! А просто хороший!
Я старался хотя бы немного отвлечь ее. И кажется, мне это удалось. Она подняла руки и начала вытирать слезы. Нельзя было терять ни минуты. Одной рукой я обнял ее за плечи и повел в спальню. Она все еще вздрагивала в слабых, замирающих конвульсиях. Но что такое конвульсия, спрашивал я себя. Ведь и смех – конвульсия, и издевательство – конвульсия… Хватит, тебе! – приказал я себе. – Опомнись, перестань хотя бы на минуту!
Я привел ее в спальню, заботливо уложил в кровать. Она не отпускала меня, ее мокрое лицо в сумраке блестело.
– Останься ненадолго со мной! – просила она. – Совсем немножко – пока я успокоюсь!
Я молча подчинился. Она прижималась ко мне, гладила по щеке. Ладонь ее показалась мне на этот раз необыкновенно жесткой. Да как ей не быть жесткой, когда она каждый день вручную стирает твои французские рубашки!
На этот раз Лидия уснула неожиданно быстро. Я встал и перешел на свою кровать.
Неважно, что это было – инстинкт, порыв или рассудок. Важно, что я провел ее по единственному пути, который у нее был. На другой день она показалась мне гораздо бодрее, хотя все так же молчала. Я чувствовал, что она молчит, потому что думает о чем-то, а не о ничем. Я даже знал, о чем именно, с полной, чтобы не сказать с абсолютной, уверенностью. Она думала, в чем ей пойти на концерт. И что сделать с лицом, на которое будут смотреть те, кто так давно не видел нас вместе. Но только за обедом она решилась спросить:
– Ты действительно хочешь пойти на концерт?
– Да, конечно! – оживленно ответил я. – Решим проблемы теории на практике.
И это оживление было не совсем фальшивым. Мне действительно захотелось в концертный зал. Я всегда любил музыку, но никогда о ней не задумывался. Какая разница, сколько лепестков и сколько тычинок у цветка? Важно то, что он – цветок, и моя душа воспринимает его как нечто прекрасное. Так я думал, хотя в моем собственном искусстве математические пропорции и отношения играли огромную роль. Все-таки в глубине души я был убежден, что эти меры – человеческие меры, и их объективное существование случайно.
А выходило не совсем так. Выходило, что музыка оперирует настоящей азбукой. Это тона, связанные в гаммы. У каждой гаммы собственная характеристика. И у каждого тона – своя объективная сущность, которую можно измерить объективными мерами, кажется, мегагерцами. Да как же иначе галактики превращались бы в музыку!
В тот день, когда мы собрались на концерт, с утра начался мелкий и прохладный дождь, – наверное, первый предвестник осени. Накрапывало до полудня, слабыми порывами, – потом облака разошлись. Появилось мокрое небо, которое то исчезало, то снова открывалось. Но облаков была куда больше, чем неба, и я предугадывал их молчаливое торжество. Все, что я сейчас рассказал словами, можно превратить в музыку. Любой профессионал среднего уровня тут же назовет вам не только гамму, но даже необходимые для нее инструменты.
Наконец Лидия появилась на пороге моего кабинета. Она улыбалась, но во взгляде ее был легкий испуг. Темное вечернее платье, наверное, самое парадное в ее гардеробе. Длинное, до пояса, серебряное колье с крупным янтарным медальоном. На плечах – пресловутая семейная лиса. Но всего старательнее и всего изящнее, я бы сказал, она нанесла на лицо грим, что в последнее время ей редко удавалось.
– Я тебе нравлюсь?
– Да, конечно, – ответил я без особого одушевления.
Недостаток воодушевления был вызван главным образом лисой. Да какой мужчина любит показываться, особенно на улице, с расфранченной женой. Явно придется ехать на машине, хотя парковать ее будет негде. Лидия, однако, по-своему истолковала мою сдержанность.
– Если хочешь, я надену другие туфли. В этих я кажусь очень высокой.
– Нет-нет, все в порядке, – отозвался я, слегка повысив тон.
Она снова улыбнулась, чуть не с детской признательностью. Как легко топтать женщину, если сумеешь вывести ее из душевного равновесия. Но в те дни у меня, разумеется, ни разу не возникало подобное желание.
На концерт мы в самом деле поехали на машине. Но поставить ее было негде. Плюс ко всему перед входом стояла огромная толпа. Я нахально сунул машину между роскошными служебными лимузинами на площади перед Министерством иностранных дел. Потом мы пешком прошли к залу. Толпа возросла еще больше, многие спрашивали билеты. Я не ожидал такого спроса в межсезонье, но интерес, кажется, был заслуженный. Концерт давал оркестр Венской филармонии, совершавшей летнее турне по Восточной Европе. Лидия воодушевилась, хотя и старалась скрыть свое возбуждение. Однажды она слышала этот оркестр, да еще в Вене, и говорила о нем как о сне или сказке. В толкучке у дверей лиса съехала набок, но все же нам удалось войти без особых происшествий.
– Ты не сдашь ее в гардероб? – спросил я осторожно.
– Кого? – не поняла она.
– Лису…
– Ты что, издеваешься? – укоризненно спросила она.
Хотя я, конечно, не издевался, а высказал надежду… Когда мы вошли в зал, она легко, почти неощутимо, взяла меня под руку… Я очень хорошо понимал смысл этого маневра, но на сей раз не имел ничего против, несмотря на лису. Интересная, элегантная женщина, смотреть будут на нее, не на меня. Места наши были в десятом ряду, у самого прохода. Очень хорошие места, если человека действительно интересуют концерты. Пока Лидия покупала программу, я успел бегло оглядеть зал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28