Сама она ничего не заметит. Но ты смотри! Гляди, не проговорись, все равно, о чем!
– Да, понимаю…
– Понимаешь!… Ничего ты не понимаешь! – заявила она. – Зверь ты, вот ты кто! Постарайся хоть раз вести себя как сын! Приласкай ее, поцелуй у нее руку. Она такая беззащитная божья коровка, такая добрая, такая чистая… Что с тобой, чего ты пожелтел?
– Ничего… – огрызнулся я. – Эта крутизна меня утомила, я еще слаб!
Марта недоверчиво взглянула на меня, но, кажется, не усомнилась в моей правдивости. Наверное, в душе она не допускала, что после всех передряг я способен по-настоящему растрогаться.
– А теперь подожди меня здесь! Я пойду подготовлю ее.
– Как! Разве она не знает, что я должен приехать?
– Знает, конечно! Но не знает, что сегодня, я не решилась ей сказать. Вдруг ты возьмешь и передумаешь, каково ей будет?
Марта пошла к дому и скрылась во дворе, ни разу не оглянувшись. Я остался на улице, как чужой. Стоял и ждал. Здесь, на возвышении, было куда светлее, скалистые хребты горели как медные. Прошла пожилая, низенькая плотная женщина с потемневшим деревянным ведром в руке, бесцеремонно осмотрела меня, потом спросила:
– Симчо, никак ты?
– Я…
– Эх, парень, парень, – с горечью сказала она и пошла дальше.
Я больше не мог торчать посреди улицы. Собравшись с силами, я пошел к дому. Красивый двухэтажный дом, почти весь деревянный, нижний этаж сильно обветшал. Широковатый, поросший травой двор без единого деревца. Узкая тропка. Возле тропки лежала малорослая сивая корова и смотрела на меня сосредоточенно и умно. Когда я подошел, она потянулась ко мне влажной мордой – одна ноздря белая, другая пестрая – и чуть слышно промычала. Может быть, это она говорила: «Здравствуй!» Здравствуй, ответил я. Она все вытягивала шею, поднимала морду к моему лицу и урчала сквозь влажные ноздри. В сущности, почему «урчала», ведь это она говорила со мной, я даже начал различать слова. «Милый ты, – слышалось мне, – добрый мой мальчик!» Почему мальчик, какой же я мальчик! Но она все тянулась ко мне, будто хотела лизнуть, и все что-то говорила, ласково и, может быть, с обидой на мою человеческую сдержанность. Но только я хотел протянуть руку и погладить ее мягкую шею, как к го-то сказал у меня за спиной:
– Симо!
Сестра стояла на деревянных ступенях крыльца и удивленно смотрела на меня.
– Иди, мама ждет!
Нет, никакой коровы передо мной не было и ничего не было. А что-то должно было здесь находиться, я мучительно старался припомнить, что же именно, и не мог. Сестре явно не терпелось, я сделал несколько шагов и остановился.
– Марта! А здесь не было раньше хлева? А рядом с хлевом – сеновала?
Лицо ее озарила радость.
– Значит, все-таки помнишь кое-что! Были, конечно, но мы их разобрали. Бай Выло распилил бревна на чурбаки и мы все пустили на дрова, до последней щепки. Зачем нам хлев и сеновал, когда нет скотины. Иди же, мама ждет.
Но мама сама вышла встретить нас. Она стояла на верхней ступеньке – маленькая и сухонькая, как щепка. От нее ничего не осталось, одно лицо, – бледное, как церковный воск, такое же чистое и такое же безжизненное. Мне просто плакать захотелось. Она так и стояла наверху, а я все поднимался к ней, не ощущая под собой ног, будто возносился. И вот я перед ней. Мы обнялись сдержанно и неловко, ее слабые руки еле доставали до моих плеч. Она не привыкла обнимать своих детей, словно в этой милости ей было отказано судьбой. Но я все-таки сделал то, что велела Марта, и, конечно, довольно неловко. Лицо ее просияло, она даже улыбнулась.
– Мама, ну как ты?
– Хорошо, сынок! Вижу, и у тебя все хорошо! А когда мы с тобой виделись в последний раз, ты весь был черный, как ворон.
Только теперь я увидел ее глаза – почти серые под вылинявшими ресницами; в них ничего не было, одна любовь и жалость, одна доброта. Мы вошли в большую горницу, сели на лавку. Смотрели друг на друга и молчали. Что мы могли сказать друг другу? Я смутно чувствовал, что праздный разговор был бы хуже самого тягостного молчания.
– Мама, – сказал я, – ведь у нас была корова?
– Мы много коров держали, сынок, ты какую помнишь?
– Сивку, – ответил я.
– Известно, что Сивку. Больно любил ты эту Сивку. И она тебя любила, ты ей последний кусок отдавал. Помнишь, Марта?
– Помню, помню, – сдержанно ответила сестра.
– Тогда хлеб-то под замком держали, сынок! Все под замком, и хлеб тоже. Как подойдет время, я тебе отрежу горбушку и дам с куском брынзы, а ты сразу к Сивке. Как же ей тебя не любить?
– Будет тебе, мама, – с легкой досадой перебила ее Марта. – Причем тут хлеб! Любишь же ты вот его, долговязого, а разве он тебя кормил?
– Это другое дело, он мое дитя, – снисходительно сказала мама. – А парень и есть парень, для него свой дом – тот, в котором он детей завел. Как Лидка?
– Хорошо, – ответил я.
– Хорошо ли, нет ли, – это только ей известно, совсем неожиданно для меня сказала мама. – Крутой ты человек, сынок, и отец твой таким же был. Трудно с тобой.
Марта словно почувствовала, что разговор может принять нежелательное направление, и поспешно перебила ее:
– Ладно, мама, иди готовить курицу! А вечером поговорим.
Мама вышла, и мы с сестрой остались вдвоем.
– Не жди от нее чего-то особенного! – заявила Марта. – Она – самый простой, самый обыкновенный человек. В этом ее сила, в этом же и ее слабость. Ты должен ее щадить, ей нельзя волноваться. Не береди старые раны, они давно заросли. Все равно ты не узнаешь от нее ничего особенного. Как она к тебе ни привязана, она никогда тебя не понимала. Ты для нее до сих пор – все равно, что цыпленок для курицы.
Да, сестра правильно сделала, что предупредила меня, чем дальше, тем яснее я это понимал. Но тогда только спросил:
– А ты не преувеличиваешь?
– Ничуть! – резко ответила она. – Давай лучше я расскажу тебе историю Сивки до конца.
Марта помолчала, будто собиралась с силами, вздохнула и начала:
– Сивка жила у нас дольше всех, но ты подрос и стал забывать о ней, когда вспомнишь, а когда и нет. Мне было ужасно жалко бедную Сивку. Я старалась занять твое место – с большим усердием, но с гораздо меньшим успехом. Она не привязалась ко мне так, как была привязана к тебе! А может быть, просто уже была стара. И как водится в деревне с незапамятных времен, настал день, когда к нам явился бай Кочо и повел ее со двора. Все ушли в дом, одна я осталась. Знал бы ты, как отчаянно Сивка выкатила глаза, как страшно замычала, будто уже легла под нож. Она дергалась, просила, умоляла нас спасти ее от этого кровопийцы, оставить во дворе – ее дворе, не нашем. Если бы ты знал, как я ненавидела тогда и мать, и отца, и даже тебя, хотя тебя и дома-то не было, ты укатил в Тырново на какие-то приемные экзамены в гимназию… Я все смотрела, как этот зверь тащит ее за собой, а она упирается, трясет головой и мычит, мычит, мычит, прямо сердце кровью обливается.
Марта нервно встала, прошла по комнате, потом остановилась передо мной и резко спросила:
– Откуда она знала? Я тебя спрашиваю, откуда она знала, что бай Кочо – мясник и что он ведет ее на убой?
Двадцать лет вожусь со скотиной – и до сих пор не могу ответить на этот вопрос, и никогда не отвечу. Да я уже и не спрашиваю себя ни о чем, огрубела, как и все. И как тут не огрубеть, когда того требует и жизнь, и профессия.
Я слушал ее в ужасе, не в силах сдвинуться с места. Но после этой внезапной вспышки она как будто успокоилась и продолжала почти равнодушно, – конечно, равнодушие было напускным; кажется, она устыдилась своего волнения.
– Вот тебе вопрос, которого мы, люди, не желаем себе задать. Чем они богаче нас, они, животные? Откуда Сивка знала, что ее ждет? Скажешь: ее мать, бабка, прабабка… Да это же не ответ! Гены – генами, но ни одна корова не вернулась назад с живодерни, чтобы рассказать своим потомкам, как ее резали да чем резали…
Я в оцепенении молчал, но Марта даже не смотрела на меня, – так она была увлечена воспоминаниями.
– Через два дня я увидела ее на крюке. Она висела белая, как снег, чистая, выпотрошенная. И без головы, несчастная, милая Сивка, голову, наверное, отдали цыганам. Я вся посинела и вернулась домой как больная, ни слова не посмела сказать о том, что видела… Мы с тобой слишком чувствительные оба, а может, и ненормальные малость.
Это были последние сильные слова, которые я от нее услышал. Потом разговор медленно угас. Я слушал вполуха, внимание мое привлекло окно, смотревшее во двор. Оно становилось все синее и синее, но никак не могло потемнеть. Я решил, что здесь какой-то обман зрения, но когда мы, наконец, вышли на крыльцо, вздрогнул от неожиданности. Ночь была действительно синяя, как чернила; я еще не знал, что только в нашей долине иногда бывают такие синие ночи. Мы медленно спустились по гнущимся деревянным ступеням, и только тут я остановился и сказал:
– А здесь не было деревянного забора?
– Да, мальчик, забор был. Но мы его снесли еще до твоего отъезда. А вон там росла старая-старая верба, на ней спали куры, а уж где они неслись и высиживали цыплят, – это одна мама знала.
Мы поужинали в старой деревенской кухоньке, которую в наших краях все еще называют «мутвак». Тесное помещение с глинобитным полом, бревенчатым потолком и дощатыми стенами, покривившимися от времени, почернело от дыма и копоти, оставленных тремя поколениями. Когда-то здесь был очаг, а сейчас в углу ютилась почти новая электрическая плита с тремя конфорками. Мама уже накрыла на стол и ждала нас – оживленная и радостная. В этой дымовой трубе она выглядела как-то свежее и моложе. Трудно было представить себе, как она могла так быстро управиться с ужином; наверное, полная робкой надежды, она начала готовить тайком еще до того, как мы пришли домой.
Курица оказалась исключительно вкусной, – а может быть, каждый сын любит материнскую стряпню. Мама до краев наполнила наши тарелки, но себе положила совсем немножко, да и того не съела. Пока мы о чем-то говорили с Мартой, она незаметно задремала прямо у стола.
– Не такая уж она старая! – вздохнула Марта. – Семьдесят два года. Мне кажется, она сама, добровольно уходит из жизни…
Марта разбудила маму и увела ее наверх, в их комнату. А когда вернулась, в тарелке у меня было пусто.
– Молодец! – сказала она. – Еще положить?
Я благовоспитанно отказался. Она наскоро доела свою порцию, потом оперлась сильными локтями о стол.
– У меня есть немножко вина, но оно не для гостей. Завтра выпьем, я уже приняла меры…
Я чувствовал, что на уме у нее совсем другое. Так и оказалось.
– Хочу тебя предупредить… вернее, должна, – начала она издалека. – У тебя тут есть старая любовь, встречи тебе не избежать… Так что имей в виду.
Если бы лампа взорвалась у меня над головой как фугас, я бы и то меньше удивился.
– Старая любовь? Здесь, в деревне? – Более неприятного сюрприза я не мог себе представить.
– А что это ты удивляешься, – недовольно заметила сестра, – любовь и в деревне бывает. А ты как думал? Что кроме столичных кафе она нигде не водится?
– Да нет, ничего… Продолжай, пожалуйста.
– Первая любовь, школьная, ее можно и забыть, дело обыкновенное, – неохотно продолжала Марта. – Но ваши отношения продолжались и после школы. Все началось еще в тырновской гимназии, где вы учились с Верой вместе. Потом ты уехал в Софию в институт, она осталась здесь. Вы переписывались, изредка встречались, главным образом, в каникулы. Люди считали, что вы помолвлены, да так оно, в сущности, и было. А когда ты получил диплом, то вдруг взял и женился. На Лидке, конечно. Без письма, без извинения, трах! – и готово.
Кажется, я здорово покраснел. Обычная, банальная история, и потому-то особенно отвратительная.
– Значит, из-за этого я столько лет не приезжал сюда?
– Выходит так.
Я был до бесконечности смущен. И до крайней степени унижен.
– Все бы мог допустить о себе, – чуть слышно сказал я. – Но никогда бы не подумал, что окажусь мелким обманщиком.
– Нуды не очень! – одернула меня Марта. – Это не так! Раз я говорю, значит, правда! Но ты ничего другого и не можешь подумать, потому что не знаешь себя. Ты, в сущности, сильная и горячая натура, если чем-то загоришься, этот пожар не погасишь, лучше и не пробовать. Да ты даже нам не сообщил, что женишься. И на свадьбе у тебя никто не был.
– Нечего сказать, утешила, – мрачно заметил я. – А эта… Вера, – она замужем?
Это была моя последняя надежда, которая тут же рухнула.
– Нет! Будь она замужем, нам и говорить бы сейчас не пришлось: было, да сплыло. Но она так и осталась в девках по сей день. Да чего другого ждать, – где ты ни пройдешь, одни развалины да пепел остается…
– И что она здесь делает одна?
– Она не одна, ходит за стариками, вроде меня. Теперь она начальник почты, в этом все и дело. Я бы и хотела промолчать, но ведь ты завтра же побежишь на почту названивать в Софию. Лапочка, как ты там без меня, крепко целую и прочее. Вот я и хочу уберечь ее хотя бы от этого.
– Глупости! – сказал я. – Она знает, что я приехал?
– Знает… я ей сказала. Предупредила обо всем, даже о твоем состоянии. Она приняла все как будто спокойно, взяла с меня обещание ничего не говорить тебе. Я, конечно, пообещала, хотя хорошо знала, что все равно расскажу. У меня не было другого выхода. Ты… ты должен знать о себе все. Насколько я понимаю, ты за этим сюда приехал.
– Именно! – с горечью ответил я.
Мы проговорили еще с полчаса. Сестра рассказала мне множество подробностей: все они, конечно, были неприятны мне. Но ничего неприятнее того, что я уже знал, быть не могло. Наконец я заметил, что она устала, и предложил:
– Давай ложиться… Завтра будет новый день, тогда и будем думать…
Марта повела меня в комнату для гостей. Как только она открыла дверь, сильно пахнуло нафталином и каким-то фруктами, кажется, айвой. Комната походила на некий семейный музей. Русский военный мундир. Военная фуражка без козырька. Пара старинных пистолетов. Легкая кавалерийская шашка, хорошо смазанная, готовая к бою. Роскошная епитрахиль – наверное, игуменская. Но самой ценной находкой оказалось небольшое собрание старинных книг, настоящее сокровище, как я понял позже. Все это я рассматривал уже утром, а сейчас поспешил забраться под прохладную, кажется, влажноватую, простыню. Я чувствовал усталость и недоумение. «Нет, я не то, что я о себе думал! – проносилось у меня в голове. – Я другой, совсем непохожий!» Конечно, эта мысль не раз приходила мне и раньше, но сейчас я ощущал в душе какой-то странный трепет, какой-то испуг, может быть. Я впервые понял, что над моей головой нависла некая неведомая сила, страшная тайна природы, о которой обычные люди даже не знают.
А вот какой оказалась история моего рода и моей семьи. Все это я узнавал от Марты по частям, пока жил в Брестнике, – кусок за куском, страницу за страницей. Она рассказывала неохотно, семейные истории ее не интересовали; она не возлагала на них никаких надежд и ничего в них не вкладывала. Для нее каждый человек существовал сам по себе и отвечал сам за себя. Это, конечно, было не научной или моральной концепцией, а, скорее, простеньким и несложным взглядом на жизнь. Человек не имеет права оправдываться чем-либо, кроме самого себя. И рассчитывать на что-либо, чего не сотворил сам, – тяжкими усилиями или прегрешениями.
Я не хотел спорить, хотя знал, что она не права. Я сознавал это всем своим существом несчастного человеческого обломка. Скорее, в силу чувства, чем разума или логики, я стремился слиться с чем-то целым, непрерывающимся, с некой системой сущностей и реакций, бытующих не годы, а века или, может быть, тысячелетия. Я еще не знал, как получается эта цепь, – сцеплением случайностей или в силу железной необходимости. Как бы там ни было, мне не все равно, стреляли эти пистолеты или нет и по ком стреляли; сердце верующего или равнодушного билось под золотой епитрахилью; мне не все равно, – и это особенно важно, – отчего погиб мой несчастный отец, от чувства вины ли, по доброте ли, по глупости, или в этом он нашел для себя некое избавление.
Мои далекие прадеды действительно были углежогами, делали древесный уголь для ловечских и троянских торговых и ремесленных рядов. По шесть и по восемь месяцев в году они сидели в горах, в лесной глуши, возвращались в Брестник только на зиму и заводили шумные свадьбы и еще более шумные переполохи и крамолы. Их острые топоры, их огромные пистолеты держали в страхе и трепете всю деревню. Даже немногочисленные турки обходили их стороной. Жен они себе брали обыкновенно из других деревень, с соседями не общались и не дружили. Говорят, что были они зажиточны, но и дома у них были цыганские, неприглядные. Ни один из этих домов не сохранился ни в деревне, ни в ее памяти, не считая нашего дома.
Истинный наш род начинается с моего прадеда. Он один изменил семейной традиции и стал учителем. В сущности, его школа была первым килийным училищем не только в селе, но и во всей округе с ее хуторами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28
– Да, понимаю…
– Понимаешь!… Ничего ты не понимаешь! – заявила она. – Зверь ты, вот ты кто! Постарайся хоть раз вести себя как сын! Приласкай ее, поцелуй у нее руку. Она такая беззащитная божья коровка, такая добрая, такая чистая… Что с тобой, чего ты пожелтел?
– Ничего… – огрызнулся я. – Эта крутизна меня утомила, я еще слаб!
Марта недоверчиво взглянула на меня, но, кажется, не усомнилась в моей правдивости. Наверное, в душе она не допускала, что после всех передряг я способен по-настоящему растрогаться.
– А теперь подожди меня здесь! Я пойду подготовлю ее.
– Как! Разве она не знает, что я должен приехать?
– Знает, конечно! Но не знает, что сегодня, я не решилась ей сказать. Вдруг ты возьмешь и передумаешь, каково ей будет?
Марта пошла к дому и скрылась во дворе, ни разу не оглянувшись. Я остался на улице, как чужой. Стоял и ждал. Здесь, на возвышении, было куда светлее, скалистые хребты горели как медные. Прошла пожилая, низенькая плотная женщина с потемневшим деревянным ведром в руке, бесцеремонно осмотрела меня, потом спросила:
– Симчо, никак ты?
– Я…
– Эх, парень, парень, – с горечью сказала она и пошла дальше.
Я больше не мог торчать посреди улицы. Собравшись с силами, я пошел к дому. Красивый двухэтажный дом, почти весь деревянный, нижний этаж сильно обветшал. Широковатый, поросший травой двор без единого деревца. Узкая тропка. Возле тропки лежала малорослая сивая корова и смотрела на меня сосредоточенно и умно. Когда я подошел, она потянулась ко мне влажной мордой – одна ноздря белая, другая пестрая – и чуть слышно промычала. Может быть, это она говорила: «Здравствуй!» Здравствуй, ответил я. Она все вытягивала шею, поднимала морду к моему лицу и урчала сквозь влажные ноздри. В сущности, почему «урчала», ведь это она говорила со мной, я даже начал различать слова. «Милый ты, – слышалось мне, – добрый мой мальчик!» Почему мальчик, какой же я мальчик! Но она все тянулась ко мне, будто хотела лизнуть, и все что-то говорила, ласково и, может быть, с обидой на мою человеческую сдержанность. Но только я хотел протянуть руку и погладить ее мягкую шею, как к го-то сказал у меня за спиной:
– Симо!
Сестра стояла на деревянных ступенях крыльца и удивленно смотрела на меня.
– Иди, мама ждет!
Нет, никакой коровы передо мной не было и ничего не было. А что-то должно было здесь находиться, я мучительно старался припомнить, что же именно, и не мог. Сестре явно не терпелось, я сделал несколько шагов и остановился.
– Марта! А здесь не было раньше хлева? А рядом с хлевом – сеновала?
Лицо ее озарила радость.
– Значит, все-таки помнишь кое-что! Были, конечно, но мы их разобрали. Бай Выло распилил бревна на чурбаки и мы все пустили на дрова, до последней щепки. Зачем нам хлев и сеновал, когда нет скотины. Иди же, мама ждет.
Но мама сама вышла встретить нас. Она стояла на верхней ступеньке – маленькая и сухонькая, как щепка. От нее ничего не осталось, одно лицо, – бледное, как церковный воск, такое же чистое и такое же безжизненное. Мне просто плакать захотелось. Она так и стояла наверху, а я все поднимался к ней, не ощущая под собой ног, будто возносился. И вот я перед ней. Мы обнялись сдержанно и неловко, ее слабые руки еле доставали до моих плеч. Она не привыкла обнимать своих детей, словно в этой милости ей было отказано судьбой. Но я все-таки сделал то, что велела Марта, и, конечно, довольно неловко. Лицо ее просияло, она даже улыбнулась.
– Мама, ну как ты?
– Хорошо, сынок! Вижу, и у тебя все хорошо! А когда мы с тобой виделись в последний раз, ты весь был черный, как ворон.
Только теперь я увидел ее глаза – почти серые под вылинявшими ресницами; в них ничего не было, одна любовь и жалость, одна доброта. Мы вошли в большую горницу, сели на лавку. Смотрели друг на друга и молчали. Что мы могли сказать друг другу? Я смутно чувствовал, что праздный разговор был бы хуже самого тягостного молчания.
– Мама, – сказал я, – ведь у нас была корова?
– Мы много коров держали, сынок, ты какую помнишь?
– Сивку, – ответил я.
– Известно, что Сивку. Больно любил ты эту Сивку. И она тебя любила, ты ей последний кусок отдавал. Помнишь, Марта?
– Помню, помню, – сдержанно ответила сестра.
– Тогда хлеб-то под замком держали, сынок! Все под замком, и хлеб тоже. Как подойдет время, я тебе отрежу горбушку и дам с куском брынзы, а ты сразу к Сивке. Как же ей тебя не любить?
– Будет тебе, мама, – с легкой досадой перебила ее Марта. – Причем тут хлеб! Любишь же ты вот его, долговязого, а разве он тебя кормил?
– Это другое дело, он мое дитя, – снисходительно сказала мама. – А парень и есть парень, для него свой дом – тот, в котором он детей завел. Как Лидка?
– Хорошо, – ответил я.
– Хорошо ли, нет ли, – это только ей известно, совсем неожиданно для меня сказала мама. – Крутой ты человек, сынок, и отец твой таким же был. Трудно с тобой.
Марта словно почувствовала, что разговор может принять нежелательное направление, и поспешно перебила ее:
– Ладно, мама, иди готовить курицу! А вечером поговорим.
Мама вышла, и мы с сестрой остались вдвоем.
– Не жди от нее чего-то особенного! – заявила Марта. – Она – самый простой, самый обыкновенный человек. В этом ее сила, в этом же и ее слабость. Ты должен ее щадить, ей нельзя волноваться. Не береди старые раны, они давно заросли. Все равно ты не узнаешь от нее ничего особенного. Как она к тебе ни привязана, она никогда тебя не понимала. Ты для нее до сих пор – все равно, что цыпленок для курицы.
Да, сестра правильно сделала, что предупредила меня, чем дальше, тем яснее я это понимал. Но тогда только спросил:
– А ты не преувеличиваешь?
– Ничуть! – резко ответила она. – Давай лучше я расскажу тебе историю Сивки до конца.
Марта помолчала, будто собиралась с силами, вздохнула и начала:
– Сивка жила у нас дольше всех, но ты подрос и стал забывать о ней, когда вспомнишь, а когда и нет. Мне было ужасно жалко бедную Сивку. Я старалась занять твое место – с большим усердием, но с гораздо меньшим успехом. Она не привязалась ко мне так, как была привязана к тебе! А может быть, просто уже была стара. И как водится в деревне с незапамятных времен, настал день, когда к нам явился бай Кочо и повел ее со двора. Все ушли в дом, одна я осталась. Знал бы ты, как отчаянно Сивка выкатила глаза, как страшно замычала, будто уже легла под нож. Она дергалась, просила, умоляла нас спасти ее от этого кровопийцы, оставить во дворе – ее дворе, не нашем. Если бы ты знал, как я ненавидела тогда и мать, и отца, и даже тебя, хотя тебя и дома-то не было, ты укатил в Тырново на какие-то приемные экзамены в гимназию… Я все смотрела, как этот зверь тащит ее за собой, а она упирается, трясет головой и мычит, мычит, мычит, прямо сердце кровью обливается.
Марта нервно встала, прошла по комнате, потом остановилась передо мной и резко спросила:
– Откуда она знала? Я тебя спрашиваю, откуда она знала, что бай Кочо – мясник и что он ведет ее на убой?
Двадцать лет вожусь со скотиной – и до сих пор не могу ответить на этот вопрос, и никогда не отвечу. Да я уже и не спрашиваю себя ни о чем, огрубела, как и все. И как тут не огрубеть, когда того требует и жизнь, и профессия.
Я слушал ее в ужасе, не в силах сдвинуться с места. Но после этой внезапной вспышки она как будто успокоилась и продолжала почти равнодушно, – конечно, равнодушие было напускным; кажется, она устыдилась своего волнения.
– Вот тебе вопрос, которого мы, люди, не желаем себе задать. Чем они богаче нас, они, животные? Откуда Сивка знала, что ее ждет? Скажешь: ее мать, бабка, прабабка… Да это же не ответ! Гены – генами, но ни одна корова не вернулась назад с живодерни, чтобы рассказать своим потомкам, как ее резали да чем резали…
Я в оцепенении молчал, но Марта даже не смотрела на меня, – так она была увлечена воспоминаниями.
– Через два дня я увидела ее на крюке. Она висела белая, как снег, чистая, выпотрошенная. И без головы, несчастная, милая Сивка, голову, наверное, отдали цыганам. Я вся посинела и вернулась домой как больная, ни слова не посмела сказать о том, что видела… Мы с тобой слишком чувствительные оба, а может, и ненормальные малость.
Это были последние сильные слова, которые я от нее услышал. Потом разговор медленно угас. Я слушал вполуха, внимание мое привлекло окно, смотревшее во двор. Оно становилось все синее и синее, но никак не могло потемнеть. Я решил, что здесь какой-то обман зрения, но когда мы, наконец, вышли на крыльцо, вздрогнул от неожиданности. Ночь была действительно синяя, как чернила; я еще не знал, что только в нашей долине иногда бывают такие синие ночи. Мы медленно спустились по гнущимся деревянным ступеням, и только тут я остановился и сказал:
– А здесь не было деревянного забора?
– Да, мальчик, забор был. Но мы его снесли еще до твоего отъезда. А вон там росла старая-старая верба, на ней спали куры, а уж где они неслись и высиживали цыплят, – это одна мама знала.
Мы поужинали в старой деревенской кухоньке, которую в наших краях все еще называют «мутвак». Тесное помещение с глинобитным полом, бревенчатым потолком и дощатыми стенами, покривившимися от времени, почернело от дыма и копоти, оставленных тремя поколениями. Когда-то здесь был очаг, а сейчас в углу ютилась почти новая электрическая плита с тремя конфорками. Мама уже накрыла на стол и ждала нас – оживленная и радостная. В этой дымовой трубе она выглядела как-то свежее и моложе. Трудно было представить себе, как она могла так быстро управиться с ужином; наверное, полная робкой надежды, она начала готовить тайком еще до того, как мы пришли домой.
Курица оказалась исключительно вкусной, – а может быть, каждый сын любит материнскую стряпню. Мама до краев наполнила наши тарелки, но себе положила совсем немножко, да и того не съела. Пока мы о чем-то говорили с Мартой, она незаметно задремала прямо у стола.
– Не такая уж она старая! – вздохнула Марта. – Семьдесят два года. Мне кажется, она сама, добровольно уходит из жизни…
Марта разбудила маму и увела ее наверх, в их комнату. А когда вернулась, в тарелке у меня было пусто.
– Молодец! – сказала она. – Еще положить?
Я благовоспитанно отказался. Она наскоро доела свою порцию, потом оперлась сильными локтями о стол.
– У меня есть немножко вина, но оно не для гостей. Завтра выпьем, я уже приняла меры…
Я чувствовал, что на уме у нее совсем другое. Так и оказалось.
– Хочу тебя предупредить… вернее, должна, – начала она издалека. – У тебя тут есть старая любовь, встречи тебе не избежать… Так что имей в виду.
Если бы лампа взорвалась у меня над головой как фугас, я бы и то меньше удивился.
– Старая любовь? Здесь, в деревне? – Более неприятного сюрприза я не мог себе представить.
– А что это ты удивляешься, – недовольно заметила сестра, – любовь и в деревне бывает. А ты как думал? Что кроме столичных кафе она нигде не водится?
– Да нет, ничего… Продолжай, пожалуйста.
– Первая любовь, школьная, ее можно и забыть, дело обыкновенное, – неохотно продолжала Марта. – Но ваши отношения продолжались и после школы. Все началось еще в тырновской гимназии, где вы учились с Верой вместе. Потом ты уехал в Софию в институт, она осталась здесь. Вы переписывались, изредка встречались, главным образом, в каникулы. Люди считали, что вы помолвлены, да так оно, в сущности, и было. А когда ты получил диплом, то вдруг взял и женился. На Лидке, конечно. Без письма, без извинения, трах! – и готово.
Кажется, я здорово покраснел. Обычная, банальная история, и потому-то особенно отвратительная.
– Значит, из-за этого я столько лет не приезжал сюда?
– Выходит так.
Я был до бесконечности смущен. И до крайней степени унижен.
– Все бы мог допустить о себе, – чуть слышно сказал я. – Но никогда бы не подумал, что окажусь мелким обманщиком.
– Нуды не очень! – одернула меня Марта. – Это не так! Раз я говорю, значит, правда! Но ты ничего другого и не можешь подумать, потому что не знаешь себя. Ты, в сущности, сильная и горячая натура, если чем-то загоришься, этот пожар не погасишь, лучше и не пробовать. Да ты даже нам не сообщил, что женишься. И на свадьбе у тебя никто не был.
– Нечего сказать, утешила, – мрачно заметил я. – А эта… Вера, – она замужем?
Это была моя последняя надежда, которая тут же рухнула.
– Нет! Будь она замужем, нам и говорить бы сейчас не пришлось: было, да сплыло. Но она так и осталась в девках по сей день. Да чего другого ждать, – где ты ни пройдешь, одни развалины да пепел остается…
– И что она здесь делает одна?
– Она не одна, ходит за стариками, вроде меня. Теперь она начальник почты, в этом все и дело. Я бы и хотела промолчать, но ведь ты завтра же побежишь на почту названивать в Софию. Лапочка, как ты там без меня, крепко целую и прочее. Вот я и хочу уберечь ее хотя бы от этого.
– Глупости! – сказал я. – Она знает, что я приехал?
– Знает… я ей сказала. Предупредила обо всем, даже о твоем состоянии. Она приняла все как будто спокойно, взяла с меня обещание ничего не говорить тебе. Я, конечно, пообещала, хотя хорошо знала, что все равно расскажу. У меня не было другого выхода. Ты… ты должен знать о себе все. Насколько я понимаю, ты за этим сюда приехал.
– Именно! – с горечью ответил я.
Мы проговорили еще с полчаса. Сестра рассказала мне множество подробностей: все они, конечно, были неприятны мне. Но ничего неприятнее того, что я уже знал, быть не могло. Наконец я заметил, что она устала, и предложил:
– Давай ложиться… Завтра будет новый день, тогда и будем думать…
Марта повела меня в комнату для гостей. Как только она открыла дверь, сильно пахнуло нафталином и каким-то фруктами, кажется, айвой. Комната походила на некий семейный музей. Русский военный мундир. Военная фуражка без козырька. Пара старинных пистолетов. Легкая кавалерийская шашка, хорошо смазанная, готовая к бою. Роскошная епитрахиль – наверное, игуменская. Но самой ценной находкой оказалось небольшое собрание старинных книг, настоящее сокровище, как я понял позже. Все это я рассматривал уже утром, а сейчас поспешил забраться под прохладную, кажется, влажноватую, простыню. Я чувствовал усталость и недоумение. «Нет, я не то, что я о себе думал! – проносилось у меня в голове. – Я другой, совсем непохожий!» Конечно, эта мысль не раз приходила мне и раньше, но сейчас я ощущал в душе какой-то странный трепет, какой-то испуг, может быть. Я впервые понял, что над моей головой нависла некая неведомая сила, страшная тайна природы, о которой обычные люди даже не знают.
А вот какой оказалась история моего рода и моей семьи. Все это я узнавал от Марты по частям, пока жил в Брестнике, – кусок за куском, страницу за страницей. Она рассказывала неохотно, семейные истории ее не интересовали; она не возлагала на них никаких надежд и ничего в них не вкладывала. Для нее каждый человек существовал сам по себе и отвечал сам за себя. Это, конечно, было не научной или моральной концепцией, а, скорее, простеньким и несложным взглядом на жизнь. Человек не имеет права оправдываться чем-либо, кроме самого себя. И рассчитывать на что-либо, чего не сотворил сам, – тяжкими усилиями или прегрешениями.
Я не хотел спорить, хотя знал, что она не права. Я сознавал это всем своим существом несчастного человеческого обломка. Скорее, в силу чувства, чем разума или логики, я стремился слиться с чем-то целым, непрерывающимся, с некой системой сущностей и реакций, бытующих не годы, а века или, может быть, тысячелетия. Я еще не знал, как получается эта цепь, – сцеплением случайностей или в силу железной необходимости. Как бы там ни было, мне не все равно, стреляли эти пистолеты или нет и по ком стреляли; сердце верующего или равнодушного билось под золотой епитрахилью; мне не все равно, – и это особенно важно, – отчего погиб мой несчастный отец, от чувства вины ли, по доброте ли, по глупости, или в этом он нашел для себя некое избавление.
Мои далекие прадеды действительно были углежогами, делали древесный уголь для ловечских и троянских торговых и ремесленных рядов. По шесть и по восемь месяцев в году они сидели в горах, в лесной глуши, возвращались в Брестник только на зиму и заводили шумные свадьбы и еще более шумные переполохи и крамолы. Их острые топоры, их огромные пистолеты держали в страхе и трепете всю деревню. Даже немногочисленные турки обходили их стороной. Жен они себе брали обыкновенно из других деревень, с соседями не общались и не дружили. Говорят, что были они зажиточны, но и дома у них были цыганские, неприглядные. Ни один из этих домов не сохранился ни в деревне, ни в ее памяти, не считая нашего дома.
Истинный наш род начинается с моего прадеда. Он один изменил семейной традиции и стал учителем. В сущности, его школа была первым килийным училищем не только в селе, но и во всей округе с ее хуторами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28