Федор Кузьмич здесь?
– Федор Кузьмич Сологуб звонили и велели передать, что им нет времени переливать из пустого в порожнее. Извините, Владимир Александрович, Ленский пришел.
– Через десять минут начнем. Обноси чаем. Постой! Грина мы приглашали?
– Опускал ему, Владимир Александрович. С Ленским, смотрите, Андрусон Леонид Иваныч. Навеселе. Я его в плетеное кресло попрошу.
Включили свет в люстру с херувимами, угостили собравшихся чаем и дорогими папиросами, печеньем «Мария» от Жоржа Бормана. Андрусон похрапывал в кресле-качалке. Потапенку разбудили, и он первым выступил по основному пункту совещания: о расширении отделов в журнале «Огонек».
Брешко-Брешковский предложил ввести специальную страницу, посвященную французской борьбе и тореадорам. Грушко хотелось видеть в журнале отдел под названием «Муза». Ленский, заикаясь и волнуясь, рекомендовал провести среди читателей опрос: какие рассказы им больше нравятся и чего бы хотелось им в ближайшее время. Измайлов произнес серьезнейшую и обстоятельную речь в защиту опубликования неопубликованных рассказов Чехова, Мамина-Сибиряка и Лескова. «Милые тени, – говорил о них Измайлов, – чудесные мастера слова, – они стучатся к нам в сердце и просят, чтобы мы сняли печать молчания с их даровитых уст…»
Дмитрий Цензор с места крикнул:
– Дайте качество! Разнообразие! Лирику и немного экзотики!
Кто-то недовольным густым басом произнес:
– Болтовня! Надо уметь любить читателя и быть опрятным по отношению к нему! Точка! Поменьше болтовни!
Это произнес Грин. Он незаметно вошел и встал на пороге. Все повернули головы в его сторону. Редактор со своего возвышения вкрадчиво произнес:
– Вы сказали – точка, уважаемый Александр Степанович. Мне и всему собранию хотелось бы, чтобы вы поставили запятую и продолжали вашу мысль.
– Моя мысль проста, – раздраженно заговорил Грин. – Рассказы пишут впустую, ни для кого, ради черт его знает чего. Искусство рассказа падает. У писателей нет своего клуба. В Петербурге живут сто семь беллетристов, – сам считал. И все они пишут одинаково, скучно, водянисто. Теплый жидкий кофеек! Извините! Александра Иваныча не трогаю и в виду его не имею.
– Александра Иваныча нет, – пропищала некая дама с веером в руках. – Александр Иваныч у себя в Гатчине.
– Тетка, не суйся! – сказал Грин, и дама побледнела. – Знаю, кто где и где кто. Куприна люблю за то, что у него в рассказах борются добро и зло, а под ногами мешается всякая пакость. И эта пакость так и называется пакостью. Понятно?
– Продолжайте, Александр Степанович, – попросил редактор.
– Продолжаю. Горжусь тем, что я в своих рассказах сталкиваю лбами доброго и злого. Наказываю порок. Такова традиция лучших романов всюду. Таков Стивенсон, Диккенс. Дюма во Франции… Что? Третьесортный писатель? Кто еще скажет подобную глупость, на того я спущу мою дворнягу, которая лежит у моих ног и требует добычи! Я повторяю: рассказ должен быть занимательным. Кому нужна скучная литература?
– Он расчищает дорогу, – пискнуло чье-то меццо-сопрано.
Грин скрипнул зубами.
– Терпеть не могу суфлеров, мадам! Я пишу как умею. Написал я, пока что, очень мало. В ближайшие двадцать лет напишу очень много. Всё, написанное мною, останется в литературе. Точка.
– Дорогой Александр Степанович! – воскликнул редактор. – Всё, что вы сказали, мило и даже интересно, но – ваше предложение?
– Кому здесь нужно мое предложение? Предлагаю закрыть собрание, всех учеников и учениц распустить по домам, а меня и Сварога оставить. И напоить коньяком.
Дамская часть собрания была шокирована. Ясинский что-то бубнил, – он еще не выяснил, к какой части собрания ему примыкать. Измайлов играл шнурком пенсне и говорил своему соседу:
– Озорник, верно, озорник, но талантлив! Дико и чудесно талантлив!
– Напишите о нем, – предложил сосед.
Измайлов сделал большие глаза и ничего не ответил. Заседание между тем продолжалось. Слово взял редактор. Говорил он, по выражению некоего острослова, альбомно и конфетно. Суть выступления заключалась в том, что в журнале всё благополучно, мило и интересно, что тираж «Огонька» достиг пятидесяти тысяч экземпляров, и, хотя тираж этот не идет ни в какое сравнение с «Нивой», всё же есть основания признаться в том, что «Огонек» необычайно популярен, издается со вкусом и на хорошей бумаге.
Когда была упомянута хорошая бумага, Грин неистово захохотал. Поддержало его и собрание, так что редактору пришлось неостроумно заметить:
– Если почтенному собранию будет угодно, я отдам распоряжение ухудшить бумагу.
– Бумага – черт с ней, ты лучше гонорары улучши, – произнес Грин и разбудил Андрусона, который при упоминании гонорара необычайно оживился и заявил, что баронесса Таубе в своем журнале «Весь мир» платит значительно больше, чем многоуважаемый Владимир Александрович Бонди. Собрание зашумело.
Грин начлл декламировать пушкинского «Пророка». Читал он превосходно, публика стихла. Закончив декламацию, Грин откланялся и ушел. Бонди знаком приказал Афанасию проводить Александра Степановича до выхода из подъезда.
Вместе с Грином ушел и Ленский. Его специальностью были любовь, ревность, измена. Типичная писательская внешность его останавливала прохожих. Шагавший рядом с ним Грин был похож на моряка в отставке.
– Я вам не помешаю? – спросил Ленский.
– Очень рад! Одному мне иногда бывает скучно и не по себе. С тех пор, как я возвратился из ссылки, а этому ровно год, мне всё не по себе. А тут всякие истории.
– А какие у вас истории, Александр Степанович?
– По вашей части, Владимир Яковлевич.
Подумал: рассказать ему про встречу с глухонемой? Решил: рассказывать не следует. Не поймет. Не надо.
– Так, Владимир Яковлевич. Пустяки. Я со всякими историями справлюсь. А вы чего задумались?
– Совета у вас хочу попросить, Александр Степанович. У меня, видите ли, с рассказом затруднение происходит. На самом, казалось бы, пустом месте. Идут двое. Впереди лес, дачная обстановка, летний день. Оба устали. Это мне нужно, чтобы они устали. Сели, а впереди, значит, лес. Лесом идти шесть верст. Скучно. Вы, Александр Степанович, мастер на выдумки. Посоветуйте. Что бы мне тут придумать? Какое то событие должно произойти в ту минуту, когда мои герои сели на лужке. Но – что именно?
– Никаких событий! Заставьте их перелететь этот лес, – не желая шутить, сказал Грин. – Они летят через лес, опускаются на дорогу, идут дальше. Никакого затруднения, как видите. И скуки никакой. Всё хорошо, свежо, интересно!
– То есть, как это – перелететь лес? – заикаясь сильнее обычного, спросил Ленский. – Вы имеете в виду аэроплан?
– Зачем аэроплан? Откуда же они, по-вашему, возьмут аэроплан? Нет, никакого аэроплана не надо. Просто-напросто нужно описать, как они подняли руки и полетели над лесом. Вот так, смотрите.
Грин остановился, расправил руки в стороны, затем поднял их и вытянулся, подобно пловцу, бросающемуся с вышки. Ленский наблюдал за ним с восхищенным изумлением. Грин закрыл глаза и тянулся, тянулся вверх:
– Не получается. Пока не получается. Но ужо получится. Верю в это крепко. А пока что пусть получается в рассказах и романах.
– Но ведь это неправдоподобно, дорогой Александр Степанович! – воскликнул Ленский. – Такая сцена испортит весь рассказ. Как вы не понимаете этого!
– А я не понимаю, как это может рассказ выиграть, если вы положите героев своих на травку и дадите им десять страниц на болтовню про своих жен и служебные успехи! Не понимаю! Скучно, Владимир Яковлевич! Дьявольски скучно! Бог накажет за такие рассказы!
Он даже ногою топнул.
– Ужо напишу рассказ о том, как… нет, не рассказ, а роман о том, как человек летает. Подобно птице. Без помощи аэропланов. Подскочит и полетит.
– Это будет сказка? – спросил Ленский.
– Зачем? Не сказка, а роман. В нем всё будет поэтично, всё полно романтики. Никаких чахоток и туманов, никаких отрыжек после еды, психологизмов и скуки. Одно лишь солнце, счастье и сумасшедшая радость!
Он взял Ленского под руку и, забыв, что тому нужны творческая помощь и советы, принялся говорить о своих замыслах. Это были сны и выдумки, реальное и вовсе невозможное, поэзия и живопись, это было подлинное искусство, и Ленский, способный увлекаться всем, что носило на себе печать талантливости, забыл о своих трудностях и весь обратился в слух, радуясь тому обстоятельству, что Грин, видимо, намерен провожать его до дому, – он шел и без умолку повествовал о всевозможных капитанах и дочерях лесничих, веселых портных и несчастных миллионерах, о кладах и золотых цепях. Подобной откровенности за ним не водилось, – тем драгоценнее был сегодняшний его припадок писательской доброты и щедрости.
– Я откровенен потому, милейший Владимир Яковлевич, что некому украсть у меня, – не родился тот вор, который стянет мой сюжетик! Вы моих летающих людей не возьмете, верно? А скажите, видели вы когда-нибудь извозчиков в очках? Я тоже не видел. Так это я, между прочим. А вот в этой пивной по вечерам болтается человек, он за трешку жует стекло. Вот это номер! Хоть сейчас в цирк. Когда я был в ссылке, милейший Владимир Яковлевич, ко мне пришел однажды старик. Он попросил у меня двугривенный. Я ему дал. В благодарность он показал фокус. Изорвал в мелкие клочки газету, скомкал эти клочки, превратил их в мяч, сунул себе в рот и проглотил. Это стоило двугривенного. Затем он выпил два стакана воды, выкурил трубку и попросил двадцать копеек. Я дал. Он слазал себе в рот и достал оттуда проглоченный мяч из газеты. Сей предмет был сух. Страшный старик попросил у меня распотрошить этот бумажный мяч. Я исполнил его просьбу, и через полминуты в руках моих был целый, нигде не порванный номер «Задушевного слова» за ноябрь девятьсот седьмого года.
– Вы сегодня в ударе, Александр Степанович! – воскликнул Ленский. – Вы король шуток!
– Никаких шуток и королей! Всё правда истинная, которую так обожают наши толстые журналы. И самое замечательное в том, что в почтовом ящике, напечатанном в этом номере, в числе всяких других ответов я прочел следующий: если вы хотите научиться делать фокусы, не пожалейте рубля и отдайте его Василию Кузьмичу Захарову, он вас научит. А Василий Кузьмич тут, подле меня стоит, я ему уже сорок копеек уплатил, как вы помните: он просит добавить до рубля. Я добавил. У лукоморья дуб зеленый, златая цепь на дубе том…
Ленский расхохотался. Грин был невозмутимо серьезен. На углу Морской и Гороховой он заявил, что ему нужно зайти в тот дом, на углу которого расположился магазин гнутой мебели Обюссона.
– До свидания, Владимир Яковлевич. Вы не изволили дать мне двугривенного. Следовательно, за вами рубль целиком, каковой прошу выдать до более благоприятных обстоятельств.
Ленский достал кошелек. Грин, приличия ради, отвел взор в сторону, и то, что он увидел, заставило его забыть обо всем на свете.
Под руку с офицером по набережной Мойки шла глухонемая из дома № 12 по Миллионной улице.
Глава четвертая
В моей душе лежит сокровище,
И ключ поручен только мне!
А. Блок
В том же черном, с белыми пуговицами, глухом платье, в лакированных сапожках на высоком французском каблуке, с ярко-красным зонтиком в руках. Спутник ее, гвардейский офицер, был молод и красив, серебряные шпоры его звенели музыкально. На левую его руку опиралась глухонемая, правой он жестикулировал, улыбаясь столь влюбленно и светло, что невольно улыбнулся Грин и вместе с ним Ленский.
– Хороша! – прошептал Грин и вздохнул шумно и грустно.
– А вы знаете, что этот офицер делает своей рукой? – произнес Ленский. – Он стихи Блока этак читает. «Незнакомку». Вот, вот! Вы обратите внимание на его пальцы!
– А вы в этом что-нибудь смыслите?
– Отлично! Дама, очевидно, глухонемая, Александр Степанович.
– Очевидно, – сказал Грин. – А что?
– Да ничего. Вот вам сюжет для рассказа. В вашем духе.
Глухонемая и офицер медленно удалялись по направлению к Исаакиевской площади. Грин предложил Ленскому вместе следовать позади пары. Ленский отказался, отговорившись тем, что ему некогда, – однако, распростившись с Грином, он перешел Синий мост и быстро зашагал в сторону той же площади. Грин заметил этот нехитрый маневр и в душе своей понял и извинил собрата.
– На край света убежишь, – едва ли не вслух произнес он, следуя за парой на расстоянии двадцати шагов. Офицер последний раз изобразил пальцами какие-то знаки и опустил руку. Женщина пальцами левой руки ответила офицеру, и оба рассмеялись. Они пересекли площадь и вошли во двор Итальянского посольства – второй дом от площади по Морской улице.
Ленский остановился на одном углу. Грин – на другом. Они увидели друг друга, сняли шляпы, раскланялись, и каждый пошел своей дорогой: Грин – по Вознесенскому к себе в Тарасов переулок, Ленский – по Морской к себе на Петербургскую сторону. Ленский ожидал, что Александр Степанович вернется, – ведь он собирался зайти в дом на углу Морской и Гороховой; Грин надеялся на то, что приятель догонит его и они вдвоем посидят в каком-нибудь ресторанчике за полдюжиной пива.
Никто не окликает. Никому нет до тебя дела. Иди один и думай.
Возможно, что Грин опоздал родиться или, что вернее, родился слишком рано. Санкт-Петербург был наводнен равнодушными скорописцами, они умели обрабатывать любую тему, они вставляли пластинки в свои писательские фотоаппараты и равнодушно снимали всё самое скучное на своем пути, не умея это скучное сделать интересным. Их фантазия была мертва. Их музы были с крылышками на затылке, они любили квартиры свои и путешествия по маршруту Приморский вокзал – Сестрорецк. С ними ничего не случалось.
Грин обратил внимание на то, что почти никто из них не имел библиотеки, – так, разве что полочка с книгами да неизменная «Нива» или «Пробуждение». Дурного вкуса мебель, отвратительные люстры – очень похожие на те, что висят в буфетах Царскосельского вокзала; если позовут к себе в гости на обед, то на стол будет поставлен сервиз исключительного безвкусия, – ендовы и братины будут перемешаны со стеклом, купленным в керосиновой лавочке, всевозможные петушки и стопочки ваньки-встаньки… А картины, – господи ты боже мой, что за картины украшают их жилища! Бровар и Клевер, Соломко и Вещилов, окантованные открытки, семейные фотографии в рамках из подкрашенного багета… Аляповатые обои с амурами и розочками. Нет, лучше голые стены и простая, человеческая мебель, приготовленная рукою нехитрого столяра.
На Вознесенском, на углу Офицерской, он остановился, взглянул на кредитку, полученную от Ленского. Три рубля.
– В руках моих трешка, – произнес Грин, – а в душе несметное сокровище. И ключ поручен только мне.
Блоковская строчка возвратила ему душевное равновесие. Он сложил зеленую кредитку вчетверо. Где-нибудь в этом Вознесенском коридоре найдется пивное кружало… «И ключ поручен только мне!..»
Блок скрепил эту строку восклицательным знаком. Бедный, тяжко ему! Гордость отчаяния требует мужества. Было бы много легче, если бы в конце строки стоял знак вопросительный.
– Сейчас я расставлю мои знаки, – рассуждал Грин. – За твое здоровье! – воскликнул он, поднимая бокал с пивом и думая о глухонемой. – Не воплощайся! Не надо! Ходи, какая есть, милая, хорошая, не моя! Сохраню тебя такой, какой тебе не быть никогда! Эй, любезный! Еще кружку и моченого гороху. Пачку «Османа». Сдачу возьми себе. Ключ поручен мне, понимаешь?
У круглого столика с пьяными мастеровыми и чиновниками четырнадцатого класса стоял массивный бородатый человек; он разгрызал зубами пивной бокал и с бесстрастием великомученика озирался по сторонам, ожидая заказов на повторные опыты. Цыганка сулила счастье несчастному чиновнику, а чиновник верил и всё подкладывал гривенники на немытую, хищную цыганскую ладонь. В граммофонной трубе копошились музыкальные клоуны Бим-Бом.
«НЕ ПЕЙ СЫРОЙ ВОДЫ!» – грозили стенные плакаты.
Разодетый хлюст с моноклем в левом глазу дымил папиросой «Сэр» – десять штук шесть копеек, и все понимали, что фрачная бестия курит эти плохие папиросы только на рекламном плакате.
– Еще две кружки пива, к нему мятных бомбошек и пять бутербродов с колбасой, – приказал Грин услужающему в белых штанах, желтых опорках, в черной сатиновой рубахе до колен. Малый быстро принес все заказанное и долго рылся в куче серебряной и медной мелочи, высыпанной из кармана на стол:
– Сдачи вам, господин, сорок копеек.
– Ищи, жду, – сказал Грин. – Вот два двугривенных, не видишь? Хитер же ты, сударь мой! Надоест ждать посетителю, он и махнет рукой на сдачу. Так ведь?
– Точно так, господин, – деловито, без улыбки ответил услужающий и положил перед Грином две серебряные монеты.
– Возьми себе. А вот на этот рубль добудь стакан прозрачного. И сдачу забери себе.
– Слушаюсь, господин! Да я ж вас знаю, как же!
– Знаешь?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16
– Федор Кузьмич Сологуб звонили и велели передать, что им нет времени переливать из пустого в порожнее. Извините, Владимир Александрович, Ленский пришел.
– Через десять минут начнем. Обноси чаем. Постой! Грина мы приглашали?
– Опускал ему, Владимир Александрович. С Ленским, смотрите, Андрусон Леонид Иваныч. Навеселе. Я его в плетеное кресло попрошу.
Включили свет в люстру с херувимами, угостили собравшихся чаем и дорогими папиросами, печеньем «Мария» от Жоржа Бормана. Андрусон похрапывал в кресле-качалке. Потапенку разбудили, и он первым выступил по основному пункту совещания: о расширении отделов в журнале «Огонек».
Брешко-Брешковский предложил ввести специальную страницу, посвященную французской борьбе и тореадорам. Грушко хотелось видеть в журнале отдел под названием «Муза». Ленский, заикаясь и волнуясь, рекомендовал провести среди читателей опрос: какие рассказы им больше нравятся и чего бы хотелось им в ближайшее время. Измайлов произнес серьезнейшую и обстоятельную речь в защиту опубликования неопубликованных рассказов Чехова, Мамина-Сибиряка и Лескова. «Милые тени, – говорил о них Измайлов, – чудесные мастера слова, – они стучатся к нам в сердце и просят, чтобы мы сняли печать молчания с их даровитых уст…»
Дмитрий Цензор с места крикнул:
– Дайте качество! Разнообразие! Лирику и немного экзотики!
Кто-то недовольным густым басом произнес:
– Болтовня! Надо уметь любить читателя и быть опрятным по отношению к нему! Точка! Поменьше болтовни!
Это произнес Грин. Он незаметно вошел и встал на пороге. Все повернули головы в его сторону. Редактор со своего возвышения вкрадчиво произнес:
– Вы сказали – точка, уважаемый Александр Степанович. Мне и всему собранию хотелось бы, чтобы вы поставили запятую и продолжали вашу мысль.
– Моя мысль проста, – раздраженно заговорил Грин. – Рассказы пишут впустую, ни для кого, ради черт его знает чего. Искусство рассказа падает. У писателей нет своего клуба. В Петербурге живут сто семь беллетристов, – сам считал. И все они пишут одинаково, скучно, водянисто. Теплый жидкий кофеек! Извините! Александра Иваныча не трогаю и в виду его не имею.
– Александра Иваныча нет, – пропищала некая дама с веером в руках. – Александр Иваныч у себя в Гатчине.
– Тетка, не суйся! – сказал Грин, и дама побледнела. – Знаю, кто где и где кто. Куприна люблю за то, что у него в рассказах борются добро и зло, а под ногами мешается всякая пакость. И эта пакость так и называется пакостью. Понятно?
– Продолжайте, Александр Степанович, – попросил редактор.
– Продолжаю. Горжусь тем, что я в своих рассказах сталкиваю лбами доброго и злого. Наказываю порок. Такова традиция лучших романов всюду. Таков Стивенсон, Диккенс. Дюма во Франции… Что? Третьесортный писатель? Кто еще скажет подобную глупость, на того я спущу мою дворнягу, которая лежит у моих ног и требует добычи! Я повторяю: рассказ должен быть занимательным. Кому нужна скучная литература?
– Он расчищает дорогу, – пискнуло чье-то меццо-сопрано.
Грин скрипнул зубами.
– Терпеть не могу суфлеров, мадам! Я пишу как умею. Написал я, пока что, очень мало. В ближайшие двадцать лет напишу очень много. Всё, написанное мною, останется в литературе. Точка.
– Дорогой Александр Степанович! – воскликнул редактор. – Всё, что вы сказали, мило и даже интересно, но – ваше предложение?
– Кому здесь нужно мое предложение? Предлагаю закрыть собрание, всех учеников и учениц распустить по домам, а меня и Сварога оставить. И напоить коньяком.
Дамская часть собрания была шокирована. Ясинский что-то бубнил, – он еще не выяснил, к какой части собрания ему примыкать. Измайлов играл шнурком пенсне и говорил своему соседу:
– Озорник, верно, озорник, но талантлив! Дико и чудесно талантлив!
– Напишите о нем, – предложил сосед.
Измайлов сделал большие глаза и ничего не ответил. Заседание между тем продолжалось. Слово взял редактор. Говорил он, по выражению некоего острослова, альбомно и конфетно. Суть выступления заключалась в том, что в журнале всё благополучно, мило и интересно, что тираж «Огонька» достиг пятидесяти тысяч экземпляров, и, хотя тираж этот не идет ни в какое сравнение с «Нивой», всё же есть основания признаться в том, что «Огонек» необычайно популярен, издается со вкусом и на хорошей бумаге.
Когда была упомянута хорошая бумага, Грин неистово захохотал. Поддержало его и собрание, так что редактору пришлось неостроумно заметить:
– Если почтенному собранию будет угодно, я отдам распоряжение ухудшить бумагу.
– Бумага – черт с ней, ты лучше гонорары улучши, – произнес Грин и разбудил Андрусона, который при упоминании гонорара необычайно оживился и заявил, что баронесса Таубе в своем журнале «Весь мир» платит значительно больше, чем многоуважаемый Владимир Александрович Бонди. Собрание зашумело.
Грин начлл декламировать пушкинского «Пророка». Читал он превосходно, публика стихла. Закончив декламацию, Грин откланялся и ушел. Бонди знаком приказал Афанасию проводить Александра Степановича до выхода из подъезда.
Вместе с Грином ушел и Ленский. Его специальностью были любовь, ревность, измена. Типичная писательская внешность его останавливала прохожих. Шагавший рядом с ним Грин был похож на моряка в отставке.
– Я вам не помешаю? – спросил Ленский.
– Очень рад! Одному мне иногда бывает скучно и не по себе. С тех пор, как я возвратился из ссылки, а этому ровно год, мне всё не по себе. А тут всякие истории.
– А какие у вас истории, Александр Степанович?
– По вашей части, Владимир Яковлевич.
Подумал: рассказать ему про встречу с глухонемой? Решил: рассказывать не следует. Не поймет. Не надо.
– Так, Владимир Яковлевич. Пустяки. Я со всякими историями справлюсь. А вы чего задумались?
– Совета у вас хочу попросить, Александр Степанович. У меня, видите ли, с рассказом затруднение происходит. На самом, казалось бы, пустом месте. Идут двое. Впереди лес, дачная обстановка, летний день. Оба устали. Это мне нужно, чтобы они устали. Сели, а впереди, значит, лес. Лесом идти шесть верст. Скучно. Вы, Александр Степанович, мастер на выдумки. Посоветуйте. Что бы мне тут придумать? Какое то событие должно произойти в ту минуту, когда мои герои сели на лужке. Но – что именно?
– Никаких событий! Заставьте их перелететь этот лес, – не желая шутить, сказал Грин. – Они летят через лес, опускаются на дорогу, идут дальше. Никакого затруднения, как видите. И скуки никакой. Всё хорошо, свежо, интересно!
– То есть, как это – перелететь лес? – заикаясь сильнее обычного, спросил Ленский. – Вы имеете в виду аэроплан?
– Зачем аэроплан? Откуда же они, по-вашему, возьмут аэроплан? Нет, никакого аэроплана не надо. Просто-напросто нужно описать, как они подняли руки и полетели над лесом. Вот так, смотрите.
Грин остановился, расправил руки в стороны, затем поднял их и вытянулся, подобно пловцу, бросающемуся с вышки. Ленский наблюдал за ним с восхищенным изумлением. Грин закрыл глаза и тянулся, тянулся вверх:
– Не получается. Пока не получается. Но ужо получится. Верю в это крепко. А пока что пусть получается в рассказах и романах.
– Но ведь это неправдоподобно, дорогой Александр Степанович! – воскликнул Ленский. – Такая сцена испортит весь рассказ. Как вы не понимаете этого!
– А я не понимаю, как это может рассказ выиграть, если вы положите героев своих на травку и дадите им десять страниц на болтовню про своих жен и служебные успехи! Не понимаю! Скучно, Владимир Яковлевич! Дьявольски скучно! Бог накажет за такие рассказы!
Он даже ногою топнул.
– Ужо напишу рассказ о том, как… нет, не рассказ, а роман о том, как человек летает. Подобно птице. Без помощи аэропланов. Подскочит и полетит.
– Это будет сказка? – спросил Ленский.
– Зачем? Не сказка, а роман. В нем всё будет поэтично, всё полно романтики. Никаких чахоток и туманов, никаких отрыжек после еды, психологизмов и скуки. Одно лишь солнце, счастье и сумасшедшая радость!
Он взял Ленского под руку и, забыв, что тому нужны творческая помощь и советы, принялся говорить о своих замыслах. Это были сны и выдумки, реальное и вовсе невозможное, поэзия и живопись, это было подлинное искусство, и Ленский, способный увлекаться всем, что носило на себе печать талантливости, забыл о своих трудностях и весь обратился в слух, радуясь тому обстоятельству, что Грин, видимо, намерен провожать его до дому, – он шел и без умолку повествовал о всевозможных капитанах и дочерях лесничих, веселых портных и несчастных миллионерах, о кладах и золотых цепях. Подобной откровенности за ним не водилось, – тем драгоценнее был сегодняшний его припадок писательской доброты и щедрости.
– Я откровенен потому, милейший Владимир Яковлевич, что некому украсть у меня, – не родился тот вор, который стянет мой сюжетик! Вы моих летающих людей не возьмете, верно? А скажите, видели вы когда-нибудь извозчиков в очках? Я тоже не видел. Так это я, между прочим. А вот в этой пивной по вечерам болтается человек, он за трешку жует стекло. Вот это номер! Хоть сейчас в цирк. Когда я был в ссылке, милейший Владимир Яковлевич, ко мне пришел однажды старик. Он попросил у меня двугривенный. Я ему дал. В благодарность он показал фокус. Изорвал в мелкие клочки газету, скомкал эти клочки, превратил их в мяч, сунул себе в рот и проглотил. Это стоило двугривенного. Затем он выпил два стакана воды, выкурил трубку и попросил двадцать копеек. Я дал. Он слазал себе в рот и достал оттуда проглоченный мяч из газеты. Сей предмет был сух. Страшный старик попросил у меня распотрошить этот бумажный мяч. Я исполнил его просьбу, и через полминуты в руках моих был целый, нигде не порванный номер «Задушевного слова» за ноябрь девятьсот седьмого года.
– Вы сегодня в ударе, Александр Степанович! – воскликнул Ленский. – Вы король шуток!
– Никаких шуток и королей! Всё правда истинная, которую так обожают наши толстые журналы. И самое замечательное в том, что в почтовом ящике, напечатанном в этом номере, в числе всяких других ответов я прочел следующий: если вы хотите научиться делать фокусы, не пожалейте рубля и отдайте его Василию Кузьмичу Захарову, он вас научит. А Василий Кузьмич тут, подле меня стоит, я ему уже сорок копеек уплатил, как вы помните: он просит добавить до рубля. Я добавил. У лукоморья дуб зеленый, златая цепь на дубе том…
Ленский расхохотался. Грин был невозмутимо серьезен. На углу Морской и Гороховой он заявил, что ему нужно зайти в тот дом, на углу которого расположился магазин гнутой мебели Обюссона.
– До свидания, Владимир Яковлевич. Вы не изволили дать мне двугривенного. Следовательно, за вами рубль целиком, каковой прошу выдать до более благоприятных обстоятельств.
Ленский достал кошелек. Грин, приличия ради, отвел взор в сторону, и то, что он увидел, заставило его забыть обо всем на свете.
Под руку с офицером по набережной Мойки шла глухонемая из дома № 12 по Миллионной улице.
Глава четвертая
В моей душе лежит сокровище,
И ключ поручен только мне!
А. Блок
В том же черном, с белыми пуговицами, глухом платье, в лакированных сапожках на высоком французском каблуке, с ярко-красным зонтиком в руках. Спутник ее, гвардейский офицер, был молод и красив, серебряные шпоры его звенели музыкально. На левую его руку опиралась глухонемая, правой он жестикулировал, улыбаясь столь влюбленно и светло, что невольно улыбнулся Грин и вместе с ним Ленский.
– Хороша! – прошептал Грин и вздохнул шумно и грустно.
– А вы знаете, что этот офицер делает своей рукой? – произнес Ленский. – Он стихи Блока этак читает. «Незнакомку». Вот, вот! Вы обратите внимание на его пальцы!
– А вы в этом что-нибудь смыслите?
– Отлично! Дама, очевидно, глухонемая, Александр Степанович.
– Очевидно, – сказал Грин. – А что?
– Да ничего. Вот вам сюжет для рассказа. В вашем духе.
Глухонемая и офицер медленно удалялись по направлению к Исаакиевской площади. Грин предложил Ленскому вместе следовать позади пары. Ленский отказался, отговорившись тем, что ему некогда, – однако, распростившись с Грином, он перешел Синий мост и быстро зашагал в сторону той же площади. Грин заметил этот нехитрый маневр и в душе своей понял и извинил собрата.
– На край света убежишь, – едва ли не вслух произнес он, следуя за парой на расстоянии двадцати шагов. Офицер последний раз изобразил пальцами какие-то знаки и опустил руку. Женщина пальцами левой руки ответила офицеру, и оба рассмеялись. Они пересекли площадь и вошли во двор Итальянского посольства – второй дом от площади по Морской улице.
Ленский остановился на одном углу. Грин – на другом. Они увидели друг друга, сняли шляпы, раскланялись, и каждый пошел своей дорогой: Грин – по Вознесенскому к себе в Тарасов переулок, Ленский – по Морской к себе на Петербургскую сторону. Ленский ожидал, что Александр Степанович вернется, – ведь он собирался зайти в дом на углу Морской и Гороховой; Грин надеялся на то, что приятель догонит его и они вдвоем посидят в каком-нибудь ресторанчике за полдюжиной пива.
Никто не окликает. Никому нет до тебя дела. Иди один и думай.
Возможно, что Грин опоздал родиться или, что вернее, родился слишком рано. Санкт-Петербург был наводнен равнодушными скорописцами, они умели обрабатывать любую тему, они вставляли пластинки в свои писательские фотоаппараты и равнодушно снимали всё самое скучное на своем пути, не умея это скучное сделать интересным. Их фантазия была мертва. Их музы были с крылышками на затылке, они любили квартиры свои и путешествия по маршруту Приморский вокзал – Сестрорецк. С ними ничего не случалось.
Грин обратил внимание на то, что почти никто из них не имел библиотеки, – так, разве что полочка с книгами да неизменная «Нива» или «Пробуждение». Дурного вкуса мебель, отвратительные люстры – очень похожие на те, что висят в буфетах Царскосельского вокзала; если позовут к себе в гости на обед, то на стол будет поставлен сервиз исключительного безвкусия, – ендовы и братины будут перемешаны со стеклом, купленным в керосиновой лавочке, всевозможные петушки и стопочки ваньки-встаньки… А картины, – господи ты боже мой, что за картины украшают их жилища! Бровар и Клевер, Соломко и Вещилов, окантованные открытки, семейные фотографии в рамках из подкрашенного багета… Аляповатые обои с амурами и розочками. Нет, лучше голые стены и простая, человеческая мебель, приготовленная рукою нехитрого столяра.
На Вознесенском, на углу Офицерской, он остановился, взглянул на кредитку, полученную от Ленского. Три рубля.
– В руках моих трешка, – произнес Грин, – а в душе несметное сокровище. И ключ поручен только мне.
Блоковская строчка возвратила ему душевное равновесие. Он сложил зеленую кредитку вчетверо. Где-нибудь в этом Вознесенском коридоре найдется пивное кружало… «И ключ поручен только мне!..»
Блок скрепил эту строку восклицательным знаком. Бедный, тяжко ему! Гордость отчаяния требует мужества. Было бы много легче, если бы в конце строки стоял знак вопросительный.
– Сейчас я расставлю мои знаки, – рассуждал Грин. – За твое здоровье! – воскликнул он, поднимая бокал с пивом и думая о глухонемой. – Не воплощайся! Не надо! Ходи, какая есть, милая, хорошая, не моя! Сохраню тебя такой, какой тебе не быть никогда! Эй, любезный! Еще кружку и моченого гороху. Пачку «Османа». Сдачу возьми себе. Ключ поручен мне, понимаешь?
У круглого столика с пьяными мастеровыми и чиновниками четырнадцатого класса стоял массивный бородатый человек; он разгрызал зубами пивной бокал и с бесстрастием великомученика озирался по сторонам, ожидая заказов на повторные опыты. Цыганка сулила счастье несчастному чиновнику, а чиновник верил и всё подкладывал гривенники на немытую, хищную цыганскую ладонь. В граммофонной трубе копошились музыкальные клоуны Бим-Бом.
«НЕ ПЕЙ СЫРОЙ ВОДЫ!» – грозили стенные плакаты.
Разодетый хлюст с моноклем в левом глазу дымил папиросой «Сэр» – десять штук шесть копеек, и все понимали, что фрачная бестия курит эти плохие папиросы только на рекламном плакате.
– Еще две кружки пива, к нему мятных бомбошек и пять бутербродов с колбасой, – приказал Грин услужающему в белых штанах, желтых опорках, в черной сатиновой рубахе до колен. Малый быстро принес все заказанное и долго рылся в куче серебряной и медной мелочи, высыпанной из кармана на стол:
– Сдачи вам, господин, сорок копеек.
– Ищи, жду, – сказал Грин. – Вот два двугривенных, не видишь? Хитер же ты, сударь мой! Надоест ждать посетителю, он и махнет рукой на сдачу. Так ведь?
– Точно так, господин, – деловито, без улыбки ответил услужающий и положил перед Грином две серебряные монеты.
– Возьми себе. А вот на этот рубль добудь стакан прозрачного. И сдачу забери себе.
– Слушаюсь, господин! Да я ж вас знаю, как же!
– Знаешь?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16