Дело не в лице и глазах, вокруг меня биополе – оно прояснилось и воздействует на тебя.
– Ну воот… Опять начал болтать…
– Аура, не слышал, что это такое? Ее даже сфотографировали русские, семья Кирлиан. Человек в гневе – аура красная, заболеет – черная. Если тебе хорошо – она светло-зеленая. Я не все запомнил… Почему человек с первого взгляда привлекает или отталкивает? Благодаря ауре, в ней он отражен весь-весь…
Матей наклонился, улыбаясь. Собачка вернулась. (Входя в дом, не закрыл наружную дверь.) Стефан поморщился, но промолчал, бог знает, чего это ему стоило… лишь потряс торбой с только что собранными грушами: перенес свой гнев с животного на фрукты.
– Груши… – сказал он презрительно, и тон его отбросил несчастные деревья вместе с их плодами в сферу наиничтожного. – И как мы только их посадили в свое время – так много… Люба при одном слове „груши" аж задыхается от ненависти! А ты что! Опять голову мне морочишь? За несуществующие вещи меня агитируешь!
– Да ничего я не морочу!
– Да уж… С самого начала наплел с три короба… Вроде бы денег у тебя нет, а плату за свою квартиру не берешь, на детей даешь по двести-триста левов… А те сто двадцать, что мне платишь? Они откуда? Может, взаймы взял?
– Именно так. Взял взаймы из кинофонда две тысячи. Часть – жене, остальное тебе – за жилье и на питание. Получаю и зарплату, так что смогу еще протянуть без гонораров.
– Две тысячи на питание и плату за дом? Да такие большие суммы на вклад надо. У тебя что, нет сберкнижки?
– Да, нет, все не заведу.
Стефан посмотрел на него с ненавистью: какое-то темное беспокойство охватило сердце Матея, впервые… (Не понял сразу, с чем ассоциируются для него эти бешеные глаза, совок, только что принесенный на кухню без всякой надобности, бесцветные рваные брюки, ненависть к грушам, это было… эхо средневековья, страх перед вселением дьявола в человеческую душу… Нервное движение Стефана – пощипывание подбородка тремя пальцами, словно там росла козлиная борода, – навело его на эту мысль.)
– Я тебя окончательно раскусил, – сказал хозяин, – мы с Любой не ошиблись. Обсудили ночью твое пребывание здесь и решили: ты должен съехать. На сборы – неделя, ни дня больше.
Гром прогремел (любимая женщина в объятиях другого, тревожный голос военной сирены); множество оборванных фигур, выскочивших из романов Толстога и Достоевского, упали на колени перед Стефаном. Они просили его спасти свою душу. И одновременно – горькая сладость в сердце Матея; покинутое страхом, оно стучало свободно – не осталось ничего неизвестного! „Наконец-то расстался с группой избранных, перешел к низвергнутым, обреченным на несчастье… Уже ничего не хранишь, нечего, просто дышишь…" Однако на поверхности, в его глазах, кипело возмущение, которое скрывало правду глубин; несущественное, как морская пена или пушистый верхний слой облаков.
– Ты с ума сошел, – тихо сказал режиссер. – Я, можно сказать, только вчера приехал… Здесь нет ни логики, ни смысла, одна жестокость. Издеваешься над моей наивностью – мне и в голову не приходило, а надо было составить договор…
– И с тобой жизнь должна быть иногда грубой, не только с нами! Ты слишком привык, чтобы тебя по головке гладили, пора научиться кое-чему… А не только болтать об… аурах и этим кормиться!
– Не поздновато ли меня воспитывать? Да и зачем вы, вообще, занимаетесь мною? Я вам плачу, живу тихо. Может, забыли, что мне некуда деться?
– Я что ли виноват, что ты отдал свою квартиру? Подай объявление в „Вечерние новости", самое большее через три дня выйдет. За неделю найдешь другую квартиру.
– Но мне нужен дом, как этот!
– Бабушка твоя только в таких домах жила… Среди при-ро-ды… С со-ба-ка-ми…
– Ты меня вынуждаешь сказать тебе все! Хотите мне сделать зло любой ценой! Больше ничего, нет других причин! Чтобы кому-то подле вас было хорошо – этого вы не выносите… Готовы и от денег отказаться, просто поразительно! Пренебречь интересом ради ненависти! Дом далеко от города, трудно найти квартиранта, ты сам говорил…
– Ну и дела, докатились, ты мне теперь характеристику начнешь делать! Собственным домом, что ли, не могу распоряжаться? Ты, кажется, так привык: кто тебе угождает – достоин похвалы, а на других плюешь! Да, но мы решили пожить здесь, отдохнуть – подальше от сына и нервотрепки… И у нас есть право, не только у тебя… Или ты думаешь, что мы не равны, а?
– Однако, – Матей запнулся и замолчал; последнее рассуждение Стефана было настолько абсурдным, что он осознал: все слова напрасны. „Отдохнуть" – ведь он именно этого хотел для них! Он ли одобрял их теперешний образ жизни, беспрерывный труд? Он ли желал им зла? Матей испытывал… жалость к Стефану. „Пока я здесь, ему есть с кем словом перекинуться, когда приходит сюда." А что потом – снова пустота, одиночество, раз он не любит ни природу, ни животных, ни…
Последствие их ссоры выглядело логично – белая собачка исчезла. Да, она ушла и больше не вернулась. Неужели она обладала таким интеллектом, что крики предупредили ее: защитника прогнали и ей самой угрожают? Действительно ли она почувствовала смертельную угрозу? (Полотно, разорванное рукой безумца, – в зияющей дыре исчезает навсегда одна из святых душ, изображенных на картине.)
22
Владко оживился до неузнаваемости – „…вы мой гость, мистер Хиндо" (сказано это в артистической гамме), смеется, пьет и говорит, а Начальница… ее взгляд прикован к его столу, она мучается – так хорошо упрятала я здесь своего иноземного пришельца, опутала его своими волосами, укутала кухонным передником (когда любит, женщина превращается в ведьму), но я одна, и самоучка, а их, дьяволов и прельстителей, сонм, и вот – разыскали его, пришли забрать – сцена, артисты, – какой безвольной жертвой становится этот ее Владко, и как страшно открытие, что он живой, теперь разбуженный, поднявший бокал с отравой искушения и обмана, а в настоящей жизни, перед ее любовью он всегда в забытьи, в полудреме, похожий на пьяниц и больных, но… она умрет, она не выдержит – его образ тонет в зеницах этой негодяйки Кэт, уменьшается, исчезает – при каждом шевелении длинного Хиндова ногтя, и Владко все лихорадочнее говорит, что его здесь в действительности нет, что он вообще не живет, а оставил свою душу в Египте, „мистер Вальдемар – это я", и трио „Систерс" (это тоже он и две его сестры), недавно получил от них открытки из Александрии и Каира, они продолжают… ха-ха-ха, песни Вертинского – „где же ты, мой маленький креол", вы хорошо знаете их, ведь так, но почему ответные слова не прыгают от радости между огромными зубами иллюзиониста, нет их, не вспоминаете, Вертинский… „мой маленький креол", Хиндо выставляет дьявольский ноготь, для того, чтобы выковырнуть из-под языка кусочек пищи, и Владко умолкает, смущенный как щенок (все в руках мужчины в черном, того, кто может презирать, всегда было так), а Кэт как будто и не дышит, слова не вымолвила, но окружает нашего героя своим добрым молчанием – сострадание есть последнее убежище, которое соединит нас, говорят ее глаза, как бы там ни было, иллюзионист собрал все взгляды и усиливает дождь шевелением все того же ногтя, только Гено-обходчик не смотрит на него (для Гено уже поздно, не дождался он помощи ни от темных сил, ни от светлых), только он поддерживает сейчас разговор и бунт – страх настолько раздавил его, что не оставил места для себя самого, и голос обходчика, тоненький и ничтожный, как и лицо его, разносится по трактиру – дети у него мал мала меньше, а жена умерла – жалобы бесконечно повторяются, а писарь то и дело выкрикивает: „Наливай, Тошо, по одной за упокой души Геновой жены, за Генов счет", другой прихлебала тоже присоседился, но беззащитный голос Гено, словно нож или сверло, незаметно возвращает смелость Владко, проникает в душу писаря – боль штука коварная… вроде и закрыл ты плотно все ставни, но, глядишь, она просочилась… против своей воли писарь отводит взгляд от иллюзиониста, чтобы рассказать о чьей-то печальной смерти, о каком-то человеке, переселившемся на небо (вдовце к тому же), картину рисует уже, наверное, алкоголь – человек, словно упавший навзничь во дворе, лежит на сорванной с петель двери, усопший покоится в холодке, дует ветерок, дети его играют возле трупа и забыли о нем, а опись имущества идет легко, местная власть, он, писарь, значит, поставила во дворе столик и стул, птички поют, сосед пришел, – поднимает умершего, чтобы надеть на него пиджак, и вдруг – мертвый привстал, а у тех двоих волосы дыбом, когда они увидели, что дети стоят, как вкопанные, глазки у них округляются, и они начинают, милые, тут Писаревы глаза увлажняются, начинают кричать: „Папка сел! Папка живой!", кричат, бедненькие, но известно, что для бедных чудес не бывает, хотя… тот, в черных одеждах, кто его знает… но Владко уже отвлек внимание писаря, он переоделся в белую рубашку с жабо и кружевами (белая реликвия времен „Систерс-Вальдемар"), он ставит пластинку, и голос Вертинского вторгается излияниями: „…он был другом Магдалины, только другом, не мужчина, чистил ей трико бензином… бедный пиколо бамбино…", но и Владко поет, может быть, без голоса, может быть, во все горло, взлетает и садится между столами – жабо, кружева, улыбка, которая дарит нам вечное счастье, руки, которые вымешивают сказки из скучного теста этого мира, и нет патефона, нет голоса Вертинского или голоса Владко, остается одно – искусство, бог мой, искусство, принц, чьи обещания где-нибудь и когда-нибудь сбываются – но всегда для других, но и песня тоже исчерпывается (а ведь оставалось так немного, чтобы они добрались, они были уже так близко), и Владко садится, он исчерпался до дна, как и песня, блаженно несуществующий, однако мистер Хиндо… так же тайком за ним наблюдают все, ковыряет в зубах дьявольским ногтем, без всякого выражения на лице, и секунды прислуживают ему – тик-так, пока не становится ясно, что светлые силы не принесли ничего, наши надежды, корчась и стыдясь, бредут ощупью назад, к темноте, и только тогда этот негодяй раскидывает секунды щелчком пальцев, и Кэт приносит чемоданчик, черный, как их одежды, более любимый, чем она (как нежно кладет его Хиндо к себе на колени – словно блестящего черного кота), на стол немедленно выскакивает цилиндр и словно кланяется, тогда маг начинает зло вытаскивать из его горла бумажные ленты, также злобно окрашенные в лиловый и ядовито зеленый цвет, ленты вьются, покрывают весь стол, что же будет, неужели никогда не кончатся, но… и Хиндо исчерпался, как Владко, и он садится, блаженно несуществующих, Кэт велено убрать и привести все в порядок, а ясновидящий делает долгий глоток, выстреливает сквозь лошадиные свои зубы: „мистер Вальдемар, мы с вами курчавые, и нам не везет, такая уж наша доля, доля курчавых", потом неожиданно сморкается и уж совсем неожиданно встает… пораженные крестьяне видят, что дождь кончился (не иначе как Хиндово дело), „прощайте, мистер Вальдемар", но почему все вскочили, почему каждый старается быть поближе к черной жерди, действительно ли ожидают чудес, каких, а если они окажутся злыми, но разве может быть хуже, чем есть, и кто сказал, что дьявол не имеет души, что он не сделает добра, если ему заблагорассудится, да нет, тут дело в другом, – нечистая сила капризна, но… если ты удачлив… можешь просто так, за здорово живешь приобрести ее благосклонность, а благочестие – дело долгое и трудное, награда за него сомнительная… только Владко не обнаруживает ничего, кроме мысли об искусстве – в глазах Хиндо, в глазах Кэт, „не согласились бы вы, – говорит он, – выступить на сцене в нашем селе, в следующую пятницу, я сам позабочусь о билетах, о салоне и сиропе – чтобы каждый, кто захочет, мог купить, у вас не будет никаких забот", короткое молчание, долгое ожидание, и устами Хиндо та сила произносит „хорошо", теперь уже Владко, совсем как ребенок, счастливый, с размягченным мозгом – чудо, праздник, мечта – душа его поет голосом Вертинского, „у вас здесь есть удав-боа", спрашивает он, охваченный боазнью (ошибка Матея – боязнью), и показывает на чемоданчик, да, был (а может, он видел боа, превращенного в цветные ленты, может быть, все можно превращать во все, и что было первоначально в чемоданчике, не помнит и сам Хиндо), однако Начальница не выдерживает зачарованности Владко, его близости к Кэт, – она бросается между ними, желая крикнуть: „голову мою возьмите, доктор Хиндо, но его оставьте", но нет, обессиленная сверкнувшим взглядом мага, она говорит совсем другое: „предскажите мне мое будущее, очень прошу вас", тогда, в конец испуганная, она умолкает и начинает дрожать, и слава богу, потому что Владко успевает положить руку на сердце (незаметно, с опытностью шансонье), описать круг около своей головы – „большая роковая любовь и много шляп", моментально отзывается Хиндо, какое счастье для Начальницы, какое счастье для Владко (он не замечает другого взгляда, смертоносного острия, вонзенного в его затылок, – глаз Тошо), но есть ли смысл жалеть о каких-то мелких собственностях, если в груди у нас уже забилось наивное и чистое сердце Владко, это солнечный зайчик, преобразивший в миг Начальницу, Вальдемар настолько вознесся в мечтах, что не понимает, каким бессильным был бы Хиндо, если бы ему пришлось рассчитывать только на самого себя (добронамеренные люди, жаждущие чудес и преображения нищих, вечно шьют мантию какому-нибудь доктору Хиндо, одевают его в таинственные одежды таинственного мага, не замечая даже, что делают это, и… ждут потом, пока живы, чтобы он вытащил мертвых из могил), случившееся однако превращает неосознанное стремление других в непреодолимое желание, они инстинктивно выстраиваются за широкой спиной писаря, выдвигая на передний план местную власть (очередь за чудесами похожа на очередь за хлебом), и вот чиновник произносит с умоляющей торжественностью: „доктор Хиндо, скажите, будьте добры, каково будущее этих бедных людей", иллюзионист ошарашен, он выставляет зубы, чтобы прогнать их, но они видят в его глазах движение плащей и вуалей, „не могу сейчас, – отвечает, – в следующий раз буду гадать для каждого и предскажу самые роскошные вещи – райские чудеса, райскую жизнь", но они глядят на него просветленными глазами, почему никто не замечает издевку, да и как заметят, когда, будто по заказу, будто вызванный взглядом Хиндо появляется допотопный автобус, грохочет и трещит, жердь, облаченная в черное, уже направилась к нему, за ней шеренга людей, весь хвост за чудесами и надеждами, и так как не известно, по какой причине самые страждущие всегда позади, у двери трактира стоит железный сундук на колесах и один из братьев, показывая на свою парализованную сестренку, говорит: „помогите, доктор Хиндо…", только теперь горящие глаза мага встречают взгляд больной – смирение и свет, и, странно, Хиндо теряется (в первый раз за то время, что мы с ним), переступает с ноги на ногу, бормочет: „вам нужен настоящий доктор, не доктор по иллюзиям", и ныряет в автобус, но и там его дергают – озверевшие от желания увидеть чудеса, как голодные, мечтающие о куске хлеба, – только положил голову на плечо Кэт, и трели, соловьиные трели долетают с заднего сиденья (и соловьи звереют, как все), две молоденькие учительницы просят его предсказать им будущее (как будто с тобой, раз уж ты стал пассажиром этого медленного рейса, что-то еще может произойти), но магу все уже окончательно надоело, и, уткнувшись глубже в плечо Кэт, он отвечает им: „вы не нуждаетесь в предсказаниях, вы так молоды", почему ты обманул этого Вальдемара, – звучит голос Кэт, только сейчас, когда мы уже забыли, что вообще возможно его услышать, – в следующую пятницу мы будем в Оряхове, и прежде, чем черный мужчина окончательно уснет, бесплатно накормленный и напоенный, он изрекает откуда-то из переплетения их волос: „потому что он жалок… жалок, свихнувшийся слуга… вообразивший себя… пиколо бамбино"… ха, неужто задел его интерес Кэт… а автобус едет, покидает богом проклятое село – там Владко будет писать и расклеивать афиши, дрожа, будет продавать собственноручно изготовленные билеты, чтобы в конце концов все расселись на стульях и уставились на пустую сцену… куда никто не выйдет, и с ними ничего больше не случится.
23
– Прошу прощения и… добрый день, – сказал тихий голос, – только бы не побеспокоить вас…
Между железными прутьями веранды просунулось лицо Васила. Просунулось да так и осталось там, зажатое и стыдливое.
– Васко! – тетрадь упала на колени Матея. – Добро пожаловать…
„…жаловать" – его голос затих на этих звуках, он прошептал их. Мучительно вдавленное в скулы молодого человека железо удивило его: несостоятельная форма саморанения и самонаказания, решил он.
– Входи, – поспешил добавить режиссер, – входи с той стороны, дверь открыта. Хотя нет, давай через перила…
Его болтливость нарастала настойчиво:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
– Ну воот… Опять начал болтать…
– Аура, не слышал, что это такое? Ее даже сфотографировали русские, семья Кирлиан. Человек в гневе – аура красная, заболеет – черная. Если тебе хорошо – она светло-зеленая. Я не все запомнил… Почему человек с первого взгляда привлекает или отталкивает? Благодаря ауре, в ней он отражен весь-весь…
Матей наклонился, улыбаясь. Собачка вернулась. (Входя в дом, не закрыл наружную дверь.) Стефан поморщился, но промолчал, бог знает, чего это ему стоило… лишь потряс торбой с только что собранными грушами: перенес свой гнев с животного на фрукты.
– Груши… – сказал он презрительно, и тон его отбросил несчастные деревья вместе с их плодами в сферу наиничтожного. – И как мы только их посадили в свое время – так много… Люба при одном слове „груши" аж задыхается от ненависти! А ты что! Опять голову мне морочишь? За несуществующие вещи меня агитируешь!
– Да ничего я не морочу!
– Да уж… С самого начала наплел с три короба… Вроде бы денег у тебя нет, а плату за свою квартиру не берешь, на детей даешь по двести-триста левов… А те сто двадцать, что мне платишь? Они откуда? Может, взаймы взял?
– Именно так. Взял взаймы из кинофонда две тысячи. Часть – жене, остальное тебе – за жилье и на питание. Получаю и зарплату, так что смогу еще протянуть без гонораров.
– Две тысячи на питание и плату за дом? Да такие большие суммы на вклад надо. У тебя что, нет сберкнижки?
– Да, нет, все не заведу.
Стефан посмотрел на него с ненавистью: какое-то темное беспокойство охватило сердце Матея, впервые… (Не понял сразу, с чем ассоциируются для него эти бешеные глаза, совок, только что принесенный на кухню без всякой надобности, бесцветные рваные брюки, ненависть к грушам, это было… эхо средневековья, страх перед вселением дьявола в человеческую душу… Нервное движение Стефана – пощипывание подбородка тремя пальцами, словно там росла козлиная борода, – навело его на эту мысль.)
– Я тебя окончательно раскусил, – сказал хозяин, – мы с Любой не ошиблись. Обсудили ночью твое пребывание здесь и решили: ты должен съехать. На сборы – неделя, ни дня больше.
Гром прогремел (любимая женщина в объятиях другого, тревожный голос военной сирены); множество оборванных фигур, выскочивших из романов Толстога и Достоевского, упали на колени перед Стефаном. Они просили его спасти свою душу. И одновременно – горькая сладость в сердце Матея; покинутое страхом, оно стучало свободно – не осталось ничего неизвестного! „Наконец-то расстался с группой избранных, перешел к низвергнутым, обреченным на несчастье… Уже ничего не хранишь, нечего, просто дышишь…" Однако на поверхности, в его глазах, кипело возмущение, которое скрывало правду глубин; несущественное, как морская пена или пушистый верхний слой облаков.
– Ты с ума сошел, – тихо сказал режиссер. – Я, можно сказать, только вчера приехал… Здесь нет ни логики, ни смысла, одна жестокость. Издеваешься над моей наивностью – мне и в голову не приходило, а надо было составить договор…
– И с тобой жизнь должна быть иногда грубой, не только с нами! Ты слишком привык, чтобы тебя по головке гладили, пора научиться кое-чему… А не только болтать об… аурах и этим кормиться!
– Не поздновато ли меня воспитывать? Да и зачем вы, вообще, занимаетесь мною? Я вам плачу, живу тихо. Может, забыли, что мне некуда деться?
– Я что ли виноват, что ты отдал свою квартиру? Подай объявление в „Вечерние новости", самое большее через три дня выйдет. За неделю найдешь другую квартиру.
– Но мне нужен дом, как этот!
– Бабушка твоя только в таких домах жила… Среди при-ро-ды… С со-ба-ка-ми…
– Ты меня вынуждаешь сказать тебе все! Хотите мне сделать зло любой ценой! Больше ничего, нет других причин! Чтобы кому-то подле вас было хорошо – этого вы не выносите… Готовы и от денег отказаться, просто поразительно! Пренебречь интересом ради ненависти! Дом далеко от города, трудно найти квартиранта, ты сам говорил…
– Ну и дела, докатились, ты мне теперь характеристику начнешь делать! Собственным домом, что ли, не могу распоряжаться? Ты, кажется, так привык: кто тебе угождает – достоин похвалы, а на других плюешь! Да, но мы решили пожить здесь, отдохнуть – подальше от сына и нервотрепки… И у нас есть право, не только у тебя… Или ты думаешь, что мы не равны, а?
– Однако, – Матей запнулся и замолчал; последнее рассуждение Стефана было настолько абсурдным, что он осознал: все слова напрасны. „Отдохнуть" – ведь он именно этого хотел для них! Он ли одобрял их теперешний образ жизни, беспрерывный труд? Он ли желал им зла? Матей испытывал… жалость к Стефану. „Пока я здесь, ему есть с кем словом перекинуться, когда приходит сюда." А что потом – снова пустота, одиночество, раз он не любит ни природу, ни животных, ни…
Последствие их ссоры выглядело логично – белая собачка исчезла. Да, она ушла и больше не вернулась. Неужели она обладала таким интеллектом, что крики предупредили ее: защитника прогнали и ей самой угрожают? Действительно ли она почувствовала смертельную угрозу? (Полотно, разорванное рукой безумца, – в зияющей дыре исчезает навсегда одна из святых душ, изображенных на картине.)
22
Владко оживился до неузнаваемости – „…вы мой гость, мистер Хиндо" (сказано это в артистической гамме), смеется, пьет и говорит, а Начальница… ее взгляд прикован к его столу, она мучается – так хорошо упрятала я здесь своего иноземного пришельца, опутала его своими волосами, укутала кухонным передником (когда любит, женщина превращается в ведьму), но я одна, и самоучка, а их, дьяволов и прельстителей, сонм, и вот – разыскали его, пришли забрать – сцена, артисты, – какой безвольной жертвой становится этот ее Владко, и как страшно открытие, что он живой, теперь разбуженный, поднявший бокал с отравой искушения и обмана, а в настоящей жизни, перед ее любовью он всегда в забытьи, в полудреме, похожий на пьяниц и больных, но… она умрет, она не выдержит – его образ тонет в зеницах этой негодяйки Кэт, уменьшается, исчезает – при каждом шевелении длинного Хиндова ногтя, и Владко все лихорадочнее говорит, что его здесь в действительности нет, что он вообще не живет, а оставил свою душу в Египте, „мистер Вальдемар – это я", и трио „Систерс" (это тоже он и две его сестры), недавно получил от них открытки из Александрии и Каира, они продолжают… ха-ха-ха, песни Вертинского – „где же ты, мой маленький креол", вы хорошо знаете их, ведь так, но почему ответные слова не прыгают от радости между огромными зубами иллюзиониста, нет их, не вспоминаете, Вертинский… „мой маленький креол", Хиндо выставляет дьявольский ноготь, для того, чтобы выковырнуть из-под языка кусочек пищи, и Владко умолкает, смущенный как щенок (все в руках мужчины в черном, того, кто может презирать, всегда было так), а Кэт как будто и не дышит, слова не вымолвила, но окружает нашего героя своим добрым молчанием – сострадание есть последнее убежище, которое соединит нас, говорят ее глаза, как бы там ни было, иллюзионист собрал все взгляды и усиливает дождь шевелением все того же ногтя, только Гено-обходчик не смотрит на него (для Гено уже поздно, не дождался он помощи ни от темных сил, ни от светлых), только он поддерживает сейчас разговор и бунт – страх настолько раздавил его, что не оставил места для себя самого, и голос обходчика, тоненький и ничтожный, как и лицо его, разносится по трактиру – дети у него мал мала меньше, а жена умерла – жалобы бесконечно повторяются, а писарь то и дело выкрикивает: „Наливай, Тошо, по одной за упокой души Геновой жены, за Генов счет", другой прихлебала тоже присоседился, но беззащитный голос Гено, словно нож или сверло, незаметно возвращает смелость Владко, проникает в душу писаря – боль штука коварная… вроде и закрыл ты плотно все ставни, но, глядишь, она просочилась… против своей воли писарь отводит взгляд от иллюзиониста, чтобы рассказать о чьей-то печальной смерти, о каком-то человеке, переселившемся на небо (вдовце к тому же), картину рисует уже, наверное, алкоголь – человек, словно упавший навзничь во дворе, лежит на сорванной с петель двери, усопший покоится в холодке, дует ветерок, дети его играют возле трупа и забыли о нем, а опись имущества идет легко, местная власть, он, писарь, значит, поставила во дворе столик и стул, птички поют, сосед пришел, – поднимает умершего, чтобы надеть на него пиджак, и вдруг – мертвый привстал, а у тех двоих волосы дыбом, когда они увидели, что дети стоят, как вкопанные, глазки у них округляются, и они начинают, милые, тут Писаревы глаза увлажняются, начинают кричать: „Папка сел! Папка живой!", кричат, бедненькие, но известно, что для бедных чудес не бывает, хотя… тот, в черных одеждах, кто его знает… но Владко уже отвлек внимание писаря, он переоделся в белую рубашку с жабо и кружевами (белая реликвия времен „Систерс-Вальдемар"), он ставит пластинку, и голос Вертинского вторгается излияниями: „…он был другом Магдалины, только другом, не мужчина, чистил ей трико бензином… бедный пиколо бамбино…", но и Владко поет, может быть, без голоса, может быть, во все горло, взлетает и садится между столами – жабо, кружева, улыбка, которая дарит нам вечное счастье, руки, которые вымешивают сказки из скучного теста этого мира, и нет патефона, нет голоса Вертинского или голоса Владко, остается одно – искусство, бог мой, искусство, принц, чьи обещания где-нибудь и когда-нибудь сбываются – но всегда для других, но и песня тоже исчерпывается (а ведь оставалось так немного, чтобы они добрались, они были уже так близко), и Владко садится, он исчерпался до дна, как и песня, блаженно несуществующий, однако мистер Хиндо… так же тайком за ним наблюдают все, ковыряет в зубах дьявольским ногтем, без всякого выражения на лице, и секунды прислуживают ему – тик-так, пока не становится ясно, что светлые силы не принесли ничего, наши надежды, корчась и стыдясь, бредут ощупью назад, к темноте, и только тогда этот негодяй раскидывает секунды щелчком пальцев, и Кэт приносит чемоданчик, черный, как их одежды, более любимый, чем она (как нежно кладет его Хиндо к себе на колени – словно блестящего черного кота), на стол немедленно выскакивает цилиндр и словно кланяется, тогда маг начинает зло вытаскивать из его горла бумажные ленты, также злобно окрашенные в лиловый и ядовито зеленый цвет, ленты вьются, покрывают весь стол, что же будет, неужели никогда не кончатся, но… и Хиндо исчерпался, как Владко, и он садится, блаженно несуществующих, Кэт велено убрать и привести все в порядок, а ясновидящий делает долгий глоток, выстреливает сквозь лошадиные свои зубы: „мистер Вальдемар, мы с вами курчавые, и нам не везет, такая уж наша доля, доля курчавых", потом неожиданно сморкается и уж совсем неожиданно встает… пораженные крестьяне видят, что дождь кончился (не иначе как Хиндово дело), „прощайте, мистер Вальдемар", но почему все вскочили, почему каждый старается быть поближе к черной жерди, действительно ли ожидают чудес, каких, а если они окажутся злыми, но разве может быть хуже, чем есть, и кто сказал, что дьявол не имеет души, что он не сделает добра, если ему заблагорассудится, да нет, тут дело в другом, – нечистая сила капризна, но… если ты удачлив… можешь просто так, за здорово живешь приобрести ее благосклонность, а благочестие – дело долгое и трудное, награда за него сомнительная… только Владко не обнаруживает ничего, кроме мысли об искусстве – в глазах Хиндо, в глазах Кэт, „не согласились бы вы, – говорит он, – выступить на сцене в нашем селе, в следующую пятницу, я сам позабочусь о билетах, о салоне и сиропе – чтобы каждый, кто захочет, мог купить, у вас не будет никаких забот", короткое молчание, долгое ожидание, и устами Хиндо та сила произносит „хорошо", теперь уже Владко, совсем как ребенок, счастливый, с размягченным мозгом – чудо, праздник, мечта – душа его поет голосом Вертинского, „у вас здесь есть удав-боа", спрашивает он, охваченный боазнью (ошибка Матея – боязнью), и показывает на чемоданчик, да, был (а может, он видел боа, превращенного в цветные ленты, может быть, все можно превращать во все, и что было первоначально в чемоданчике, не помнит и сам Хиндо), однако Начальница не выдерживает зачарованности Владко, его близости к Кэт, – она бросается между ними, желая крикнуть: „голову мою возьмите, доктор Хиндо, но его оставьте", но нет, обессиленная сверкнувшим взглядом мага, она говорит совсем другое: „предскажите мне мое будущее, очень прошу вас", тогда, в конец испуганная, она умолкает и начинает дрожать, и слава богу, потому что Владко успевает положить руку на сердце (незаметно, с опытностью шансонье), описать круг около своей головы – „большая роковая любовь и много шляп", моментально отзывается Хиндо, какое счастье для Начальницы, какое счастье для Владко (он не замечает другого взгляда, смертоносного острия, вонзенного в его затылок, – глаз Тошо), но есть ли смысл жалеть о каких-то мелких собственностях, если в груди у нас уже забилось наивное и чистое сердце Владко, это солнечный зайчик, преобразивший в миг Начальницу, Вальдемар настолько вознесся в мечтах, что не понимает, каким бессильным был бы Хиндо, если бы ему пришлось рассчитывать только на самого себя (добронамеренные люди, жаждущие чудес и преображения нищих, вечно шьют мантию какому-нибудь доктору Хиндо, одевают его в таинственные одежды таинственного мага, не замечая даже, что делают это, и… ждут потом, пока живы, чтобы он вытащил мертвых из могил), случившееся однако превращает неосознанное стремление других в непреодолимое желание, они инстинктивно выстраиваются за широкой спиной писаря, выдвигая на передний план местную власть (очередь за чудесами похожа на очередь за хлебом), и вот чиновник произносит с умоляющей торжественностью: „доктор Хиндо, скажите, будьте добры, каково будущее этих бедных людей", иллюзионист ошарашен, он выставляет зубы, чтобы прогнать их, но они видят в его глазах движение плащей и вуалей, „не могу сейчас, – отвечает, – в следующий раз буду гадать для каждого и предскажу самые роскошные вещи – райские чудеса, райскую жизнь", но они глядят на него просветленными глазами, почему никто не замечает издевку, да и как заметят, когда, будто по заказу, будто вызванный взглядом Хиндо появляется допотопный автобус, грохочет и трещит, жердь, облаченная в черное, уже направилась к нему, за ней шеренга людей, весь хвост за чудесами и надеждами, и так как не известно, по какой причине самые страждущие всегда позади, у двери трактира стоит железный сундук на колесах и один из братьев, показывая на свою парализованную сестренку, говорит: „помогите, доктор Хиндо…", только теперь горящие глаза мага встречают взгляд больной – смирение и свет, и, странно, Хиндо теряется (в первый раз за то время, что мы с ним), переступает с ноги на ногу, бормочет: „вам нужен настоящий доктор, не доктор по иллюзиям", и ныряет в автобус, но и там его дергают – озверевшие от желания увидеть чудеса, как голодные, мечтающие о куске хлеба, – только положил голову на плечо Кэт, и трели, соловьиные трели долетают с заднего сиденья (и соловьи звереют, как все), две молоденькие учительницы просят его предсказать им будущее (как будто с тобой, раз уж ты стал пассажиром этого медленного рейса, что-то еще может произойти), но магу все уже окончательно надоело, и, уткнувшись глубже в плечо Кэт, он отвечает им: „вы не нуждаетесь в предсказаниях, вы так молоды", почему ты обманул этого Вальдемара, – звучит голос Кэт, только сейчас, когда мы уже забыли, что вообще возможно его услышать, – в следующую пятницу мы будем в Оряхове, и прежде, чем черный мужчина окончательно уснет, бесплатно накормленный и напоенный, он изрекает откуда-то из переплетения их волос: „потому что он жалок… жалок, свихнувшийся слуга… вообразивший себя… пиколо бамбино"… ха, неужто задел его интерес Кэт… а автобус едет, покидает богом проклятое село – там Владко будет писать и расклеивать афиши, дрожа, будет продавать собственноручно изготовленные билеты, чтобы в конце концов все расселись на стульях и уставились на пустую сцену… куда никто не выйдет, и с ними ничего больше не случится.
23
– Прошу прощения и… добрый день, – сказал тихий голос, – только бы не побеспокоить вас…
Между железными прутьями веранды просунулось лицо Васила. Просунулось да так и осталось там, зажатое и стыдливое.
– Васко! – тетрадь упала на колени Матея. – Добро пожаловать…
„…жаловать" – его голос затих на этих звуках, он прошептал их. Мучительно вдавленное в скулы молодого человека железо удивило его: несостоятельная форма саморанения и самонаказания, решил он.
– Входи, – поспешил добавить режиссер, – входи с той стороны, дверь открыта. Хотя нет, давай через перила…
Его болтливость нарастала настойчиво:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13