но их свела жизнь, и все поводы для уважения превратились в поводы для раздражения.
Матей опустил голову и увидел чистые собачьи глаза. „Будто мысли читает, будто обвиняет меня." Улыбнулся ей незаметно, только уголками губ. Нехорошо, если им овладели плохие мысли, нехорошо укорять Стефана. Это почтенный человек, вечно усталый, очень скромный в одежде, а, вероятно, и в еде, не говоря уж о развлечениях. Руки его огрубели не от чего-нибудь, от работы. (В данный момент Матей следовал извечному методу оценки.)
Пока еще мало прожил в этом доме. Многие и того не сделали. Не надо его винить, не надо ему напоминать, что и извечный критерий – своеобразный институт, который может закоснеть. Его внешние признаки иной раз доказывают, что ценности повторяются, иной раз скрывают, что они изменились. А новые ценности могут оказаться и нехорошими вовсе.
11
Эти мысли продолжали занимать его и в последующие дни. Каждого человека нужно встречать доверчиво. (Именно так его встретил маленький белый друг.) Что значит быть доверчивым? Продолжать рассказывать Стефану свою жизнь – позы, бахвальство, забытые женщины, сумасшедшее желание успеха, хаоса? Есть ли в этом хоть какой-то смысл? Нет. В его прежней жизни нет ничего поучительного. Почти каждый из „известных" ведет себя так.
Говорить о пережитом уже в этом доме? Но как? Может быть, прибегнуть к притче? Тогда нужно начать со сценария, набросанного в тетради… Эта сельская история (выдуманная Константином Константиновым пятьдесят лет назад и дополняемая теперь Матеем) превращалась в каком-то смысле в притчу о его собственной перемене…
Ты хорошо придумал, сказал случай, я тебе помогу.
Именно тетрадь оказалась у него в руках, когда хозяин пришел и прутья перил в который раз поделили на три части его объемистое тело. Матей, правда, его не заметил (Стефан часто подкрадывался к веранде бесшумно), и первый вопрос прозвучал, словно выстрел:
– Ты ее всю испишешь, а потом?
Матей уронил карандаш на стол; тот покатился к краю, но…(Странным было ощущение от того, что карандаш все-таки не упал, странно было также, что он не вымазался им, пока писал.) Помолчал немного, сообразил, о чем его спрашивают.
– Попрошу тебя новую купить.
– И сколько думаешь измарать?
– Двух хватит на весь сценарий.
Хозяин постоял, глядя себе под ноги, потом сказал:
– Ну и что, к примеру, описываешь?
– Если хочешь, расскажу.
– Давай… – Стефан с готовностью присел. (Край веранды выступал за перила.)
Матей снова вспомнил, как все его здесь встретило – солнце, сосны – без предисловия… И поторопился начать: село, самое обыкновенное, какие были в тридцать пятом году…
– В каком году?
– В тридцать пятом.
– Ну воот… Почему вы, которые по части искусства, не рветесь изображать сегодняшнего трудового гражданина. И в кружках мои люди такие вопросы лекторам задают.
„Ну воот…" Матей с опаской разглядывал человека перед собой: седеющие волосы торчком, морщинистое лицо, глаза жесткие, серо-зеленые. Со всех сторон броня. Какова логика невоспитанности Стефана, что позволяет ему вести себя так с квартирантом? Откуда только силы берутся? Растерянный, по всей вероятности из-за молчания Матея, хозяин все же смягчился – извини, я просто так… не смотрел твои фильмы, времени нет… давай дальше, не будем сердиться, если что не так сказано… „Недостойно сердиться на него, это чересчур просто – он ничего мне сделать не может." И Матей невзначай продолжил – по сути дела, о самом селе вряд ли можно здесь говорить, лучше расскажу о трактире. Село было вдалеке от него, так оно и останется в стороне. Трактир стоял у самой дороги. Большая белая дорога.
– Почему же белая?
– Чтобы ее было виднее… Теряется где-то вдали, манит. Итак, трактир и дорога. Идет стадо – овцы, за ними – гуси. Безлюдно. Гуси и овцы будто устремились туда, в манящую даль… но, видно, не доберутся.
– Откуда это видно? Куда не доберутся-то? Ведь они по дворам разбредутся!
– Это другое, я – о дороге.
Они не понимали друг друга. Матей опять замолчал, глядя беспомощно в тетрадку. Смысл сценария начал ускользать от него. Тридцать пятый год, какой-то трактир, какое-то село… Почему он рассказывает о них Стефану? (Твоя мечта, тайна, боль интересуют не всех.) Разве он не пишет сейчас только для себя, не считаясь ни с чьим мнением? О каждом человеке есть сценарий, притча, книга – неважно, как это называется, – чтобы открыть, до конца понять самого себя, Матей должен выдумать свое…
Тридцать пятый год, трактир, село… Для Матея, столичного жителя, эти вещи были условными. Но, может быть, хозяин пришел именно оттуда, из их реальности? Что не устраивает его в таком случае? Упоминание о белой дороге? Наверное. Стефан инстинктивно почувствовал: дорога, по которой идет Матей, ему не годится, она не ведет к его теперешней вере. Да и в самом деле, не было одинакового для всех тридцать пятого года, одинакового трактира, одинакового села…
– Ты меня дураком не считай, – говорил хозяин. – Может, я и не смыслю в твоем ремесле, но чую, куца гнешь… Раз кто-то – не важно кто, человек или гусь, не возвращается туда, где его место, а отправляется к разным там, как их звать… миражам, я его не признаю! Ты, конечно, извини, но это попахивает религией.
Мысли, облеченные в слова кое-как (словно рубаха неаккуратно в штаны заправлена), текли параллельно мыслям режиссера; однако непроизнесенное куда резвее, поэтому… „попахивает религией" улетучилось без последствий. Бесконечное терпение снизошло на Матея, бесконечная готовность пропускать мимо все ненужное и ждать.
– Не бойся, – сказал хозяин мягче, снова смущенный его молчанием. – Я только так…
– Чего мне бояться? Захочу, продолжу. Хочешь, чтобы продолжил?
– Да, да… А как твоя нога, болит?
Матей кратко отчитался: зуд, гипс тяжелый, болей нет. (Как трогателен Стефан, когда хочет сказать ему что-то приятное: о белочках – в том первом разговоре, и теперь – спрашивая о ноге. Как и тогда, это стоило ему усилия, изменило его, оживило его лоб, лицо, и это было очень мило с его стороны.)
– И когда, думаешь, снимут гипс?
– Нескоро. Через полтора месяца на осмотр, тогда решат.
Ничего не значащие слова, переход. За невидимой дверью рассказа ждут двое – Владко и Тошо – они еще молоды. Двоюродные братья. Раньше трактиром владели их отцы, теперь он их. Белая дорога вьется, уходит вдаль, я уже говорил, что это важно; заведение имеет как бы двойственный характер: с одной стороны, просто трактир, с другой – пристанище для отдыха. Иногда трактир алчен и хищен, как Тошо, в другой раз он, как Владко. Тот… представь себе его у окна, вечно возле него торчит. Душа его скитается где-то далеко… А Тошо подстерегает его, надо и не надо следит за ним; переливает из бутылки в бутылку, прикладывается к рюмке, часто вытирает прилавок, даже когда он надраен до блеска, а Владко ничего не замечает.
Росток улыбки в глазах хозяина, взошедший с таким трудом и так робко, быстро завял. Контакт, вежливость – их не было. В который раз не поняв причину своей неудачи, Матей заторопился. И… терпение покинуло его, ушло – словно ускакало верхом на словах:
– Подожди, Стефан, объясню… Некоторые вещи тебе надо знать. Владко был певцом в цирке, артистом, объездил весь свет – Турция, Египет… Но как-то простудился и потерял голос. Некуда ему было податься, вернулся в деревню, там, что ни говори, у него было полтрактира. Целыми днями он грезит, вспоминает свои путешествия, как пел перед публикой! А Тошо – трактирщик и ничего больше…
– Так, так, – прервал его хозяин, – чувствую, куда гнешь опять… Тот, кто работает, кто ведет дело в трактире, – плохой, да? Подстерегает циркача, охмуряет его, пьет из общего, подворовывает… Потом, небось, так повернешь, что он и братову половину прикарманит! Ограбит его! А почему бы и не прикарманить, раз он один и надрывается? Если будет, как тот, вылетит в трубу в одну минуту! Каждому в кредит да пустые разговоры об… искусстве, так ведь?.. Потом весь день у окна, небеса изучает! И такого бездельника ты мне собираешься хвалить и оправдывать?!
Наконец-то Матей разозлился… Повторяешь себе без устали „пронесемся чрез пространство легкой поступью", а сам топчешься на месте из-за чужого упрямства!
– Разве ты не понимаешь, – вскричал он, – Владко не способен трактир вести! Ведь артист – птичка певчая, блаженный, он рожден, чтобы веселить людей! А ну-ка скажи, если бы не те, кого часто видишь по телевизору, что бы с тобой было?
– Уж больно любите певчими птичками прикидываться! Раз такое с ним стряслось, раз больше ничего не умеет, будет работать! Никто не должен на своем горбу его возить…
Матей внезапно потерял желание спорить. Странно, но мысль, что точка зрения искусства может быть однобока, до сих пор не занимала его. Искусство создавало себе любимые образы – таких, как Владко, как будто насаждало мечту о человечестве, способном питаться воздухом. Оно доставляло скоротечные наслаждения, внушало зыбкие надежды, но для чего? Никто никому ничего не должен, это верно. Нет, неправда, мир выродится, если муравьи и стрекозы не будут жить друг для друга. „Не буду говорить и о нашем поте, и о наших бессонницах… Боже мой, как несправедливые обвинения вынуждают иногда забыть о том добром, что ты сделал…"
– Другой работает, верно, – сказал, не обращаясь к хозяину, – но для меня важно, как он смотрит на свой труд. Отсюда нужно начинать…
– Не нужно начинать… – Стефан тяжело поднялся. – Работа есть работа, а ты не уважаешь ее… Пойду поковыряюсь в саду.
Матей тоже встал, проводил его взглядом: уверенный шаг, коренастая фигура, походка в развалку, как медведь. Походка подтверждала лучше, чем что бы то ни было, каменную непоколебимость его принципов.
Когда-нибудь им предстоит поговорить и о земле, и о деревьях. Ничто еще не кончилось. Но почему, в самом деле, почему? Почему бы ему не слушать его, не слыша, почему бы не отвечать безразличными „да" или „нет" на слова этого безынтересного человека, чтобы не создавать себе неприятности? Да просто не мог он, нельзя ему было поступить по-другому. Не является ли тишина, ее безмолвная забота чувством ответственности, материализованным в самых тонких энергиях? Чем еще, кроме ответственности, он может расплатиться за все пережитое в этом доме? Чувство ответственности – здесь не бубнили о нем со всех сторон, не рекламировали его как новый товар, он сам его открыл.
– Пошла… – послышалось из сада.
Хозяин гнал белую собачку – она пробежала по вскопанному. Матей закрыл глаза и увидел свою бывшую жену. Ее воспоминания об их жизни, какими он представлял их себе, текли безжалостно, напряженно, он не был в состоянии остановить их – из-за этого ужасного „пошла"… Неверность, вранье, пьянки, измены самому себе – известные лишь ей одной; но и его пылкость, врожденный артистизм…
Она не найдет второго такого, как я.
Она меня не знает, я уже не тот.
И прежде во мне было нечто, что позволяет мне сейчас меняться.
Как он хотел стоять и молчать вместе с ней здесь, под соснами.
Ты ли это, Матей, чем ты занимался эти три года, с тех пор, как мы развелись, знаешь, дорогая, хотели, чтобы я сделал фальшивый фильм о строительстве водохранилища, и я отказался, слышала что-то, но не думала, что ты так поступишь, да, отказался и теперь понимаю: главное потому, что ты будешь его смотреть, боже мой, Матей, это верно, дорогая, нужно было прожить полгода с другой женщиной, чтобы понять – никто, кроме тебя и детей, кроме моих родителей, не любил меня по-настоящему, мне было все равно, что я буду снимать для этих людей, которые не любят меня (хотя внешне я и оставался прежним), но для тебя, для тебя-то, и ты знаешь, что интересно, – стоит один раз отказаться, начинаешь хоть немножко считаться с собой, чувствовать уважение к себе и не хочется разочаровываться в своем следующем шаге, как же так, Матей, ты выглядел сильным и раньше, ну нет, то было другое, уверенность мне придавали компромиссы, мне ничто не угрожало тогда, совсем наоборот – разные важные люди хвалили меня, поддерживали, абсолютно фальшивая мощь, если можно говорить, что я сильный, то только сейчас, потому что мое сознание свободно от подробностей (так бывает, когда человек в одиночестве), в нем разместились основные вещи, основные образы – ты, дети, мать, отец, когда они были молоды, друг детства, который живет в нашей квартире со своей семьей, но хочу продолжить: так прошел целый год, а я все думал, что ты скажешь, когда увидишь мою следующую картину, поэтому отказался и от второго предложения, но ты… но ты с ума сошел… разве у тебя не было собственного замысла, нет, все, что приходило мне в голову, ощущал как имитацию, каким ты стал взыскательным, верно, дорогая, но у меня не было своих идей, ибо жил по-старому: клубы, слова, слова, имитация жизни, инерция, смутно догадывался, что мне нужно – муки, перемена, и они пришли… вот, ахилл… три недели не спал, не давала боль, бедненький, как ты сюда попал, и сам не знаю, да, точно не знаю, все одно к одному – мысль о том, что скажешь ты, два отказа (они придали мне немного куражу), потребность страдать, жажда перемен как единственный шанс, ты будешь поражена – я уже не думаю только об успехе…
Когда присел на стул, когда заснул… А потом стемнело, и хозяин потихоньку ушел.
12
Владко и жена начальника почты – какая странная близость (Матей называл ее Начальница, Владко-мадамчик.) Они встречаются по нескольку раз на день. Он выходит, садится на лавочку, его глаза отрешенно следят за извивами дороги. Со стороны села идет Начальница. Не идет – плывет к трактиру в потоке белых домашних птиц, руки раскинуты, на одной повис ребенок. Он желтый, очень худой, похож на моль. Это – девочка. Они устраиваются рядом с Владко, с двух сторон: группа, которая вызывает у нас ощущение вины. Время идет. Остальные люди, весь мир не дают о себе знать. Почувствовав, как все трое захлебываются в пустоте, Владко пытается заселить ее – в сотый раз – рассказами о своем цирковом прошлом и историей своего провала. На Начальницу нахлынули города, толпы людей в чужеземных одеждах и голос Владко, он поет, ее любимый, одетый в белое, невинный, с белой душой. Его голос проходит сквозь земной хаос нетронутым. Почему? (В его глазах трепетала красивая бабочка, там, высоко, на проволоке…) Но эту подробность Начальница не знает, зато рассказ неизменно интересен из-за своей явной незавершенности. Она вся настороже и ждет, наверное, догадывается… Ну и? Какой-то „мизерабельный грипп" обрывает струны Владкова голоса.
Они входят в трактир, их стол, разумеется, в углу. Тошо даже не смотрит в их сторону, и Владко, может быть, спрашивает себя, как именно поступит компаньон, чтобы присвоить себе его часть трактира. А спрашивает ли в действительности? Владко весь ушел в себя. О чем он думает – только режиссер знает, другие лишь догадываются; но Матей уверен, что без таких тайн нет искусства.
Когда они в трактире, под крышей, слово за ней. Как и Владко, как любой другой человек, она может рассказать одну единственную историю. Вышла замуж без любви, муж – никудышный, загубленная молодость. Владко слушает, рассеянно улыбаясь, и это делает ее жалкой. Он не жесток, просто отсутствует, потому что живет не здесь, а в прошлом. Прошлое и настоящее в его сознании поменялись местами, прошлое его окружает, настоящее – в лохмотьях, нереальное и все же неуничтожимое, как темное воспоминание, – только проглядывает время от времени в его глазах. В его улыбке, в его неприсутствии есть поэтому и сострадание: Начальница – часть мерцающего темного воспоминания, мученическая душа из царства мрака. Что касается ее рассказа – он еще не дослушал до конца…
Яснее ясного, для этой женщины надежды нет. Бедная, ее мечты вроде бы и осуществимы, конкретны: быть любимой Владко, убежать с ним в город и открыть шляпный магазин.
Матею хотелось уместить каким-то образом в этом вневременье единственное событие их жизни – оно выскочит из-под ее затянутой ряской поверхности, подобно тому, как рыба выпрыгивает из воды… И утонет снова, упав туда же. Наконец, подстегиваемый ее словами и взглядами, ее женским томлением и, вероятно, собственным состраданием, Владко тащится в дом почтаря, когда тот уехал на охоту. Медленно взбирается по деревянным ступеням, с трудом переставляет ноги. Она ждет его полуобнаженная, луна заливает ее манящим, прельщающим светом. Женщина встает, а он робко проскальзывает мимо нее – сквозь жар и искры; присаживается на самый краешек постели после того, как его раз-другой повело из стороны в сторону. Он придавлен желанием – со всех сторон! И вот несчастная (забыла, кто она и где) начинает играть роль прельстительницы! Скользит к нему медленно-медленно, внезапно высвечивается то одна, то другая часть ее тела. Что делать неопытному парню, бывавшему в Александрии и Каире, но ни разу так и не ступившему в грязь, неизменно глядевшему ввысь, на белую бабочку на проволоке?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
Матей опустил голову и увидел чистые собачьи глаза. „Будто мысли читает, будто обвиняет меня." Улыбнулся ей незаметно, только уголками губ. Нехорошо, если им овладели плохие мысли, нехорошо укорять Стефана. Это почтенный человек, вечно усталый, очень скромный в одежде, а, вероятно, и в еде, не говоря уж о развлечениях. Руки его огрубели не от чего-нибудь, от работы. (В данный момент Матей следовал извечному методу оценки.)
Пока еще мало прожил в этом доме. Многие и того не сделали. Не надо его винить, не надо ему напоминать, что и извечный критерий – своеобразный институт, который может закоснеть. Его внешние признаки иной раз доказывают, что ценности повторяются, иной раз скрывают, что они изменились. А новые ценности могут оказаться и нехорошими вовсе.
11
Эти мысли продолжали занимать его и в последующие дни. Каждого человека нужно встречать доверчиво. (Именно так его встретил маленький белый друг.) Что значит быть доверчивым? Продолжать рассказывать Стефану свою жизнь – позы, бахвальство, забытые женщины, сумасшедшее желание успеха, хаоса? Есть ли в этом хоть какой-то смысл? Нет. В его прежней жизни нет ничего поучительного. Почти каждый из „известных" ведет себя так.
Говорить о пережитом уже в этом доме? Но как? Может быть, прибегнуть к притче? Тогда нужно начать со сценария, набросанного в тетради… Эта сельская история (выдуманная Константином Константиновым пятьдесят лет назад и дополняемая теперь Матеем) превращалась в каком-то смысле в притчу о его собственной перемене…
Ты хорошо придумал, сказал случай, я тебе помогу.
Именно тетрадь оказалась у него в руках, когда хозяин пришел и прутья перил в который раз поделили на три части его объемистое тело. Матей, правда, его не заметил (Стефан часто подкрадывался к веранде бесшумно), и первый вопрос прозвучал, словно выстрел:
– Ты ее всю испишешь, а потом?
Матей уронил карандаш на стол; тот покатился к краю, но…(Странным было ощущение от того, что карандаш все-таки не упал, странно было также, что он не вымазался им, пока писал.) Помолчал немного, сообразил, о чем его спрашивают.
– Попрошу тебя новую купить.
– И сколько думаешь измарать?
– Двух хватит на весь сценарий.
Хозяин постоял, глядя себе под ноги, потом сказал:
– Ну и что, к примеру, описываешь?
– Если хочешь, расскажу.
– Давай… – Стефан с готовностью присел. (Край веранды выступал за перила.)
Матей снова вспомнил, как все его здесь встретило – солнце, сосны – без предисловия… И поторопился начать: село, самое обыкновенное, какие были в тридцать пятом году…
– В каком году?
– В тридцать пятом.
– Ну воот… Почему вы, которые по части искусства, не рветесь изображать сегодняшнего трудового гражданина. И в кружках мои люди такие вопросы лекторам задают.
„Ну воот…" Матей с опаской разглядывал человека перед собой: седеющие волосы торчком, морщинистое лицо, глаза жесткие, серо-зеленые. Со всех сторон броня. Какова логика невоспитанности Стефана, что позволяет ему вести себя так с квартирантом? Откуда только силы берутся? Растерянный, по всей вероятности из-за молчания Матея, хозяин все же смягчился – извини, я просто так… не смотрел твои фильмы, времени нет… давай дальше, не будем сердиться, если что не так сказано… „Недостойно сердиться на него, это чересчур просто – он ничего мне сделать не может." И Матей невзначай продолжил – по сути дела, о самом селе вряд ли можно здесь говорить, лучше расскажу о трактире. Село было вдалеке от него, так оно и останется в стороне. Трактир стоял у самой дороги. Большая белая дорога.
– Почему же белая?
– Чтобы ее было виднее… Теряется где-то вдали, манит. Итак, трактир и дорога. Идет стадо – овцы, за ними – гуси. Безлюдно. Гуси и овцы будто устремились туда, в манящую даль… но, видно, не доберутся.
– Откуда это видно? Куда не доберутся-то? Ведь они по дворам разбредутся!
– Это другое, я – о дороге.
Они не понимали друг друга. Матей опять замолчал, глядя беспомощно в тетрадку. Смысл сценария начал ускользать от него. Тридцать пятый год, какой-то трактир, какое-то село… Почему он рассказывает о них Стефану? (Твоя мечта, тайна, боль интересуют не всех.) Разве он не пишет сейчас только для себя, не считаясь ни с чьим мнением? О каждом человеке есть сценарий, притча, книга – неважно, как это называется, – чтобы открыть, до конца понять самого себя, Матей должен выдумать свое…
Тридцать пятый год, трактир, село… Для Матея, столичного жителя, эти вещи были условными. Но, может быть, хозяин пришел именно оттуда, из их реальности? Что не устраивает его в таком случае? Упоминание о белой дороге? Наверное. Стефан инстинктивно почувствовал: дорога, по которой идет Матей, ему не годится, она не ведет к его теперешней вере. Да и в самом деле, не было одинакового для всех тридцать пятого года, одинакового трактира, одинакового села…
– Ты меня дураком не считай, – говорил хозяин. – Может, я и не смыслю в твоем ремесле, но чую, куца гнешь… Раз кто-то – не важно кто, человек или гусь, не возвращается туда, где его место, а отправляется к разным там, как их звать… миражам, я его не признаю! Ты, конечно, извини, но это попахивает религией.
Мысли, облеченные в слова кое-как (словно рубаха неаккуратно в штаны заправлена), текли параллельно мыслям режиссера; однако непроизнесенное куда резвее, поэтому… „попахивает религией" улетучилось без последствий. Бесконечное терпение снизошло на Матея, бесконечная готовность пропускать мимо все ненужное и ждать.
– Не бойся, – сказал хозяин мягче, снова смущенный его молчанием. – Я только так…
– Чего мне бояться? Захочу, продолжу. Хочешь, чтобы продолжил?
– Да, да… А как твоя нога, болит?
Матей кратко отчитался: зуд, гипс тяжелый, болей нет. (Как трогателен Стефан, когда хочет сказать ему что-то приятное: о белочках – в том первом разговоре, и теперь – спрашивая о ноге. Как и тогда, это стоило ему усилия, изменило его, оживило его лоб, лицо, и это было очень мило с его стороны.)
– И когда, думаешь, снимут гипс?
– Нескоро. Через полтора месяца на осмотр, тогда решат.
Ничего не значащие слова, переход. За невидимой дверью рассказа ждут двое – Владко и Тошо – они еще молоды. Двоюродные братья. Раньше трактиром владели их отцы, теперь он их. Белая дорога вьется, уходит вдаль, я уже говорил, что это важно; заведение имеет как бы двойственный характер: с одной стороны, просто трактир, с другой – пристанище для отдыха. Иногда трактир алчен и хищен, как Тошо, в другой раз он, как Владко. Тот… представь себе его у окна, вечно возле него торчит. Душа его скитается где-то далеко… А Тошо подстерегает его, надо и не надо следит за ним; переливает из бутылки в бутылку, прикладывается к рюмке, часто вытирает прилавок, даже когда он надраен до блеска, а Владко ничего не замечает.
Росток улыбки в глазах хозяина, взошедший с таким трудом и так робко, быстро завял. Контакт, вежливость – их не было. В который раз не поняв причину своей неудачи, Матей заторопился. И… терпение покинуло его, ушло – словно ускакало верхом на словах:
– Подожди, Стефан, объясню… Некоторые вещи тебе надо знать. Владко был певцом в цирке, артистом, объездил весь свет – Турция, Египет… Но как-то простудился и потерял голос. Некуда ему было податься, вернулся в деревню, там, что ни говори, у него было полтрактира. Целыми днями он грезит, вспоминает свои путешествия, как пел перед публикой! А Тошо – трактирщик и ничего больше…
– Так, так, – прервал его хозяин, – чувствую, куда гнешь опять… Тот, кто работает, кто ведет дело в трактире, – плохой, да? Подстерегает циркача, охмуряет его, пьет из общего, подворовывает… Потом, небось, так повернешь, что он и братову половину прикарманит! Ограбит его! А почему бы и не прикарманить, раз он один и надрывается? Если будет, как тот, вылетит в трубу в одну минуту! Каждому в кредит да пустые разговоры об… искусстве, так ведь?.. Потом весь день у окна, небеса изучает! И такого бездельника ты мне собираешься хвалить и оправдывать?!
Наконец-то Матей разозлился… Повторяешь себе без устали „пронесемся чрез пространство легкой поступью", а сам топчешься на месте из-за чужого упрямства!
– Разве ты не понимаешь, – вскричал он, – Владко не способен трактир вести! Ведь артист – птичка певчая, блаженный, он рожден, чтобы веселить людей! А ну-ка скажи, если бы не те, кого часто видишь по телевизору, что бы с тобой было?
– Уж больно любите певчими птичками прикидываться! Раз такое с ним стряслось, раз больше ничего не умеет, будет работать! Никто не должен на своем горбу его возить…
Матей внезапно потерял желание спорить. Странно, но мысль, что точка зрения искусства может быть однобока, до сих пор не занимала его. Искусство создавало себе любимые образы – таких, как Владко, как будто насаждало мечту о человечестве, способном питаться воздухом. Оно доставляло скоротечные наслаждения, внушало зыбкие надежды, но для чего? Никто никому ничего не должен, это верно. Нет, неправда, мир выродится, если муравьи и стрекозы не будут жить друг для друга. „Не буду говорить и о нашем поте, и о наших бессонницах… Боже мой, как несправедливые обвинения вынуждают иногда забыть о том добром, что ты сделал…"
– Другой работает, верно, – сказал, не обращаясь к хозяину, – но для меня важно, как он смотрит на свой труд. Отсюда нужно начинать…
– Не нужно начинать… – Стефан тяжело поднялся. – Работа есть работа, а ты не уважаешь ее… Пойду поковыряюсь в саду.
Матей тоже встал, проводил его взглядом: уверенный шаг, коренастая фигура, походка в развалку, как медведь. Походка подтверждала лучше, чем что бы то ни было, каменную непоколебимость его принципов.
Когда-нибудь им предстоит поговорить и о земле, и о деревьях. Ничто еще не кончилось. Но почему, в самом деле, почему? Почему бы ему не слушать его, не слыша, почему бы не отвечать безразличными „да" или „нет" на слова этого безынтересного человека, чтобы не создавать себе неприятности? Да просто не мог он, нельзя ему было поступить по-другому. Не является ли тишина, ее безмолвная забота чувством ответственности, материализованным в самых тонких энергиях? Чем еще, кроме ответственности, он может расплатиться за все пережитое в этом доме? Чувство ответственности – здесь не бубнили о нем со всех сторон, не рекламировали его как новый товар, он сам его открыл.
– Пошла… – послышалось из сада.
Хозяин гнал белую собачку – она пробежала по вскопанному. Матей закрыл глаза и увидел свою бывшую жену. Ее воспоминания об их жизни, какими он представлял их себе, текли безжалостно, напряженно, он не был в состоянии остановить их – из-за этого ужасного „пошла"… Неверность, вранье, пьянки, измены самому себе – известные лишь ей одной; но и его пылкость, врожденный артистизм…
Она не найдет второго такого, как я.
Она меня не знает, я уже не тот.
И прежде во мне было нечто, что позволяет мне сейчас меняться.
Как он хотел стоять и молчать вместе с ней здесь, под соснами.
Ты ли это, Матей, чем ты занимался эти три года, с тех пор, как мы развелись, знаешь, дорогая, хотели, чтобы я сделал фальшивый фильм о строительстве водохранилища, и я отказался, слышала что-то, но не думала, что ты так поступишь, да, отказался и теперь понимаю: главное потому, что ты будешь его смотреть, боже мой, Матей, это верно, дорогая, нужно было прожить полгода с другой женщиной, чтобы понять – никто, кроме тебя и детей, кроме моих родителей, не любил меня по-настоящему, мне было все равно, что я буду снимать для этих людей, которые не любят меня (хотя внешне я и оставался прежним), но для тебя, для тебя-то, и ты знаешь, что интересно, – стоит один раз отказаться, начинаешь хоть немножко считаться с собой, чувствовать уважение к себе и не хочется разочаровываться в своем следующем шаге, как же так, Матей, ты выглядел сильным и раньше, ну нет, то было другое, уверенность мне придавали компромиссы, мне ничто не угрожало тогда, совсем наоборот – разные важные люди хвалили меня, поддерживали, абсолютно фальшивая мощь, если можно говорить, что я сильный, то только сейчас, потому что мое сознание свободно от подробностей (так бывает, когда человек в одиночестве), в нем разместились основные вещи, основные образы – ты, дети, мать, отец, когда они были молоды, друг детства, который живет в нашей квартире со своей семьей, но хочу продолжить: так прошел целый год, а я все думал, что ты скажешь, когда увидишь мою следующую картину, поэтому отказался и от второго предложения, но ты… но ты с ума сошел… разве у тебя не было собственного замысла, нет, все, что приходило мне в голову, ощущал как имитацию, каким ты стал взыскательным, верно, дорогая, но у меня не было своих идей, ибо жил по-старому: клубы, слова, слова, имитация жизни, инерция, смутно догадывался, что мне нужно – муки, перемена, и они пришли… вот, ахилл… три недели не спал, не давала боль, бедненький, как ты сюда попал, и сам не знаю, да, точно не знаю, все одно к одному – мысль о том, что скажешь ты, два отказа (они придали мне немного куражу), потребность страдать, жажда перемен как единственный шанс, ты будешь поражена – я уже не думаю только об успехе…
Когда присел на стул, когда заснул… А потом стемнело, и хозяин потихоньку ушел.
12
Владко и жена начальника почты – какая странная близость (Матей называл ее Начальница, Владко-мадамчик.) Они встречаются по нескольку раз на день. Он выходит, садится на лавочку, его глаза отрешенно следят за извивами дороги. Со стороны села идет Начальница. Не идет – плывет к трактиру в потоке белых домашних птиц, руки раскинуты, на одной повис ребенок. Он желтый, очень худой, похож на моль. Это – девочка. Они устраиваются рядом с Владко, с двух сторон: группа, которая вызывает у нас ощущение вины. Время идет. Остальные люди, весь мир не дают о себе знать. Почувствовав, как все трое захлебываются в пустоте, Владко пытается заселить ее – в сотый раз – рассказами о своем цирковом прошлом и историей своего провала. На Начальницу нахлынули города, толпы людей в чужеземных одеждах и голос Владко, он поет, ее любимый, одетый в белое, невинный, с белой душой. Его голос проходит сквозь земной хаос нетронутым. Почему? (В его глазах трепетала красивая бабочка, там, высоко, на проволоке…) Но эту подробность Начальница не знает, зато рассказ неизменно интересен из-за своей явной незавершенности. Она вся настороже и ждет, наверное, догадывается… Ну и? Какой-то „мизерабельный грипп" обрывает струны Владкова голоса.
Они входят в трактир, их стол, разумеется, в углу. Тошо даже не смотрит в их сторону, и Владко, может быть, спрашивает себя, как именно поступит компаньон, чтобы присвоить себе его часть трактира. А спрашивает ли в действительности? Владко весь ушел в себя. О чем он думает – только режиссер знает, другие лишь догадываются; но Матей уверен, что без таких тайн нет искусства.
Когда они в трактире, под крышей, слово за ней. Как и Владко, как любой другой человек, она может рассказать одну единственную историю. Вышла замуж без любви, муж – никудышный, загубленная молодость. Владко слушает, рассеянно улыбаясь, и это делает ее жалкой. Он не жесток, просто отсутствует, потому что живет не здесь, а в прошлом. Прошлое и настоящее в его сознании поменялись местами, прошлое его окружает, настоящее – в лохмотьях, нереальное и все же неуничтожимое, как темное воспоминание, – только проглядывает время от времени в его глазах. В его улыбке, в его неприсутствии есть поэтому и сострадание: Начальница – часть мерцающего темного воспоминания, мученическая душа из царства мрака. Что касается ее рассказа – он еще не дослушал до конца…
Яснее ясного, для этой женщины надежды нет. Бедная, ее мечты вроде бы и осуществимы, конкретны: быть любимой Владко, убежать с ним в город и открыть шляпный магазин.
Матею хотелось уместить каким-то образом в этом вневременье единственное событие их жизни – оно выскочит из-под ее затянутой ряской поверхности, подобно тому, как рыба выпрыгивает из воды… И утонет снова, упав туда же. Наконец, подстегиваемый ее словами и взглядами, ее женским томлением и, вероятно, собственным состраданием, Владко тащится в дом почтаря, когда тот уехал на охоту. Медленно взбирается по деревянным ступеням, с трудом переставляет ноги. Она ждет его полуобнаженная, луна заливает ее манящим, прельщающим светом. Женщина встает, а он робко проскальзывает мимо нее – сквозь жар и искры; присаживается на самый краешек постели после того, как его раз-другой повело из стороны в сторону. Он придавлен желанием – со всех сторон! И вот несчастная (забыла, кто она и где) начинает играть роль прельстительницы! Скользит к нему медленно-медленно, внезапно высвечивается то одна, то другая часть ее тела. Что делать неопытному парню, бывавшему в Александрии и Каире, но ни разу так и не ступившему в грязь, неизменно глядевшему ввысь, на белую бабочку на проволоке?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13