Засим Елисеев велел распаковать свой аптечный тюк, приобретенный в Бискре у носатого аптекаря, извлек пакет с салицилкой, отмерил порции снадобья и тоном чудодея отдал директивы.
Покончив с этим, Елисеев отправился к ручью. Ручей был рядом, в роще финиковых пальм; он булькал и пускал младенческие пузыри. Елисеев не купался, не мылся, не плескался в этом светлом потоке. Елисеев, что называется, вкушал блаженство. Он распластался на песчаном дне, раскинул руки и глядел, как перебегают по груди солнечная рябь, тени, соринки, и вслушивался в лепет струй, и зажмуривался, и мурлыкал, и пошевеливал пальцами, и прихлопывал по воде ладонями.
А утром в сопровождении Нгами он осматривал Гадамес.
Гадамес похож и не похож на городки в оазисах Сахары, на те, что уже посетил Елисеев. Похож: тонет в песках, которые грозят поглотить его, глиняный, тесный, с пестрым населением, живущим в отдельных кварталах. И не похож: его улицы – не коридорчики меж домами, а крытые галереи, катакомбы с редкими продушинами, напоминающими люки в палубах морских судов. Да и весь Гадамес словно двухдечное судно. Нижний дек, это подземный город, где и днем ходи с фонарем, а верхний дек – белые крыши, пригнанные вплотную. Не крыши, а будто скатерть. Нижняя палуба – для мужчин; верхняя – крыши и террасы – для женщин. Но весь день по крышам катится солнце, хлещет белым пламенем. Женщины сидят дома. Они появляются на крышах вместе с луною и звездами. Должно быть, в этом есть символ, ибо женщины Гадамеса на редкость пригожи.
Только для него, хоть он и чужак, и мужчина, только для него допускается нынче послабление. Он может выйти на «верхнюю палубу». Он выходит и зажмуривается, побаиваясь за свое зрение. Но посмотреть стоит. Ведь прекрасные дамы не прячутся на плоских горячих террасах. Правда, они пугливы. Но как не взглянуть на молодого чужестранца из далекой неведомой Москов? О да, хорош собою – и высок, и строен, а борода отливает золотом.
И Елисеев, признаться, заглядывается на эти «мимолетные виденья» в длинных, как и полагается призракам, голубых, синих, красных не то плащах, не то накидках, в шапочках, изукрашенных и расшитых, точно русская кика, а поверх шапочек – белые покрывала, а на ногах – туфли красного сафьяна. Что за прелесть эти чеканные тонкие лица! И как только уберегли они белизну своих ланит от этого солнца?..
Нгами дожидается Елисеева внизу, в сумеречных катакомбах. Нгами окружила, притиснула толпа. Его расспрашивают, его теребят. Он отвечает степенно и снисходительно. Нгами – раб, но Нгами – друг доктора. И поэтому сегодня все относятся к нему с почтением.
Да-да, кивает Нгами, доктор исцелил сыновей старого Ибн Салаха. (Нгами опережает события: болезненные припадки утишились, но еще не совсем.) Да, продолжает Нгами, доктор будет жить у нас в доме столько времени, сколько надо для перехода в Уарглу. (Тут он не грешит: Елисеев решил пробыть в Гадамесе недели две, а после Ибн Салах пристроит его к надежному каравану.) Да, внушает Нгами, доктор будет лечить всех, кто этого захочет. Но пусть все помнят, что больных к доктору пускать будет он, Нгами, и Нгами делает выразительный жест. Все ясно: нужен бакшиш – приношения. (Тут уж, конечно, его собственное законодательство.) Но вот Нгами умолкает и машет фонарем:
– Я здесь, господин!
И, гордо шествуя рядом с доктором, посвечивая ему фонарем и отодвигая локтем встречных, Нгами ведет Елисеева по катакомбам Гадамеса, самого южного города в Тунисе. Нгами ведет Елисеева по городу, где еще никогда и никто не видел человека из России. А позади неотступно следует толпа, покинувшая ради такого события и базар, и лавчонки, и мастерские…
Амбулатория была открыта. Для всех, бесплатно. Сыновьям Ибн Салаха и впрямь полегчало. Лучшей рекламы Елисееву и придумать нельзя было. Кто же в Гадамесе не знал, что почтенный торговец Ибн Салах не выторговал у Аллаха исцеления своим сынам, хотя и совершил хадж в Мекку? Кто же в Гадамесе не знал, что самого-то Ибн Салаха избавил от смерти вот этот москов? А теперь – слышали? слышали? – теперь и его сыновьям полегчало.
Доктор Елисеев принимал больных – жителей Гадамеса и кочевников из окрестностей, богатых и нищих. И, принимая больных, раздавая лекарства, не забывал антропологические измерения. Он уже открыл другую тетрадь, на обложке вывел то же, что и на первой: «Антропологическая экскурсия в Сахару через Триполи, Тунис и Алжир».
Но бывали дни, когда амбулатория закрывалась: вместе с Нгами он отправлялся к туарегам. То-то бы поразился «пионер культуры» месье Клод Альбаньель, когда бы видел Елисеева в стане тех, кто совсем недавно изничтожил многочисленный отряд полковника Флаттерса.
Елисеев жил среди туарегов, как Алеко среди цыган.
Он сидел с ними у вечерних костров, ел асинко – вкусную кашу, ел мясо, жаренное на углях и приправленное ароматными травами, пил кислое молоко. Он спал в шатрах туарегов и ездил с ними охотиться на страусов.
Диву давался Елисеев, когда туарег, даже не склоняясь с седла, по едва приметному, заметенному песком следу определял, сколько верблюдов прошло здесь, тяжела или легка их ноша, спешат погонщики или нет. Диву давался, наблюдая, как туарег рассчитывал направление в пустыне по виду дюн, по полету птицы, по движению облаков… Глаза у туарегов были поистине орлиные. Ибо как иначе назвать глаза, которые за версту отыскивают среди песков тушканчика? И обоняние у туарегов было тончайшее. Ибо как иначе назвать обоняние людей, за версту слышащих запах трав? Прибавьте неутомимость, равную неутомимости перелетных птиц, и твердость мускулов, равную страусовой, и честность, не позволяющую туарегу, хоть помирай он с голоду, тронуть чужую провизию и воду, и нерушимую верность данному слову – и вот вам кочевник Сахары.
Да, доктор положительно бы влюбился в туарегов, когда бы не одно обстоятельство: в шатрах он видел невольников. Туареги, эти свободолюбцы, неусыпные стражи своей независимости, владели черными рабами. Что за проклятие тяготеет над Африкой?
И это чувство недоумения и печали бередило Елисеева даже на том пиршестве, что задали туареги перед его отъездом из Гадамеса.
Пиршество устроил Ахарехеллен, вождь одного из племен туарегов, следопыт изо всех следопытов, знаменитейший охотник, могучий, седоголовый человек.
Пировали ночью, под огромными, безлучными, добрыми звездами. Почетного гостя усадили рядом с вождем на желтой львиной шкуре, среди стариков, которые, как все старики на свете, «знавали лучшие времена». Все племя, мужчины и женщины, расположилось у дымных костров, пахнущих дрином и сухим верблюжьим пометом.
Было много душистого мяса, много свежего козьего молока и сладкого густого меда, и вдоволь вкусной воды, и вдоволь крепкого табака. А черные рабы, молчаливые и незаметные, подносили все новые блюда.
Ахарехеллен глянул на небо и подал знак. И в два круга пошел хоровод: юноши – слева направо, девушки – справа налево. В ночной синеве, подсвеченной пламенем костров, медленно и плавно кружил голубой обруч. А посреди него, центром его была недвижная девичья фигура в белом платье и в красной накидке.
Но вот звезды пожухли, ночь поблекла: взошла луна – полная, ясная, смеющаяся. И тогда разомкнулся, рассыпался голубой обруч, словно бы порвалась нить ожерелья. И осталась Афанеор – изваяние в белом и красном. Дочь вождя запрокинула голову, выбросила вперед руки, будто вплавь пускаясь, и запела гимн во славу Луны. Она пела вполголоса, но было так тихо, что гимн ее, казалось, звучал на всю пустыню, и слушали его небо, дюны, люди, все сущее в великой Сахаре.
Сперва несколько голосов, молодых, свежих, забили, как родники, вокруг голоса Афанеор, потом еще и еще, и вот уже все туареги, стар и млад, славили полную, беззвучно смеющуюся Луну, покровительницу ночи.
И только черные рабы стояли в стороне от пирующих, немые и чуждые и этой ночи, и этому пиршеству, и этому согласному пению…
1 2 3 4 5 6 7 8 9
Покончив с этим, Елисеев отправился к ручью. Ручей был рядом, в роще финиковых пальм; он булькал и пускал младенческие пузыри. Елисеев не купался, не мылся, не плескался в этом светлом потоке. Елисеев, что называется, вкушал блаженство. Он распластался на песчаном дне, раскинул руки и глядел, как перебегают по груди солнечная рябь, тени, соринки, и вслушивался в лепет струй, и зажмуривался, и мурлыкал, и пошевеливал пальцами, и прихлопывал по воде ладонями.
А утром в сопровождении Нгами он осматривал Гадамес.
Гадамес похож и не похож на городки в оазисах Сахары, на те, что уже посетил Елисеев. Похож: тонет в песках, которые грозят поглотить его, глиняный, тесный, с пестрым населением, живущим в отдельных кварталах. И не похож: его улицы – не коридорчики меж домами, а крытые галереи, катакомбы с редкими продушинами, напоминающими люки в палубах морских судов. Да и весь Гадамес словно двухдечное судно. Нижний дек, это подземный город, где и днем ходи с фонарем, а верхний дек – белые крыши, пригнанные вплотную. Не крыши, а будто скатерть. Нижняя палуба – для мужчин; верхняя – крыши и террасы – для женщин. Но весь день по крышам катится солнце, хлещет белым пламенем. Женщины сидят дома. Они появляются на крышах вместе с луною и звездами. Должно быть, в этом есть символ, ибо женщины Гадамеса на редкость пригожи.
Только для него, хоть он и чужак, и мужчина, только для него допускается нынче послабление. Он может выйти на «верхнюю палубу». Он выходит и зажмуривается, побаиваясь за свое зрение. Но посмотреть стоит. Ведь прекрасные дамы не прячутся на плоских горячих террасах. Правда, они пугливы. Но как не взглянуть на молодого чужестранца из далекой неведомой Москов? О да, хорош собою – и высок, и строен, а борода отливает золотом.
И Елисеев, признаться, заглядывается на эти «мимолетные виденья» в длинных, как и полагается призракам, голубых, синих, красных не то плащах, не то накидках, в шапочках, изукрашенных и расшитых, точно русская кика, а поверх шапочек – белые покрывала, а на ногах – туфли красного сафьяна. Что за прелесть эти чеканные тонкие лица! И как только уберегли они белизну своих ланит от этого солнца?..
Нгами дожидается Елисеева внизу, в сумеречных катакомбах. Нгами окружила, притиснула толпа. Его расспрашивают, его теребят. Он отвечает степенно и снисходительно. Нгами – раб, но Нгами – друг доктора. И поэтому сегодня все относятся к нему с почтением.
Да-да, кивает Нгами, доктор исцелил сыновей старого Ибн Салаха. (Нгами опережает события: болезненные припадки утишились, но еще не совсем.) Да, продолжает Нгами, доктор будет жить у нас в доме столько времени, сколько надо для перехода в Уарглу. (Тут он не грешит: Елисеев решил пробыть в Гадамесе недели две, а после Ибн Салах пристроит его к надежному каравану.) Да, внушает Нгами, доктор будет лечить всех, кто этого захочет. Но пусть все помнят, что больных к доктору пускать будет он, Нгами, и Нгами делает выразительный жест. Все ясно: нужен бакшиш – приношения. (Тут уж, конечно, его собственное законодательство.) Но вот Нгами умолкает и машет фонарем:
– Я здесь, господин!
И, гордо шествуя рядом с доктором, посвечивая ему фонарем и отодвигая локтем встречных, Нгами ведет Елисеева по катакомбам Гадамеса, самого южного города в Тунисе. Нгами ведет Елисеева по городу, где еще никогда и никто не видел человека из России. А позади неотступно следует толпа, покинувшая ради такого события и базар, и лавчонки, и мастерские…
Амбулатория была открыта. Для всех, бесплатно. Сыновьям Ибн Салаха и впрямь полегчало. Лучшей рекламы Елисееву и придумать нельзя было. Кто же в Гадамесе не знал, что почтенный торговец Ибн Салах не выторговал у Аллаха исцеления своим сынам, хотя и совершил хадж в Мекку? Кто же в Гадамесе не знал, что самого-то Ибн Салаха избавил от смерти вот этот москов? А теперь – слышали? слышали? – теперь и его сыновьям полегчало.
Доктор Елисеев принимал больных – жителей Гадамеса и кочевников из окрестностей, богатых и нищих. И, принимая больных, раздавая лекарства, не забывал антропологические измерения. Он уже открыл другую тетрадь, на обложке вывел то же, что и на первой: «Антропологическая экскурсия в Сахару через Триполи, Тунис и Алжир».
Но бывали дни, когда амбулатория закрывалась: вместе с Нгами он отправлялся к туарегам. То-то бы поразился «пионер культуры» месье Клод Альбаньель, когда бы видел Елисеева в стане тех, кто совсем недавно изничтожил многочисленный отряд полковника Флаттерса.
Елисеев жил среди туарегов, как Алеко среди цыган.
Он сидел с ними у вечерних костров, ел асинко – вкусную кашу, ел мясо, жаренное на углях и приправленное ароматными травами, пил кислое молоко. Он спал в шатрах туарегов и ездил с ними охотиться на страусов.
Диву давался Елисеев, когда туарег, даже не склоняясь с седла, по едва приметному, заметенному песком следу определял, сколько верблюдов прошло здесь, тяжела или легка их ноша, спешат погонщики или нет. Диву давался, наблюдая, как туарег рассчитывал направление в пустыне по виду дюн, по полету птицы, по движению облаков… Глаза у туарегов были поистине орлиные. Ибо как иначе назвать глаза, которые за версту отыскивают среди песков тушканчика? И обоняние у туарегов было тончайшее. Ибо как иначе назвать обоняние людей, за версту слышащих запах трав? Прибавьте неутомимость, равную неутомимости перелетных птиц, и твердость мускулов, равную страусовой, и честность, не позволяющую туарегу, хоть помирай он с голоду, тронуть чужую провизию и воду, и нерушимую верность данному слову – и вот вам кочевник Сахары.
Да, доктор положительно бы влюбился в туарегов, когда бы не одно обстоятельство: в шатрах он видел невольников. Туареги, эти свободолюбцы, неусыпные стражи своей независимости, владели черными рабами. Что за проклятие тяготеет над Африкой?
И это чувство недоумения и печали бередило Елисеева даже на том пиршестве, что задали туареги перед его отъездом из Гадамеса.
Пиршество устроил Ахарехеллен, вождь одного из племен туарегов, следопыт изо всех следопытов, знаменитейший охотник, могучий, седоголовый человек.
Пировали ночью, под огромными, безлучными, добрыми звездами. Почетного гостя усадили рядом с вождем на желтой львиной шкуре, среди стариков, которые, как все старики на свете, «знавали лучшие времена». Все племя, мужчины и женщины, расположилось у дымных костров, пахнущих дрином и сухим верблюжьим пометом.
Было много душистого мяса, много свежего козьего молока и сладкого густого меда, и вдоволь вкусной воды, и вдоволь крепкого табака. А черные рабы, молчаливые и незаметные, подносили все новые блюда.
Ахарехеллен глянул на небо и подал знак. И в два круга пошел хоровод: юноши – слева направо, девушки – справа налево. В ночной синеве, подсвеченной пламенем костров, медленно и плавно кружил голубой обруч. А посреди него, центром его была недвижная девичья фигура в белом платье и в красной накидке.
Но вот звезды пожухли, ночь поблекла: взошла луна – полная, ясная, смеющаяся. И тогда разомкнулся, рассыпался голубой обруч, словно бы порвалась нить ожерелья. И осталась Афанеор – изваяние в белом и красном. Дочь вождя запрокинула голову, выбросила вперед руки, будто вплавь пускаясь, и запела гимн во славу Луны. Она пела вполголоса, но было так тихо, что гимн ее, казалось, звучал на всю пустыню, и слушали его небо, дюны, люди, все сущее в великой Сахаре.
Сперва несколько голосов, молодых, свежих, забили, как родники, вокруг голоса Афанеор, потом еще и еще, и вот уже все туареги, стар и млад, славили полную, беззвучно смеющуюся Луну, покровительницу ночи.
И только черные рабы стояли в стороне от пирующих, немые и чуждые и этой ночи, и этому пиршеству, и этому согласному пению…
1 2 3 4 5 6 7 8 9