А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

А вот эти работники? Оказывается, если бы не месье Альбаньель, они околели бы с голоду.
Покинув владения доброго семейства – а владения эти, помимо всего прочего, были показаны доктору и для того, чтобы он имел представление о приданом Эжени, – кавалькада устремилась дальше.
Проехав верст шесть пальмовым лесом, всадники выбрались на рубеж оазиса. Лошади встали, как на краю бездны.
Пустыня лежала рыжая, гневно горячая. Оттуда, из кристальной дали, валом накатывал густой раскаленный воздух.
Елисеева так измучили «скорпионовы ночи», что его уже не трогала магия пространств и воздуха пустыни. Но чуть передохнув, он вновь ощутил таинственное притяжение Сахары. И, позабыв о своих спутниках, весь охваченный нетерпением, завороженно глядел на пустыню… Уаргла – последний французский пункт в Сахаре. Уаргла – ворота великой Сахары. И грош ему будет цена, если он не выйдет за эти ворота…
– Что с вами, месье доктор? – рассмеялась Эжени. – У вас такой вид, точно вы влюблены. – И она опять рассмеялась.
– Влюблен, – отвечал Елисеев совершенно серьезно.
– О-о-о! – протянула мадам Альбаньель.
– О! – произнес месье Альбаньель.
А мадемуазель опустила короткие реснички.
«Какой пылкий молодой человек», – со вздохом подумала мадам. «Однако он скор», – с некоторым беспокойством подумал месье. «Но зачем же здесь?» – с легкой досадой подумала мадемуазель: согласно рецептам Карра и Жанена влюбленный сперва признается наедине с возлюбленной.
Несколько затянувшееся молчание удивило Елисеева. Посмотрев на Эжени – ее лошадь стояла вровень с его лошадью, – Елисеев вспыхнул. Черт возьми, да они вот что… Доктор почувствовал ужасную неловкость. Объясниться? А, глупости… Объясниться все-таки следовало не мешкая, потому что мадам Альбаньель, доверительно тронув его кончиком хлыстика, сказала с ласковой задумчивостью:
– Мой милый, у нас есть еще время поговорить обо всем.
– Да нет, вы только взгляните, – решительно начал Елисеев, – вы только взгляните. – И он протянул руку в сторону Сахары. – Так и влечет остаться один на один с этим безмолвием… – Доктор воодушевился, он не желал замечать гримаску мадемуазель Эжени. – Но, господа, пустыню только тот поймет, кто увидит ее ночью, – говорил Елисеев, радуясь своему красноречию. – Да-а, лунной ночью, когда вся она полнится серебристой голубизною, когда звезды горят как планеты – не мерцая, и все это в молчании, которое, право, действует сильнее говора волн. Ну как же не почувствовать себя влюбленным?! Только там сознаешь правоту и мудрость древних египтян. С пустыней отождествляли они божество всеобъемлющего пространства и божество всепоглощающего времени. – И он обратился к Эжени, точно у нее одной надеялся найти полное понимание: – Помните у Леконта де Лилля? Как это?.. Вы не подскажете, мадемуазель?
Мадемуазель дернула плечиком: нет, она не помнит никаких стихов, и вообще она не терпит этого Леконта де Лилля.
– Поедемте, господа. Я боюсь мигрени. – И мадам Лаура повернула лошадь.
После обеда, сидя вдвоем с хозяином в удобных креслах и закурив сигару, Елисеев сказал, что его самое пылкое желание – проникнуть подалее в Сахару, хотя бы за несколько переходов от Уарглы, а при счастливом случае, так и в Гадамес.
– В Гадамес?! – воскликнул Альбаньель. – Полноте шутить, доктор!
Елисеев отвечал, что не шутит.
– Да вы знаете, что случается на пути в Гадамес?
Елисеев отвечал, что знает, отлично знает.
– Нет, вы ничего не знаете!
Альбаньель вскочил с кресла, заходил по террасе и, размахивая сигарой, зажатой меж пальцев, принялся живописать, как кочевники-туареги несколько лет назад расправились с отрядом полковника Поля Флаттерса и как изрубили на куски трех французских миссионеров.
– Теперь вам ясно? – заключил Альбаньель, взмахнув рукой, и дым его сигары оставил в воздухе сабельный след.
Елисеев подождал, пока хозяин уселся в кресло.
– Поверьте, месье, я тронут вашей заботливостью. Право, тронут. Но я вовсе не кидаюсь очертя голову в авантюру. Некоторые соображения… Да, вот вы говорите о злосчастном полковнике Флаттерсе. Совсем другое дело, месье. Ведь полковник шел с разведочной миссией, и туареги могли видеть в ней (между нами, не без основания, не правда ли?)… туареги могли видеть в ней угрозу своей свободе, своей независимости. А она им, разумеется, дорога. А я? Я, месье, странствую как географ, как врачеватель, как москов. И в одиночку. У меня только аптечка…
– Аптечка… – пробормотал Альбаньель. – Плевать они хотели на вашу аптечку, сударь. Укокошат, и все тут.
– Позвольте не согласиться. Вы же знаете, молва быстрее телеграфа. И я убедился в этом здесь, в Уаргле. Мы еще только подходили к вашему прелестному оазису, а меня уже окружили жители. Они приветствовали доктора и просили медицинской помощи.
– Но, сударь, здесь вам покровительствует Франция!
Елисеев улыбнулся на это горделивое восклицание и продолжал свои доказательства, из которых выходило, что путешествие в Гадамес (при наличии попутного каравана, конечно) будет хотя и нелегким, но успешным.
В конце концов Альбаньель нехотя согласился разослать своих слуг по караван-сараям Уарглы. Пусть поищут, нет ли кого-нибудь из Гадамеса.
К вечеру гонцы стали приходить один за другим. И все с неутешительными вестями. Елисеев приуныл и затворился в комнате с каким-то дурацким романом, взятым у мадемуазель Эжени. Перед ужином хозяин заглянул к нему.
– Не знаю, к добру или к худу, но… нашелся.
Елисеев отбросил книгу.
– Кто такой? – И весело отмахнулся: – Впрочем, его имя мне ничего не скажет.
– Да, вам оно ничего не скажете Но я свидетель – почтенный старик.
– Как мне теперь быть, месье?
Альбаньель улыбнулся его нетерпению.
– Вам? Да никак. Я пошлю за ним и сам столкуюсь.
– Не знаю, как и благодарить…
– Благодарить будете небо, коли вернетесь подобру-поздорову.
– О месье, надо верить в судьбу, – отшутился Елисеев.
А вечером пришел старик, житель далекого сахарского оазиса Гадамеса. Он приехал в Уарглу по каким-то делам и завтра же отправлялся обратно. Старика звали Ибн Салах.
7
Серебробородый голубоглазый старец с тонким, чуть горбатым носом и прекрасным высоким лбом вежливо слушал месье Альбаньеля.
Альбаньель взялся за переговоры рьяно. Он и радел о русском, денежные средства которого были невелики, и ему доставляла удовольствие сделка сама по себе. Альбаньель приготовился торговаться хоть до ночи и был сбит с толку, когда Ибн Салах, не размышляя, принял плату, назначенную «благородным франком» за доставку путешественника в Гадамес. Альбаньель был озадачен сговорчивостью араба. Уж не хочет ли старикан завести молодого человека в объятия туарегов?
– Господин, – усмехнулся Ибн Салах, видимо догадавшись, о чем думает «благородный франк», – господин, я стар для коварства. Аллах не прощает лжи. Я молю бога, чтобы доктор живым и здоровым приехал ко мне в Гадамес. В доме моем печаль, господин. В доме моем два сына, прекрасные, как пальмы, но они тяжко больны. И я буду беречь моего гостя, как воду.
– А! – вырвалось у Альбаньеля. – Хорошо, хорошо… – Он понял, что мог бы предложить старичку еще меньше. – Хорошо, я тебе верю. А господин доктор, несомненно, исцелит твоих сыновей. Он – великий доктор.
Ибн Салах поднял на Елисеева улыбающиеся глаза. Елисееву показалось, что он где-то видел старца, когда-то знал его… Но припоминать было некогда, потому что Альбаньель уже расспрашивал Ибн Салаха, много ли в караване людей и животных, сколько дней возьмет переход в Гадамес, да как, по его мнению, отнесутся к чужеземцу туареги.
Ибн Салах отвечал, что людей с ним двое, что верблюдов шесть, что в Гадамес они придут за полмесяца в что среди туарегов у старого Ибн Салаха найдутся друзья.
Караван выступил утром. На радостях Елисеев неоднократно приложился к ручке мадам Лауры и наговорил комплиментов мадемузель Эжени.
А в полдень путник уже изнывал, как каторжник. Страда началась. И завязалась у Елисеева тягостная распря с солнцем: кто кого. Не спасал ни берберский головной убор, ни советы Нгами, слуги Ибн Салаха, скуластого толстогубого парня, выросшего в Нигерии, тысячи за две верст от Гадамеса. Да и что могло помочь, когда солнце работало как локомотив? В висках у Елисеева будто поршень стучал, глаза слепило белым сиянием солончаков, желтым пламенем дюн. И таких вот, впадая в уныние, думал Елисеев, таких дней будет пятнадцать, шестнадцать, семнадцать…
В четыре пополудни Ибн Салах велел разбить шатер. Нгами со вторым слугой Юсуфом принялись за дело. Шатер был черный с белыми полосами. Внутри настелили красно-черно-желтый ковер с вышитыми шелком павлинами и «древом жизни». И Елисеев свалился на это «древо» в полуобмороке. Ибн Салах почти силком заставил его проглотить чашку крепкого кофе. Нгами принес влажную тряпку – великая милость в пустыне, – обтер Елисееву лицо, грудь.
В шесть вечера караван опять пустился на юго-восток. Ехали допоздна – голубые в голубом, почти незримые, плыли рядом тени – густые, как деготь.
Караванная тропа то спускалась в котловины, то сливалась с ложем давно умершей реки, то огибала высокие дюны, напоминавшие издали изображение лунных кратеров в книге Фламмариона.
– Тебе не скучно? – Тень всадника легла рядом с тенью Елисеева и его верблюда.
– Скучно? – рассеянно отозвался Елисеев. – Какая ж скука в такую ночь?
– Ты прав, – продолжал Ибн Салах, – в такую ночь скучают лишь глупцы. И ведь это не ночь, не тьма. Это только отсутствие солнца. Звезды и луна заменяют его, и морем света не перестает быть Сахара. – Он помолчал. Их тени сдвинулись, означив на серебристо-голубом песке многоногое и четырехголовое чудище.
Ибн Салах негромко окликнул Елисеева. Тот не ответил. Он плыл в этом море света, на звезды и тени не глядя, а попросту существуя под этим небом, на этой земле. А Ибн Салах, словно бы для себя одного, с той терпеливой искусностью, которая досталась от предков, резчиков по платановому дереву, сказывал о своих странствиях в земли черных людей, где растут злаки и хлопок, о великой реке Нигер, о славном городе Тимбукту… Он говорил и о последнем дальнем своем странствии из Гадамеса в благословенную Мекку. Елисеевым исподволь завладела напевная речь старика. Елисеев слушал все внимательнее. А Ибн Салах вил свой сказ о корабле с огненной машиной и о том, что даже люди пустыни, где камни вопиют от зноя, где жалобным протяжным гулом и звоном, как египетские сосуды из горного хрусталя, поет дрин, даже они, люди пустыни, падают под тамошним солнцем, точно овцы под ножом мясника, и что так было с ним, Ибн Салахом из Гадамеса, но бог послал спасение в облике путника из далекой неведомой страны «Москов»…
– Тебя зовут Ибн Салах? – У Елисеева был такой вид, будто он впервые услышал имя старика. – Ибн Салах из Гадамеса? – И разом все вспомнилось: палуба «Принцессы Фатимы», изнывающие паломники и вот этот старик («чистейший арабский тип»), которого он велел перенести в свою каюту. – Так это ты, Ибн Салах?
– Вот уже семьдесят лет, как меня зовут Ибн Салах. А тебя я признал, как только увидел в доме франка.
– Но… но отчего же молчал?
– Старый Ибн Салах никогда не делает того, чего не хочет тот, кого он считает своим другом. Я думал, ты меня тоже признал, но не хочешь подавать виду при этом франке. А потом, когда мы выступили в путь, я ждал, ждал и наконец понял, что ты забыл меня, ибо встретил за это время многих арабов.
– Вот так штука! – протянул Елисеев по-русски и даже руками развел. И прибавил по-арабски: – Здравствуй, Ибн Салах, здравствуй, почтенный хаджи. Рад тебе, очень рад!
– И я тебе рад. Ты будешь в Гадамесе дорогим гостем. Тот франк пугал тебя? Скажи по совести?
– Пугал, это верно. Да ведь и не зря?
– Ты будешь гостем пустыни. Ни один волос не упадет с твоей головы. Это говорю тебе я, старый Ибн Салах, который прожил в пустыне долгую и честную жизнь. Лживый франк! Кто посмеет обидеть в пустыне странствующего? В пустыне убивают франков, ибо они несут нам неволю и свою поганую веру… – Он поднял руку и громко позвал Юсуфа. – Видишь колодец? Там будет ночлег. Поспеши и набери воды.
Елисеев не мог объяснить, почему последующие переходы пустыней дались ему куда легче, чем тот, первый, когда он обессилел уже к полудню. Быть может, двухдневная нега в доме Альбаньелей подействовала расслабляюще? А может, потребовалось время, чтобы войти в походную колею? Или после ночной беседы с Ибн Салахом он уверовал в свою безопасность? Как бы там ни было, но теперь он не чувствовал себя при последнем издыхании. Напротив, мог даже предаться честолюбивым мыслям.
И впрямь: ведь он, доктор Елисеев, первым из всех своих многомиллионных соотечественников проник в глубь Сахары. Первым!.. А в первенстве всегда есть прелесть. Вернувшись в Россию, он явится на Чернышеву площадь, ту, что позади Александрийского театра и впереди лабазов Апраксина двора, промарширует по чистым кафельным плитам входной залы, мимо щитов с этнографическими экспонатами, мимо бюстов знаменитых мужей географии, мимо публики, шепчущей: «Вот он… вот он… Елисеев», и войдет в сводчатую залу с рядами кресел, с тяжелой бронзовой люстрой и высокой дубовой кафедрой. И посмотрит в залу, набитую публикой, как смотрел Василий Васильевич Юнкер. И положит на кафедру рукопись. Для нее уже придумано название: «Антропологическая экскурсия в Сахару через Триполи, Тунис и Алжир». Название точное. Правда, несколько скромное. Какая же это экскурсия? Настоящее путешествие. Нет, пусть так и будет: экскурсия; скромность украшает… Да, ну так вот… Он положит на кафедру рукопись, а старый служитель в усах и подусниках, который знавал некоторых учредителей общества, таких, как Даль Владимир Иванович и барон Врангель, не говоря уж об адмирале Литке, умершем три года назад, этот служитель поставит на кафедру стакан крепкого чая. Настоящего китайского чая… Настоящего чая…
И тут мысли доктора приняли в теперешних его обстоятельствах естественный оборот. Елисеев уже не думал о своем докладе на заседании Русского географического общества, а думал об ароматном, изумительном, свежезаваренном чае, об этом непревзойденном напитке с таким потрясающим запахом, уютным и усладительным, таким… ну, одним словом, таким чайным… И ему кажется, что он вдыхает этот запах… Ах, господи!.. Да-с, чай… А не желаете ли, милостивый государь, «живой водицы» из вонючего бурдюка? Впрочем, и такой, кажись, нет… Однако что такое? Сиуфы, эти громоздкие продолговатые дюны, будто расступаются?
– Айн-Тайба, – говорит Ибн Салах.
Со вчерашнего дня караван томился ожиданием небольшого озера с топкими тростниковыми берегами. Дюны скрывали озеро, как драгоценность. Вот оно сверкает и переливается, точно алмаз Великих Моголов. И верблюды мычат, вытягивая шеи, а лица у Нгами и Юсуфа, у Ибн Салаха и Елисеева делаются сладостными.
Озерцо напоило караван. Озерцо наполнило кожаные мешки водой. Но Ибн Салах не снялся с привала, он сказал: «Дневка». И это была благодать. Водная рябь бодрит в пустыне, как проблеск огня в заполярной тьме. Можно растянуться под пальмой, можно внимать шороху тростников, возне пернатых, вскрику и всплеску озерной суеты, которая не внушает, как пустыня, высоких и важных мыслей о «всепоглощающем времени и всеобъемлющем пространстве», но так и сыплет, так и брызжет беспечной радостью…
– Нгами!
– Да, господин!
И они уходят.
Вечное огорчение: изо всех странствий Елисеев привозит небогатые коллекции. И только потому, что никогда не может нанять больше одной лошади, больше одного верблюда, никогда не может нанять носильщиков. Но растения пустыни он соберет. И передаст ботаникам в Петербурге.
Взобравшись на дюну, видишь далеко. Днем пустыня – не лунный пейзаж. Она как молоко, жирное, желтоватое, как закипающее молоко в пузырях, готовое вот-вот убежать. И на этой неверной, на этой коварной, прокаленной земле, которую и землей-то назвать язык медлит, с терпеливым мужеством бедствуют пасынки и падчерицы пышной капризницы по имени Флора. Они похожи друг на друга, как люди, обойденные судьбой: внешне сухие, колючие. И, как люди, обиженные, затворившиеся в себе, не тянутся они ввысь, не разбрасываются вширь, а уходят в глубину, чтобы там, в темноте, схоронить, сберечь, удержать всю свою затаенную нежность и любовь к жизни.
За озерцом Айн-Тайба, в котловинке, среди блекло-золотистых дюн, отбрасывающих фиолетовые тени, стояли, не шелохнув, заросли дрина. «Я иссох, как трава, и дни мои как уклоняющаяся тень…» Любила матушка читывать вслух псалмы, они трогали ее до слез; Елисееву почему-то особенно запало в душу: «Я иссох, как трава, и дни мои как уклоняющаяся тень…» И теперь эта скорбная жалоба вспомнилась ему, и он подумал, что исторг ее тот, кто видел заросли дрина, эти пустые, выбеленные солнцем стебли.
1 2 3 4 5 6 7 8 9