Вообразите на минуту: предостережение оказалось вздорным. Что тогда? Неминуемое изгнание с флота, ежели не судебное разбирательство. Ведь малейшее нарушение субординации немедленно докладывалось царю. А Николай никогда и никому не прощал «дерзость». Он, например, без колебаний разжаловал в матросы капитана 1-го ранга, георгиевского кавалера за весьма несерьезное «ослушание противу своего бригадного командира».
Конечно, адмирал Беллинсгаузен, случалось, перечил и самому Николаю, выгораживая подчиненного. Однако Нахимов прекрасно понимал, что «в его случае» заступничество Фаддея Фаддеевича не спасет от монаршего гнева. Но Нахимов не был бы Нахимовым, если бы предпочел уклониться, предпочел бы не оспаривать флагмана. Он был бы не Нахимовым, а разве лишь чиновником в морском мундире…
Что ж до спасения эскадры, то она действительно была спасена (хотя несколько кораблей выскочило-таки на камни) не самим по себе сигналом, а, очевидно, тем, что флагман обратил внимание на выход «Паллады» из строя и приказал переменить курс.
Говорят, Нахимов не только не пострадал, но даже удостоился похвалы из уст императора: «Я тебе обязан сохранением эскадры. Благодарю тебя. Я никогда этого не забуду!»
Много толков и пересудов вызвал поступок Нахимова. Ему дивились. Удивление весьма красноречивое: редкие сотоварищи Нахимова осмелились бы на нечто подобное.
В 1834 году Павла Степановича по ходатайству Лазарева перевели на Черное море. Сигналом «Флот идет к опасности» и закончилась, в сущности, балтийская жизнь Нахимова. Но вот еще что: в сигнале этом нетрудно усмотреть символику.
Николай посетил как-то один из балтийских кораблей. Императору приглянулась командирская каюта: в зеркалах отражались vis-a-vis он, Николай Палкин, и Петр Великий. Это было, уверяет современник, «очень эффектно», и «у государя явилась приятная улыбка».
Зеркала сего корабельного будуара отражали не только физиономию «царствующего благополучно», но и физиономию царствующей парадности. Деревянными придворными назвал кронштадтскую эскадру наблюдатель, отнюдь не бунтовщик; поклонника абсолютизма ужасала маршировка, перенесенная с территории на акваторию.
Однако Николаю, рассказывает другой наблюдатель, «было мало сделать из своих офицеров машины, в чем он зашел дальше своих предшественников, он захотел сделать из них машины, ничем не связанные друг с другом. Решившись истребить в их среде корпоративный дух, он прибег для этого к тайным мероприятиям, которые в конечном счете изгнали сердечность и умертвили теплое чувство товарищества…».
Таков пейзаж. Безотрадный, как солончак. Однако в нем есть частности. Флот на юге отличался от флота на северо-западе. Некоторые поправки вносил географический фактор. Удаленность Севастополя от Зимнего дворца была благом. Конечно, для тех, кто желал служить, не желая прислуживать. А ведь и Лазарев однажды молвил: «Хоть я Николаю и многим обязан, но Россию на него никогда не променяю».
Боевые операции давали черноморцам то, чего никак не могли дать балтийцам тамошние парадные упражнения: сознание своей значимости, государственной важности. Теперешней, сиюминутной, а не скрытой в туманах отдаленного будущего.
На южных морских рубежах России (как и на сухопутных кавказских линиях) возникало и крепло что-то похожее на непредусмотренное уставами братство. Тут нельзя было по-настоящему выслужиться, а надо было по-настоящему служить. Тут честолюбие получало другое, нестоличное звучание. Тут репутация складывалась не в гостиных, а на Графской пристани, этом севастопольском форуме, где нелицеприятно обсуждались корабельные маневры и работы, достоинства мичмана, управляющего шлюпкой, и достоинства адмирала, управляющего эскадрой.
Долгие годы черноморцы аттестовались «отчаянными» – бесшабашные кутилы, ерники, строптивцы и т.п. Но минуло время, и под влиянием таких людей, как Нахимов, «черноморцы переродились».
Характерную частность отметил писатель Н. С. Лесков: в Черноморском флоте, «в самую блестящую его пору, при командирах, имена которых покрыты неувядаемою славою и высокими доблестями чести и характеров, все избегали употребления титулов в разговоре. Там крепко жил простой и вполне хороший русский обычай называть друг друга не иначе как по крестному имени и отчеству… Таких славных героев, как Нахимов и Лазарев, подчиненные с семейною простотою называли в разговоре Павел Степанович, Михаил Петрович, а эти знаменитые адмиралы, в свою очередь, также называли по имени и отчеству офицеров… Такого простого обычая держались все, и флот дорожил этою простотою; она не оказывала никакого дурного влияния на характер субординации, а, напротив, по мнению старых моряков, она приносила пользу. „Чрез произношение имени, – рассказывают старые моряки, – все приказания начальника получали приятный оттенок отеческой кротости и исполнялись с любовью; а ответы подчиненных с таким же наименованием старшего придавали всяким объяснениям и оправданиям сыновнюю искренность“.
Наконец, еще одно. Немаловажное в смысле не только практическом, но и моральном. Лихоимство, конечно, преследовалось законом. Но, скажем, в канцелярском, сановном Петербурге удачливый казнокрад вызывал лишь зависть, а не суровое порицание. На далеком от столицы флоте воров решительно не терпели. Их презирали, клеймили, не подавали руки, от них отворачивались. В том же очерке Н. С. Лескова рассказывается, как воспламенился отставной адмирал, человек «замечательной искренности и правдивости», когда в «морском ведомстве обнаружилось первое большое злоупотребление».
« – Слышали? Совершилось! Страшное пророчество совершилось!.. Ужас, позор и посрамленье! Наши моряки, наши до сих пор честные моряки обесславлены: среди нас есть люди, прикосновенные к взяткам!.. А он это предсказывал, я это напоминал, я говорил, что это предсказано, и это так сделается, вот и сделалось – и исполнилось, как он предсказал.
– Кто предсказал?
– Павел Степаныч!
– Какой Павел Степаныч?
– Как «какой Павел Степаныч»!.. Нахимов!
И Фреганг рассказал какой-то давний случай, когда покойный Нахимов был недоволен каким-то продовольственным распорядителем или комиссионером и стал его распекать, а тот, начав оправдываться, стал беспрестанно уснащать свою речь словами «ваше превосходительство». Это так взорвало адмирала, что он закричал:
– Что я вам за превосходительство! Что это еще такое! Вы имени моего, что ли, не знаете или прельщать меня превосходительством вздумали? У меня имя есть. Это вы – ваше превосходительство, а моряков нельзя так звать, они вашим ремеслом не занимаются. Тогда их можно будет «так» звать, когда и они этим станут заниматься…»
По свойствам характера, склонностям, идеалам и надеждам Нахимову, несомненно, куда больше «подходило» Черноморье, нежели Балтика. Не один лишь зов учителя манил его «с милого севера в сторону южную». Подальше от сановного начальства. К черту «теткиных детей»!
Черное море – глава в жизни Нахимова. Долго подвизался он в огромном, важном деле, которое зовется созиданием флота.
Бесспорно: по организации службы и подготовке служителей лазаревские эскадры выпестовались отлично. Но какой ценою? Разумеется, неустанными трудами Лазарева и его сподвижников. Разумеется, искусством Лазарева и его помощников. Но в эти неустанные труды, в это искусство приходится, к сожалению, включить и позорный «раздел» лазаревской морской школы: в ней, по свидетельству корреспондента «Колокола», царило «варварское обращение с бедными матросами».
Отмечая превосходную организацию службы и подготовки личного состава, нельзя опускать и еще одно обстоятельство: техническое оснащение русских военно-морских сил год от году все ощутимее отставало от европейских. То не была вина Лазаревых и Нахимовых. То была беда России, стреноженной одряхлевшим феодализмом. И в этом смысле Маркс и Энгельс не ошибались, когда в 1850 году, то есть накануне громадной войны, названной Крымской, констатировали слабость царского флота.
2
«Мы стояли в местечке***. Жизнь армейского офицера известна», – так начал Пушкин повесть «Выстрел».
Жизнь флотского офицера изображена другом Пушкина. У меня сохранились копии с его писем. Копии снял давно, почти уж четверть века назад, в Пушкинском доме, что в Ленинграде, а сами письма – тридцатых годов прошлого столетия. Их автор Ф. Ф. Матюшкин был Нахимову ровесником, сослуживцем и знакомцем, тоже, как и Павел Степанович, командовал кораблем и тоже был холост, а потому эти частные письма проливают некоторый свет и на обыденщину нашего героя. Заметим кстати, что адресовались они на Балтику, командиру корвета «Наварин», бывшего нахимовского.
«На празднествах и у нас веселятся, танцуют, гуляют, дают обеды и играют на театре. Веселятся, как и везде, со скукой пополам, танцуют тихим шагом, не в такт с разряженными куклами, гуляют для возбуждения аппетита до обеда, дают обеды не для людей, а для стерлядей, не для души, а для ухи».
«Что сказать вам о своем бытье? Вы знаете Севастополь. Живу я в доме поблизости гауптвахты. Тут хозяйничаем мы с Н. М. Вукотичем (который вам кланяется), стена об стену с Нахимовым и Стодольским. Я получил ваше письмо накануне снятия с якоря. 25 сентября М. П. Лазарев ходил с нами в море пробовать новые корабли. „Три святителя“ и „Три иерарха“ хорошие корабли, и каждый из них отвечает за трех, но моя старуха „Варшава“ держится лучше, чем „Три святителя“, лучше несет паруса… Люблю нашу службу, хоть, признаться, впереди ничего не видать! Бригада, бригадное счастье, бригадные ревматизмы… Прощайте, другой раз более, я не в духе»
«Я живу по-старому – каждый божий день в хижине и на корабле, вечером – в кругу старых братцев Нахимова, Стодольского. Вообще, проза, скука. Встаю в 7 часов, в 9 часов иду, несмотря на дождь и слякоть, на корабль, потом в экипаж – подписываю ведомости, книги, лепорты… В пушку, то есть в 12 часов, возвращаюсь в свою хату. Сажусь, обедаю, выкуриваю сигару и до 3 часов кейфую. Потом отправляюсь в библиотеку – читаю газеты и журналы. В 5 часов пью чай и читаю до 12 часов ночи, курю сигару и сплю. Один день как другой».
На Черном море Нахимов десятилетие командовал 84-пушечной «Силистрией». Он испытывал к кораблю отцовские чувства. Некогда стоял у колыбели «Азова», в «пеленках» принял балтийский фрегат, на эллинге досталась ему и «Силистрия», но с нею он не расставался десять лет кряду, если не считать тягостных месяцев, проведенных в Берлине, Карлсбаде, Гамбурге.
То был мрачный период в жизни Павла Степановича. На чужбину погнали болезни. Эскулапы мытарили пациента различными методами, снадобиями, хирургическим инструментом. Выхваченный из привычной колеи, одинокий, замученный и болезнью и лечением, теряя надежду на исцеление и даже подумывая о смерти, он пишет родственникам, пишет «любезному другу Мише» Рейнеке письма печальные, порою даже отчаянные.
«Пять недель не вставал, не чувствуя ни малейшего облегчения в моей настоящей болезни. Тогда я созвал консилиум – назначили другие средства, испытание которых, несмотря на страдание, нисколько меня не облегчило.
5 августа (24 июля) снова была консультация… По долгом совещании решили отправить меня к Карлсбадским минеральным водам (в Богемию). Я так был болен и слаб, что комнату переходил с двух приемов… Я изнемог и нравственно и физически и уверен, что перенес более, нежели человек и может и должен вынести. Как часто приходит мне в голову, не смешно ли так долго страдать и для чего, что в этой безжизненной вялой жизни, из которой, конечно, лучшую и большую половину я уже прожил… Жаль и очень жаль, что средства мои слишком скудны, а то бы необходимо мне после Карлсбадских вод взять несколько ванн в Теплице, а потом проехать в Дрезден попробовать там счастье».
«До сих пор не могу свыкнуться с мыслью, что остаюсь здесь на зиму, что еще 6 месяцев должны протечь для меня в ужасном бездействии. Разделаюсь ли, наконец, хоть после этого с своими физическими недугами? В отсутствие мое, вероятно, меня отчислят по флоту и назначат другого командира экипажа и корабля. Много мне было хлопот и за тем и за другим. Не знаю, кому достанется корабль „Силистрия“. Кому суждено окончить воспитание этого юноши, которому дано доброе нравственное направление, дано доброе основание для всех наук, но который еще не кончил курса и не получил твердости, чтоб действовать самобытно. Не в этом состоянии располагал расстаться с ним, но что делать, надобно или служить, или лечиться».
Наконец некий здравомыслящий медик определил, что больного просто-напросто «отравили лекарствами», что «натуре следует отдохнуть», «переработать всю смесь», разлившуюся в организме. Павел Степанович тотчас ухватился за такой диагноз, собрал силы, собрал пожитки да и кинулся опрометью в Россию.
В августе 1839 года он снова увидел Севастополь. Казалось бы, бухты, небо, волны должны были дохнуть целительным дыханьем. Увы, телесные недуги не отпускали. И Нахимов говорит Рейнеке: «Что для человека в этом мире выше и дороже здоровья? Взгляни на меня, есть и желание, есть и мысль, как сделать, да нет сил, так куда я годен, решительно никуда. И никак не рассчитываю долее двух лет служить на море, именно столько времени, сколько нужно для расплаты долгов…»
Но служить на море оставалось ему не два года, а пятнадцать. И не для расплаты с денежными долгами, а для уплаты того высокого долга, который, как твердо полагал Павел Степанович, всегда числился за ним перед родиной.
Весною сорокового года капитан 1-го ранга П. С. Нахимов поднялся на борт «Силистрии». Праздновать свое воскресение из полумертвых времени не было: флот готовился к крупной десантной операции.
3
Завоевание Кавказа царской Россией – драма долгая, напряженная, кровавая. Она отмечена упорством покорителей и геройством покоряемых.
В первую половину прошлого столетия интересы русского царизма уперлись лоб в лоб с интересами турецкого султана, французских и особенно английских наживал. Узел, туже гордиева, завязался на Кавказе, на Ближнем Востоке.
Кавказ покоряла русская армия. Флот работал на фланге. Работы хватало. Хотя согласно договору 1829 года берег от устья Кубани до Поти вошел в состав России, стамбульский повелитель не слишком тяготился договорными обязательствами. Его подданные возили на Кавказ оружие европейской выделки. А вывозили рабов абхазского и черкесского происхождения. Да заодно уж и русских военнопленных, также обращенных в рабов.
Санкт-Петербург возмущала отнюдь не участь несчастных абхазцев или черкешенок. И даже, пожалуй, не судьба пленного служивого, хотя тот и был казенным добром. По-настоящему, всерьез заботил и тревожил приток боевых средств к «немирным туземцам».
Николай, повторяем, хорошо сознавал роль и значение черноморских военно-морских сил. Отсюда и внимание к запросам Лазарева, и «невнимание» к тамошней, черноморской шагистике. Роль эту и значение ничуть не хуже Николая понимали и сам Лазарев, и командиры его отрядов и кораблей. Отсюда их особая собранность, чувство ответственности, желание – и умение! – создавать не «деревянных царедворцев», а воителей, окрыленных парусами. Подобные чувства, настроения и намерения были присущи и Нахимову.
«Силистрия» уже побывала в десантной операции. Но ее командир обретался тогда в «пресной, безводной стороне», где «никого не интересуют наши морские движения». Теперь, весною восемьсот сорокового года, капитан 1-го ранга отправлялся к берегам Кавказа: совсем недавно, в феврале, горцы, видите ли, захватили два форта!
Лазарев держал флаг на «Силистрии». Там же находился и штаб эскадры; его возглавлял капитан 2-го ранга Владимир Алексеевич Корнилов, тоже бывший «азовец», участник Наваринской баталии. Ученикам своим, Нахимову и Корнилову, Лазарев поручал руководить гребными судами, когда спустят на воду отряд генерал-лейтенанта Раевского. Того самого Раевского, что еще подростком геройски дрался на Бородинском поле; теперь он был начальником Черноморской береговой линии.
Итак, на отряды горцев поднялась грозная сила: несколько линейных кораблей, два транспорта и шхуна, фрегат, корвет и четверка пароходов; девять тысяч десантников; адмирал и генерал, сонм штаб– и обер-офицеров… Что и говорить, тяжелая поплыла туча!
Несколько суток спустя она нависла «при местечке Туапсе». Все развернулось по планам Лазарева. Перво-наперво грохнула залпами нахимовская 84-пушечная «Силистрия». Следом открыли огонь комендоры других кораблей. Гребные суда вспенили воду. Пушки продолжали победно греметь. На сей гром ответа не было: горцы не располагали артиллерией.
Шлюпки и баркасы шли хитро: двумя линиями, причем вторая следовала не за кормою, а в разрывах первой линии.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21
Конечно, адмирал Беллинсгаузен, случалось, перечил и самому Николаю, выгораживая подчиненного. Однако Нахимов прекрасно понимал, что «в его случае» заступничество Фаддея Фаддеевича не спасет от монаршего гнева. Но Нахимов не был бы Нахимовым, если бы предпочел уклониться, предпочел бы не оспаривать флагмана. Он был бы не Нахимовым, а разве лишь чиновником в морском мундире…
Что ж до спасения эскадры, то она действительно была спасена (хотя несколько кораблей выскочило-таки на камни) не самим по себе сигналом, а, очевидно, тем, что флагман обратил внимание на выход «Паллады» из строя и приказал переменить курс.
Говорят, Нахимов не только не пострадал, но даже удостоился похвалы из уст императора: «Я тебе обязан сохранением эскадры. Благодарю тебя. Я никогда этого не забуду!»
Много толков и пересудов вызвал поступок Нахимова. Ему дивились. Удивление весьма красноречивое: редкие сотоварищи Нахимова осмелились бы на нечто подобное.
В 1834 году Павла Степановича по ходатайству Лазарева перевели на Черное море. Сигналом «Флот идет к опасности» и закончилась, в сущности, балтийская жизнь Нахимова. Но вот еще что: в сигнале этом нетрудно усмотреть символику.
Николай посетил как-то один из балтийских кораблей. Императору приглянулась командирская каюта: в зеркалах отражались vis-a-vis он, Николай Палкин, и Петр Великий. Это было, уверяет современник, «очень эффектно», и «у государя явилась приятная улыбка».
Зеркала сего корабельного будуара отражали не только физиономию «царствующего благополучно», но и физиономию царствующей парадности. Деревянными придворными назвал кронштадтскую эскадру наблюдатель, отнюдь не бунтовщик; поклонника абсолютизма ужасала маршировка, перенесенная с территории на акваторию.
Однако Николаю, рассказывает другой наблюдатель, «было мало сделать из своих офицеров машины, в чем он зашел дальше своих предшественников, он захотел сделать из них машины, ничем не связанные друг с другом. Решившись истребить в их среде корпоративный дух, он прибег для этого к тайным мероприятиям, которые в конечном счете изгнали сердечность и умертвили теплое чувство товарищества…».
Таков пейзаж. Безотрадный, как солончак. Однако в нем есть частности. Флот на юге отличался от флота на северо-западе. Некоторые поправки вносил географический фактор. Удаленность Севастополя от Зимнего дворца была благом. Конечно, для тех, кто желал служить, не желая прислуживать. А ведь и Лазарев однажды молвил: «Хоть я Николаю и многим обязан, но Россию на него никогда не променяю».
Боевые операции давали черноморцам то, чего никак не могли дать балтийцам тамошние парадные упражнения: сознание своей значимости, государственной важности. Теперешней, сиюминутной, а не скрытой в туманах отдаленного будущего.
На южных морских рубежах России (как и на сухопутных кавказских линиях) возникало и крепло что-то похожее на непредусмотренное уставами братство. Тут нельзя было по-настоящему выслужиться, а надо было по-настоящему служить. Тут честолюбие получало другое, нестоличное звучание. Тут репутация складывалась не в гостиных, а на Графской пристани, этом севастопольском форуме, где нелицеприятно обсуждались корабельные маневры и работы, достоинства мичмана, управляющего шлюпкой, и достоинства адмирала, управляющего эскадрой.
Долгие годы черноморцы аттестовались «отчаянными» – бесшабашные кутилы, ерники, строптивцы и т.п. Но минуло время, и под влиянием таких людей, как Нахимов, «черноморцы переродились».
Характерную частность отметил писатель Н. С. Лесков: в Черноморском флоте, «в самую блестящую его пору, при командирах, имена которых покрыты неувядаемою славою и высокими доблестями чести и характеров, все избегали употребления титулов в разговоре. Там крепко жил простой и вполне хороший русский обычай называть друг друга не иначе как по крестному имени и отчеству… Таких славных героев, как Нахимов и Лазарев, подчиненные с семейною простотою называли в разговоре Павел Степанович, Михаил Петрович, а эти знаменитые адмиралы, в свою очередь, также называли по имени и отчеству офицеров… Такого простого обычая держались все, и флот дорожил этою простотою; она не оказывала никакого дурного влияния на характер субординации, а, напротив, по мнению старых моряков, она приносила пользу. „Чрез произношение имени, – рассказывают старые моряки, – все приказания начальника получали приятный оттенок отеческой кротости и исполнялись с любовью; а ответы подчиненных с таким же наименованием старшего придавали всяким объяснениям и оправданиям сыновнюю искренность“.
Наконец, еще одно. Немаловажное в смысле не только практическом, но и моральном. Лихоимство, конечно, преследовалось законом. Но, скажем, в канцелярском, сановном Петербурге удачливый казнокрад вызывал лишь зависть, а не суровое порицание. На далеком от столицы флоте воров решительно не терпели. Их презирали, клеймили, не подавали руки, от них отворачивались. В том же очерке Н. С. Лескова рассказывается, как воспламенился отставной адмирал, человек «замечательной искренности и правдивости», когда в «морском ведомстве обнаружилось первое большое злоупотребление».
« – Слышали? Совершилось! Страшное пророчество совершилось!.. Ужас, позор и посрамленье! Наши моряки, наши до сих пор честные моряки обесславлены: среди нас есть люди, прикосновенные к взяткам!.. А он это предсказывал, я это напоминал, я говорил, что это предсказано, и это так сделается, вот и сделалось – и исполнилось, как он предсказал.
– Кто предсказал?
– Павел Степаныч!
– Какой Павел Степаныч?
– Как «какой Павел Степаныч»!.. Нахимов!
И Фреганг рассказал какой-то давний случай, когда покойный Нахимов был недоволен каким-то продовольственным распорядителем или комиссионером и стал его распекать, а тот, начав оправдываться, стал беспрестанно уснащать свою речь словами «ваше превосходительство». Это так взорвало адмирала, что он закричал:
– Что я вам за превосходительство! Что это еще такое! Вы имени моего, что ли, не знаете или прельщать меня превосходительством вздумали? У меня имя есть. Это вы – ваше превосходительство, а моряков нельзя так звать, они вашим ремеслом не занимаются. Тогда их можно будет «так» звать, когда и они этим станут заниматься…»
По свойствам характера, склонностям, идеалам и надеждам Нахимову, несомненно, куда больше «подходило» Черноморье, нежели Балтика. Не один лишь зов учителя манил его «с милого севера в сторону южную». Подальше от сановного начальства. К черту «теткиных детей»!
Черное море – глава в жизни Нахимова. Долго подвизался он в огромном, важном деле, которое зовется созиданием флота.
Бесспорно: по организации службы и подготовке служителей лазаревские эскадры выпестовались отлично. Но какой ценою? Разумеется, неустанными трудами Лазарева и его сподвижников. Разумеется, искусством Лазарева и его помощников. Но в эти неустанные труды, в это искусство приходится, к сожалению, включить и позорный «раздел» лазаревской морской школы: в ней, по свидетельству корреспондента «Колокола», царило «варварское обращение с бедными матросами».
Отмечая превосходную организацию службы и подготовки личного состава, нельзя опускать и еще одно обстоятельство: техническое оснащение русских военно-морских сил год от году все ощутимее отставало от европейских. То не была вина Лазаревых и Нахимовых. То была беда России, стреноженной одряхлевшим феодализмом. И в этом смысле Маркс и Энгельс не ошибались, когда в 1850 году, то есть накануне громадной войны, названной Крымской, констатировали слабость царского флота.
2
«Мы стояли в местечке***. Жизнь армейского офицера известна», – так начал Пушкин повесть «Выстрел».
Жизнь флотского офицера изображена другом Пушкина. У меня сохранились копии с его писем. Копии снял давно, почти уж четверть века назад, в Пушкинском доме, что в Ленинграде, а сами письма – тридцатых годов прошлого столетия. Их автор Ф. Ф. Матюшкин был Нахимову ровесником, сослуживцем и знакомцем, тоже, как и Павел Степанович, командовал кораблем и тоже был холост, а потому эти частные письма проливают некоторый свет и на обыденщину нашего героя. Заметим кстати, что адресовались они на Балтику, командиру корвета «Наварин», бывшего нахимовского.
«На празднествах и у нас веселятся, танцуют, гуляют, дают обеды и играют на театре. Веселятся, как и везде, со скукой пополам, танцуют тихим шагом, не в такт с разряженными куклами, гуляют для возбуждения аппетита до обеда, дают обеды не для людей, а для стерлядей, не для души, а для ухи».
«Что сказать вам о своем бытье? Вы знаете Севастополь. Живу я в доме поблизости гауптвахты. Тут хозяйничаем мы с Н. М. Вукотичем (который вам кланяется), стена об стену с Нахимовым и Стодольским. Я получил ваше письмо накануне снятия с якоря. 25 сентября М. П. Лазарев ходил с нами в море пробовать новые корабли. „Три святителя“ и „Три иерарха“ хорошие корабли, и каждый из них отвечает за трех, но моя старуха „Варшава“ держится лучше, чем „Три святителя“, лучше несет паруса… Люблю нашу службу, хоть, признаться, впереди ничего не видать! Бригада, бригадное счастье, бригадные ревматизмы… Прощайте, другой раз более, я не в духе»
«Я живу по-старому – каждый божий день в хижине и на корабле, вечером – в кругу старых братцев Нахимова, Стодольского. Вообще, проза, скука. Встаю в 7 часов, в 9 часов иду, несмотря на дождь и слякоть, на корабль, потом в экипаж – подписываю ведомости, книги, лепорты… В пушку, то есть в 12 часов, возвращаюсь в свою хату. Сажусь, обедаю, выкуриваю сигару и до 3 часов кейфую. Потом отправляюсь в библиотеку – читаю газеты и журналы. В 5 часов пью чай и читаю до 12 часов ночи, курю сигару и сплю. Один день как другой».
На Черном море Нахимов десятилетие командовал 84-пушечной «Силистрией». Он испытывал к кораблю отцовские чувства. Некогда стоял у колыбели «Азова», в «пеленках» принял балтийский фрегат, на эллинге досталась ему и «Силистрия», но с нею он не расставался десять лет кряду, если не считать тягостных месяцев, проведенных в Берлине, Карлсбаде, Гамбурге.
То был мрачный период в жизни Павла Степановича. На чужбину погнали болезни. Эскулапы мытарили пациента различными методами, снадобиями, хирургическим инструментом. Выхваченный из привычной колеи, одинокий, замученный и болезнью и лечением, теряя надежду на исцеление и даже подумывая о смерти, он пишет родственникам, пишет «любезному другу Мише» Рейнеке письма печальные, порою даже отчаянные.
«Пять недель не вставал, не чувствуя ни малейшего облегчения в моей настоящей болезни. Тогда я созвал консилиум – назначили другие средства, испытание которых, несмотря на страдание, нисколько меня не облегчило.
5 августа (24 июля) снова была консультация… По долгом совещании решили отправить меня к Карлсбадским минеральным водам (в Богемию). Я так был болен и слаб, что комнату переходил с двух приемов… Я изнемог и нравственно и физически и уверен, что перенес более, нежели человек и может и должен вынести. Как часто приходит мне в голову, не смешно ли так долго страдать и для чего, что в этой безжизненной вялой жизни, из которой, конечно, лучшую и большую половину я уже прожил… Жаль и очень жаль, что средства мои слишком скудны, а то бы необходимо мне после Карлсбадских вод взять несколько ванн в Теплице, а потом проехать в Дрезден попробовать там счастье».
«До сих пор не могу свыкнуться с мыслью, что остаюсь здесь на зиму, что еще 6 месяцев должны протечь для меня в ужасном бездействии. Разделаюсь ли, наконец, хоть после этого с своими физическими недугами? В отсутствие мое, вероятно, меня отчислят по флоту и назначат другого командира экипажа и корабля. Много мне было хлопот и за тем и за другим. Не знаю, кому достанется корабль „Силистрия“. Кому суждено окончить воспитание этого юноши, которому дано доброе нравственное направление, дано доброе основание для всех наук, но который еще не кончил курса и не получил твердости, чтоб действовать самобытно. Не в этом состоянии располагал расстаться с ним, но что делать, надобно или служить, или лечиться».
Наконец некий здравомыслящий медик определил, что больного просто-напросто «отравили лекарствами», что «натуре следует отдохнуть», «переработать всю смесь», разлившуюся в организме. Павел Степанович тотчас ухватился за такой диагноз, собрал силы, собрал пожитки да и кинулся опрометью в Россию.
В августе 1839 года он снова увидел Севастополь. Казалось бы, бухты, небо, волны должны были дохнуть целительным дыханьем. Увы, телесные недуги не отпускали. И Нахимов говорит Рейнеке: «Что для человека в этом мире выше и дороже здоровья? Взгляни на меня, есть и желание, есть и мысль, как сделать, да нет сил, так куда я годен, решительно никуда. И никак не рассчитываю долее двух лет служить на море, именно столько времени, сколько нужно для расплаты долгов…»
Но служить на море оставалось ему не два года, а пятнадцать. И не для расплаты с денежными долгами, а для уплаты того высокого долга, который, как твердо полагал Павел Степанович, всегда числился за ним перед родиной.
Весною сорокового года капитан 1-го ранга П. С. Нахимов поднялся на борт «Силистрии». Праздновать свое воскресение из полумертвых времени не было: флот готовился к крупной десантной операции.
3
Завоевание Кавказа царской Россией – драма долгая, напряженная, кровавая. Она отмечена упорством покорителей и геройством покоряемых.
В первую половину прошлого столетия интересы русского царизма уперлись лоб в лоб с интересами турецкого султана, французских и особенно английских наживал. Узел, туже гордиева, завязался на Кавказе, на Ближнем Востоке.
Кавказ покоряла русская армия. Флот работал на фланге. Работы хватало. Хотя согласно договору 1829 года берег от устья Кубани до Поти вошел в состав России, стамбульский повелитель не слишком тяготился договорными обязательствами. Его подданные возили на Кавказ оружие европейской выделки. А вывозили рабов абхазского и черкесского происхождения. Да заодно уж и русских военнопленных, также обращенных в рабов.
Санкт-Петербург возмущала отнюдь не участь несчастных абхазцев или черкешенок. И даже, пожалуй, не судьба пленного служивого, хотя тот и был казенным добром. По-настоящему, всерьез заботил и тревожил приток боевых средств к «немирным туземцам».
Николай, повторяем, хорошо сознавал роль и значение черноморских военно-морских сил. Отсюда и внимание к запросам Лазарева, и «невнимание» к тамошней, черноморской шагистике. Роль эту и значение ничуть не хуже Николая понимали и сам Лазарев, и командиры его отрядов и кораблей. Отсюда их особая собранность, чувство ответственности, желание – и умение! – создавать не «деревянных царедворцев», а воителей, окрыленных парусами. Подобные чувства, настроения и намерения были присущи и Нахимову.
«Силистрия» уже побывала в десантной операции. Но ее командир обретался тогда в «пресной, безводной стороне», где «никого не интересуют наши морские движения». Теперь, весною восемьсот сорокового года, капитан 1-го ранга отправлялся к берегам Кавказа: совсем недавно, в феврале, горцы, видите ли, захватили два форта!
Лазарев держал флаг на «Силистрии». Там же находился и штаб эскадры; его возглавлял капитан 2-го ранга Владимир Алексеевич Корнилов, тоже бывший «азовец», участник Наваринской баталии. Ученикам своим, Нахимову и Корнилову, Лазарев поручал руководить гребными судами, когда спустят на воду отряд генерал-лейтенанта Раевского. Того самого Раевского, что еще подростком геройски дрался на Бородинском поле; теперь он был начальником Черноморской береговой линии.
Итак, на отряды горцев поднялась грозная сила: несколько линейных кораблей, два транспорта и шхуна, фрегат, корвет и четверка пароходов; девять тысяч десантников; адмирал и генерал, сонм штаб– и обер-офицеров… Что и говорить, тяжелая поплыла туча!
Несколько суток спустя она нависла «при местечке Туапсе». Все развернулось по планам Лазарева. Перво-наперво грохнула залпами нахимовская 84-пушечная «Силистрия». Следом открыли огонь комендоры других кораблей. Гребные суда вспенили воду. Пушки продолжали победно греметь. На сей гром ответа не было: горцы не располагали артиллерией.
Шлюпки и баркасы шли хитро: двумя линиями, причем вторая следовала не за кормою, а в разрывах первой линии.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21