— Плотину начали строить и будут строить. Мой хозяин не хочет вам худа. Он велел вам сказать заранее, что вашу деревню зальёт вода.
— Не будет плотины! — с ещё большей уверенностью сказал Салават.
— Не будет плотины! — повторили, убеждённые уверенностью Салавата, Ахтамьян и Бурнаш.
— Не будет плотины, раз говорит Салават! — воскликнул Кинзя, восхищённый другом.
— Ты, молодой старшина, и вы, старики, не сетуйте. Мы подневольные люди, посланцы, — сказали, уезжая, незваные гости. — А если случится беда, тогда на себя пеняйте! — заключили они. — Спасибо вам за угощение.
— Чтобы вам в брюхе мой бишбармак стал камнями, от шайтана посланцы! — не выдержав роли, вспылил Салават.
Когда злые гости уехали, Салават с презрением поглядел на Кинзю.
— Твой отец нагадил в штаны, когда узнал, что приехали русские, — упрекнул он друга. — Не надо. Я без него обойдусь!
Салават снял старшинскую саблю, халат и высокую шапку, но печать не давала ему покоя: в ней сила всего Шайтан-Кудейского юрта — сила племени. Слова, скреплённые юртовою печатью, становятся голосом целого юрта башкир.
Салават поставил печать на листке чистой бумаги. Это была ель на горе и река, а под ними — сабля.
Салават решил действовать сам.
— Если волков не бить, они станут средь белого дня забираться в деревню! — сказал он Кинзе. — Уж я им теперь напишу!..
Слова письма сами лились из горячего сердца.
«Ты, купец Твердышов, поступаешь бесчестно. Река наша, гора наша, лес наш, башкирский. Если не хочешь великой крови, то не вели своим людям строить на нашей земле. Мы никуда не снесём аула! Так говорят башкиры Шайтан-Кудейского юрта, так говорит батыр, натянувший лук Ш'гали-Ш'кмана», — написал Салават.
Кинзя прочёл письмо.
— Надо было писать: «Ты, нечистый купец Твердышов…» — подсказал он.
Салават добавил слово «нечистый».
— Ещё надо сказать: «Если ты, собака, не хочешь великой крови…» — советовал добавить Кинзя.
Салават согласился и с этим. Они вписали также слова о метких башкирских стрелах, тяжёлых сукмарах…
Хамит поскакал с бумагой на стройку и отдал её самому мастеру-немцу для Твердышова.
На другое утро они все втроём отправились к месту стройки, смотреть, прекратились ли на реке работы. Но русские продолжали рубить лес, копать и возить землю, тесать колья. Над местом стройки стояли крики, удары топора, звучала русская песня.
— Наверное, немец ещё не поспел отдать бумагу хозяину, — решили друзья.
Они приехали снова дня через три. Продолжалось все то же, только у самого берега в дно реки рабочие начали заколачивать сваи.
— Говорят, Твердышов в Петербурге живёт, где царица. Может, туда и письмо послали?! — сказал Салават.
Его друзья согласились.
Слух о том, как Салават за старшину принимал русских, летел с кочёвки на кочёвку между шайтан-кудейских башкир. Рассказ о его смелом и дерзком письме полетел вслед за первым слухом.
Писарь Бухаир примчался на кочевье Юлая.
— Ты что тут наделал?! — напал он на Салавата. — Из-за зимовки Юлая ты хочешь поссорить весь юрт с Твердышовым. За аул твоего отца нам всем пропадать?! Как ты, пустая твоя голова, поставил тамгустаршины на такую бумагу?! Русские схватят теперь старшину и меня, скажут, что мы им великой кровью грозились! Отдай мне печать!..
— Атай никому не велел её отдавать. Пока нет дома отца, я старшина! — твёрдо сказал Салават.
Бухаир засмеялся.
— Попадёт старшине за то, что малайке оставил свою тамгу. Юртовая тамга не игрушка! Теперь Юлая посадят в тюрьму. Из Исецка домой не пустят!
— А ты чему рад?! — взъелся на писаря Салават. — Сегодня водой затопят аул моего отца, а назавтра — аул твоего отца. Если не быть с ними смелым, то все потеряем! Ты заяц!
Однако после отъезда писаря Салават затосковал: неужто же вправду он сам погубил отца?!
Но не прошло и недели, как Юлай возвратился домой. Он был угнетён. Чиновник кричал на него, как на мальчишку, он сказал, что Юлай столько раз продавал понемногу свои земли, что теперь уже и сам не поймёт, где земля его, а где Твердышова, и лучше без всяких раздоров продать купцу уж сразу все земли, которые входят клином в его владения. «А вашу зимовку можно построить на новом месте», — сказал чиновник.
— Ведь как сказать — клин. Клин-то выходит велик. Больше всей земли клин-то! — бормотал Юлай, озадаченный тем, что вместо поддержки своей справедливой жалобы он натолкнулся на такой бесстыдный отпор.
Ему всё стало понятно только тогда, когда у ворот канцелярии он встретил заводского приказчика-татарина, который приезжал к нему по поводу продажи земли и с той самой шкатулкой. Ясно стало, что татарин привёз большие подарки чиновнику.
Мрачно сидели возле Юлаева коша соседи — мулла и несколько стариков, слушая рассказ старшины о его поездке, когда подъехал Салават. Он поклонился всем и сел среди взрослых мужчин, с той стороны, где сидели старшие братья. Женившись, он приобрёл все права взрослого человека. А когда послушал, о чём говорят, он сам удивился, что всё понимает в делах старших и ему совсем не надо привыкать быть взрослым.
— Канцеляр ведь что может сделать?! Он маленький человек, — говорил мулла, утешая Юлая в его неудаче. — Ты старшина, у тебя медаль, как золотой, блестит. Ты самой царице пиши бумагу!
— Царице писать? — махнул рукой Юлай. — Когда взяли землю на Сюме, писал губернатору, в берг-коллегию и царице. Никто не прислал ответа, все только подарки брали… Опять напишу — кто ответит!..
— Раз не ответили — снова пиши, не ответили — снова, — сказал мулла, — наконец и ответят… Писать ведь не бунтовать. Бунт — плохо, а писать всегда можно… Хот, старшина, — заключил он, вставая, чтобы ехать домой.
За муллой разъехались остальные соседи, и старшина остался перед меркнущими углями костра среди троих сыновей.
Ракай, Сулейман и Салават — все трое молчали, не смея нарушить молчаливых и скорбных размышлений отца.
«Сколько бедствий ещё в руке у аллаха! Неужели же все их обрушит он на голову одного старшины?! Чем прогневал я милость божью? — думал Юлай, глядя в угасавшие синие огоньки. — Прежде купцы отнимали у нас леса и степи, теперь добрались до наших домов, до отцовских могил, и никто заступиться не хочет… Или напрасно царица дала мне свою медаль? Сам соберусь в Питербурх, поеду к царице молить… Все расскажу царице!..»
— Идите ложиться, пора, — сказал старшина сыновьям. — Утром, после молитвы, станем царице писать.
— Нечего ей писать! Чем царица поможет! Гнать надо волков! Ты позволь, мы прогоним!.. — горячо заговорил Салават.
— Молчи, Салават! — остановил старшина. — Сам знаешь, что против русских нельзя идти с голыми руками. У них порох, а у нас его нет!.. Это прежде могли мы бороться, когда порох и ружья были у нас, когда кузнецы у нас жили, ковали оружие. А теперь мы не можем драться!..
Салават, видя красное, напряжённое лицо отца, ставшее ещё краснее от блеска пламени, уже пожалел о своих словах. Юлай ушёл в кош, ворча, что башкиры живут, как собаки, что вот ещё придёт день… Но никто не слыхал, про какой день говорил он, потому что кашель сдавил его грудь, а войлочный полог коша заглушил его последние слова и закрыл его сгорбившуюся, вдруг постаревшую спину…
Салават поглядел ему вслед с болью. Сулейман молча усмехнулся, встал и пошёл в свой кош. Ракай заметил:
— Ты, Салават, вечно кипишь, как бишбармак на огне. Пора быть постарше — ты ведь женат!
Он пошёл в сторону от костра, а Салават ещё долго глядел на потухшие угли и слушал ночную степь.
* * *
Степь лежала, поросшая ковылём, усеянная камнями. Молчаливая и просторная, она лежала, как тёмное отражение ночного неба.
Бесшумно махнула крылом над головою Салавата низко летящая ночная птица, где-то вдали заржал конь, ему отозвались тревожным лаем собаки, и снова всё стихло, только журчание струящейся по камням речушки нарушало мирную тишину просторов.
И в этой тиши родилась в душе Салавата новая песня. Он пел о том, как спокойно лежала сонная степь, как спали сладкие воды озёр и во сне жевали стада сочные травы, как в тумане дремали вольные табуны и свет месяца плыл над ними в безмолвном просторе, но вот налетела беда, словно буря прошла над цветущей страной, все губя и сметая.
Грудь Салавата щемило болью от этой песни.
Звенит пила, стучит топор,
Лопаты режут глуби гор,
Упали травы под косой,
Пчела отравлена росой,
Иссох родник, ревут стада,
Горька озёр вода…
Ай, померк мой свет!.. —
заключил Салават.
Он почувствовал стеснение в горле. В досаде сломал он курай о колено, бросил его в костёр. Сухой камыш вспыхнул живым огоньком, и пепел его быстро сдунуло налетевшим ночным ветерком.
— Сгорела тоскливая, глупая песня! — сказал Салават. — Хорошо, что никто не слыхал этих вздохов… Пусть родятся новые, сильные песни!.. Лучшие песни Мурадыма-батыра родились в битвах и звали в битвы жягетов…
И, отойдя от костра, Салават громко запел в спящей степи удалую песнь Мурадыма:
Если хочешь славным быть,
как Мурадым,
Будь всю жизнь душой
и сердцем молодым.
Время юности удало проводи.
В тучах Нарс-гора белеет впереди.
Недоступной для тебя не будет высь.
На коня! Присвистни. Смело мчись!
На кошмах в глубоких мягких подушках спала маленькая жена Салавата. Он лёг и не тревожил её сна. Горячие мысли о подвигах волновали его и не давали заснуть, но даже, когда заснул Салават, во сне видел он войну и бешеную скачку в погоне за русскими и кричал ночью, пока Амина не растолкала его.
— Ты кричал, Салават, — объяснила она, — скрипел зубами, мне страшно стало…
— Спи, спи… Это, верно, джинн прилетел и тревожил меня. Всё прошло! — успокоил он, торопясь остаться наедине с воспоминаниями о своём сновидении…
Но заснуть Салават уже не мог, в нетерпении ожидая утра.
Он задумал великое, богатырское дело…
На рассвете по степи застучали копыта коня. Чуть склонившийся набок всадник промчался по дну широкого лога, проскакал стремительно по степи и остановил коня у кочёвки старшины Юлая. Здесь он соскочил с седла. Разбуженный топотом, вышел сонный Юлай и зажмурился от первых слепящих лучей утреннего солнца, прыснувших ему в лицо.
— Что опять, Салават? — спросил старшина. — Что снова стряслось, что примчался так рано?
— Атай, ведь я натянул лук Ш'гали-Ш'кмана. Мне будет во всём удача… Я соберу молодёжь, подниму на гяуров… Наша земля, не дадим им строить!.. — горячо заговорил Салават. — Пусти нас!..
Юлай молчал. Два раза уже когда-то он посылал людей, и два раза была драка на месте постройки подсобных деревень Сюмского завода, когда твердышовским заводам не хватало места на купленной у него земле, но драки не помогли…
Юлай снова почувствовал гордость за Салавата. Этот мальчик во всём походил на него самого, когда он был молодым. Но Юлай понимал, что не может выйти добра из такого набега на постройку и опять, как тогда, русские перебьют башкир. Юлай посмотрел с тревогой на сына. Горячая голова!.. С другой стороны, Юлай сам уже больше не мог терпеть растущую наглость заводовладельцев. Если б кто-то другой взялся разогнать русских, он бы, может быть, и согласился, но как потерять любимого сына!
Из коша высунулась голова Сулеймана.
— Пусти нас, атам! И я пойду с Салаватом. Нападём, перебьём волков!.. — поддержал он брата. — Позволь нам собрать молодёжь, мы разгоним русских и разрушим постройку!
— А что аксакалы скажут?! Весь юрт будет меня попрекать: «Юлай за свою землю губит людей. Какой он старшина, когда из-за своей земли не жалеет башкир?!» — Юлай пожевал губами конец бороды.
— Не посылай, ты только позволь нам собрать народ! — умолял Салават. — Ты поезжай, атам, в горы, к соседям… Нет ли каких приказов? Поезжай, узнай, как на кочевках исполняют волю начальства, а мы без тебя самовольно пойдём… Кто что тебе сможет сказать?!
Юлай молчал.
— Ты стал трусом, атам, — нападал на отца Салават. — Говорят, когда был молодой, ты был смел, как сокол, а теперь ты как старая крыса.
— Ну, ну! — рассердился Юлай. — Вот я покажу тебе крысу! Вас же жалею. Вы сыновья мне!
— Не нас — гяуров жалеешь! — опять поддержал Сулейман младшего брата, первенство которого он теперь признавал во всём. — Куда нам деваться, когда затопят наши дома?
— Кишкерма! — цыкнул на них Юлай, рассердясь не на шутку. — Нельзя! Слышать я не хочу… Навлечёте беду на всех!.. — предостерёг старшина и сердито ушёл в кош.
Однако нельзя было так просто заставить горячего Салавата отказаться от мысли, которая зрела в нём целую ночь. Уверенный в том, что силы, скрытые в дедовском луке, будут ему помогать во всех начинаниях, Салават не хотел и не мог отступиться.
Он решил во что бы то ни стало испытать свои силы и удаль.
Сулейман и друзья Салавата Кинзя и Хамит пустились в объезд кочевок. Они вызывали из кошей юношей и подростков, шептались с ними и ехали дальше.
К полудню десятка три зелёных юнцов собралось на ближней горе у белого камня, названного издавна «стариком». У всех у них были луки и стрелы, у иных — топоры и сукмары.
Салават уже ждал их. Он горел нетерпением зажечь в их сердцах тот самый пожар, который палил его собственную грудь. Он знал, что найдёт и скажет те слова, которые нужны. Он был уверен, что заразит своих сверстников страстным желанием борьбы.
С самого детства Салават носил на груди ладанку, когда-то надетую дедом на шею Юлая. Салават знал, что в ней зашито, но мысль о том, чтобы её открыть, никогда ему не приходила. И вдруг, когда он стал на камне перед сходбищем сверстников, сам не зная зачем, он распахнул ворот, сорвал с шеи ладанку, зашитую в лоскуток зелёного шёлка, и поднял над головой уголёк. Это был простой уголёк…
— Жягеты! — сказал Салават. — Вот уголёк от сожжённой гяурами башкирской деревни.
Все мальчики, что сошлись на горе, слышали так же, как и Салават, о старых восстаниях, о войне, о разорениях деревень и казнях бунтовщиков, но всё-таки все, как в реликвию, как в священный предмет, впились взглядами в уголёк.
И так же, как уголёк был всего лишь простым угольком, а казался необычайным и таинственным, символом борьбы за свободу, так и простые слова, которые говорил Салават, казались особенными словами. Юноши волновались и слушали вожака, как пророка. Семена мятежа падали в благодатную почву.
Салават приложил к сердцу свой уголёк и произнёс клятву — во всю свою жизнь ненавидеть всех русских.
— Пусть этот уголь снова зажжётся огнём и прожжёт мне сердце, если я изменю из страха или корысти! — сказал Салават, и голос его дрогнул.
И вслед за ним каждый из мальчиков приложил уголёк к своему сердцу и произнёс ту же клятву, и при этом у каждого от волнения срывался голос.
Они поскакали к деревне…
* * *
На берегу реки раскинулся стан строителей. Целыми днями одни из них копали землю и тачками свозили её на место постройки, другие валили деревья, тесали толстые бревна. Землекопам, каменотёсам, лесорубам и плотникам — всем хватало работы. С раннего летнего восхода до заката работали они, подготавливая постройку плотины. Десятки шалашей из хвороста, елового лапника, из корья и луба раскинулись вдоль берега будущего пруда, невдалеке от башкирской деревни.
Только с наступлением темноты разгорались костры вблизи шалашей, и едва живые от усталости люди после рабочего дня сходились на отдых. Тут заводились беседы о тайном, заветном, о том, чего ждал весь народ, — о воле…
— Хотел государь господам сокращенье сделать, хрестьян-то на волю спустить, ан бояре прознали, схватили его да в тюрьму… — вполголоса говорил старик у костра.
— Госу-да-аря! — удивлённо шептали вокруг. — Да чья же злодейская рука поднялася?! Ведь государь только крикнул бы слово…
— Вот то-то, что крикнуть никак не поспел!.. Тихомолком в темницу его, а супругу его на престол… Ты, мол, матушка государыня, правь народом, а мужьев мы тебе сколько хошь непохуже сыщем! Сдалася!.. — Старик снизил голос до шёпота, оглянулся. — Хотели бояре царя погубить, да спас от напасти служивый — солдатик стоял в карауле при ём, при самом-то… Платьем с ним обменялся — спустил… И ушёл Петра Федорыч, государь всероссийский, дай бог ему здравья, и ходит поныне и бродит… Видал человека я одного — говорит, повстречался с ним в Киевской лавре, государь-то, мол, богу молится. Припал головушкой в ножки святому угоднику, плачет, а голову поднял — и тот человек, мой знакомец, его и признал: лик-то царский сияет! И знакомец мой тоже рядом припал на колени да тайно спрошает: когда же, мол, в силе и славе к народу придёшь, государь? А тот ему тихо: мол, час не приспел, как приспеет — тогда объявлюсь, злодеев моих покоряти под нози, а ты, говорит, иди по земле разглашай, чтобы ждали…
— Ить ждать-то невмочь! — вздыхали вокруг. — Никому ведь житья не стало. Кто живёт во добре? Крестьянам — беда, работному люду — хоть в петлю, солдатам — собачье житьё… Бывало в бурлацтве приволье, а ныне гулящих хватают — в колодки да в цепи куют, да сдают в рудокопы…
— А встанет народ, не стерпит!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53
— Не будет плотины! — с ещё большей уверенностью сказал Салават.
— Не будет плотины! — повторили, убеждённые уверенностью Салавата, Ахтамьян и Бурнаш.
— Не будет плотины, раз говорит Салават! — воскликнул Кинзя, восхищённый другом.
— Ты, молодой старшина, и вы, старики, не сетуйте. Мы подневольные люди, посланцы, — сказали, уезжая, незваные гости. — А если случится беда, тогда на себя пеняйте! — заключили они. — Спасибо вам за угощение.
— Чтобы вам в брюхе мой бишбармак стал камнями, от шайтана посланцы! — не выдержав роли, вспылил Салават.
Когда злые гости уехали, Салават с презрением поглядел на Кинзю.
— Твой отец нагадил в штаны, когда узнал, что приехали русские, — упрекнул он друга. — Не надо. Я без него обойдусь!
Салават снял старшинскую саблю, халат и высокую шапку, но печать не давала ему покоя: в ней сила всего Шайтан-Кудейского юрта — сила племени. Слова, скреплённые юртовою печатью, становятся голосом целого юрта башкир.
Салават поставил печать на листке чистой бумаги. Это была ель на горе и река, а под ними — сабля.
Салават решил действовать сам.
— Если волков не бить, они станут средь белого дня забираться в деревню! — сказал он Кинзе. — Уж я им теперь напишу!..
Слова письма сами лились из горячего сердца.
«Ты, купец Твердышов, поступаешь бесчестно. Река наша, гора наша, лес наш, башкирский. Если не хочешь великой крови, то не вели своим людям строить на нашей земле. Мы никуда не снесём аула! Так говорят башкиры Шайтан-Кудейского юрта, так говорит батыр, натянувший лук Ш'гали-Ш'кмана», — написал Салават.
Кинзя прочёл письмо.
— Надо было писать: «Ты, нечистый купец Твердышов…» — подсказал он.
Салават добавил слово «нечистый».
— Ещё надо сказать: «Если ты, собака, не хочешь великой крови…» — советовал добавить Кинзя.
Салават согласился и с этим. Они вписали также слова о метких башкирских стрелах, тяжёлых сукмарах…
Хамит поскакал с бумагой на стройку и отдал её самому мастеру-немцу для Твердышова.
На другое утро они все втроём отправились к месту стройки, смотреть, прекратились ли на реке работы. Но русские продолжали рубить лес, копать и возить землю, тесать колья. Над местом стройки стояли крики, удары топора, звучала русская песня.
— Наверное, немец ещё не поспел отдать бумагу хозяину, — решили друзья.
Они приехали снова дня через три. Продолжалось все то же, только у самого берега в дно реки рабочие начали заколачивать сваи.
— Говорят, Твердышов в Петербурге живёт, где царица. Может, туда и письмо послали?! — сказал Салават.
Его друзья согласились.
Слух о том, как Салават за старшину принимал русских, летел с кочёвки на кочёвку между шайтан-кудейских башкир. Рассказ о его смелом и дерзком письме полетел вслед за первым слухом.
Писарь Бухаир примчался на кочевье Юлая.
— Ты что тут наделал?! — напал он на Салавата. — Из-за зимовки Юлая ты хочешь поссорить весь юрт с Твердышовым. За аул твоего отца нам всем пропадать?! Как ты, пустая твоя голова, поставил тамгустаршины на такую бумагу?! Русские схватят теперь старшину и меня, скажут, что мы им великой кровью грозились! Отдай мне печать!..
— Атай никому не велел её отдавать. Пока нет дома отца, я старшина! — твёрдо сказал Салават.
Бухаир засмеялся.
— Попадёт старшине за то, что малайке оставил свою тамгу. Юртовая тамга не игрушка! Теперь Юлая посадят в тюрьму. Из Исецка домой не пустят!
— А ты чему рад?! — взъелся на писаря Салават. — Сегодня водой затопят аул моего отца, а назавтра — аул твоего отца. Если не быть с ними смелым, то все потеряем! Ты заяц!
Однако после отъезда писаря Салават затосковал: неужто же вправду он сам погубил отца?!
Но не прошло и недели, как Юлай возвратился домой. Он был угнетён. Чиновник кричал на него, как на мальчишку, он сказал, что Юлай столько раз продавал понемногу свои земли, что теперь уже и сам не поймёт, где земля его, а где Твердышова, и лучше без всяких раздоров продать купцу уж сразу все земли, которые входят клином в его владения. «А вашу зимовку можно построить на новом месте», — сказал чиновник.
— Ведь как сказать — клин. Клин-то выходит велик. Больше всей земли клин-то! — бормотал Юлай, озадаченный тем, что вместо поддержки своей справедливой жалобы он натолкнулся на такой бесстыдный отпор.
Ему всё стало понятно только тогда, когда у ворот канцелярии он встретил заводского приказчика-татарина, который приезжал к нему по поводу продажи земли и с той самой шкатулкой. Ясно стало, что татарин привёз большие подарки чиновнику.
Мрачно сидели возле Юлаева коша соседи — мулла и несколько стариков, слушая рассказ старшины о его поездке, когда подъехал Салават. Он поклонился всем и сел среди взрослых мужчин, с той стороны, где сидели старшие братья. Женившись, он приобрёл все права взрослого человека. А когда послушал, о чём говорят, он сам удивился, что всё понимает в делах старших и ему совсем не надо привыкать быть взрослым.
— Канцеляр ведь что может сделать?! Он маленький человек, — говорил мулла, утешая Юлая в его неудаче. — Ты старшина, у тебя медаль, как золотой, блестит. Ты самой царице пиши бумагу!
— Царице писать? — махнул рукой Юлай. — Когда взяли землю на Сюме, писал губернатору, в берг-коллегию и царице. Никто не прислал ответа, все только подарки брали… Опять напишу — кто ответит!..
— Раз не ответили — снова пиши, не ответили — снова, — сказал мулла, — наконец и ответят… Писать ведь не бунтовать. Бунт — плохо, а писать всегда можно… Хот, старшина, — заключил он, вставая, чтобы ехать домой.
За муллой разъехались остальные соседи, и старшина остался перед меркнущими углями костра среди троих сыновей.
Ракай, Сулейман и Салават — все трое молчали, не смея нарушить молчаливых и скорбных размышлений отца.
«Сколько бедствий ещё в руке у аллаха! Неужели же все их обрушит он на голову одного старшины?! Чем прогневал я милость божью? — думал Юлай, глядя в угасавшие синие огоньки. — Прежде купцы отнимали у нас леса и степи, теперь добрались до наших домов, до отцовских могил, и никто заступиться не хочет… Или напрасно царица дала мне свою медаль? Сам соберусь в Питербурх, поеду к царице молить… Все расскажу царице!..»
— Идите ложиться, пора, — сказал старшина сыновьям. — Утром, после молитвы, станем царице писать.
— Нечего ей писать! Чем царица поможет! Гнать надо волков! Ты позволь, мы прогоним!.. — горячо заговорил Салават.
— Молчи, Салават! — остановил старшина. — Сам знаешь, что против русских нельзя идти с голыми руками. У них порох, а у нас его нет!.. Это прежде могли мы бороться, когда порох и ружья были у нас, когда кузнецы у нас жили, ковали оружие. А теперь мы не можем драться!..
Салават, видя красное, напряжённое лицо отца, ставшее ещё краснее от блеска пламени, уже пожалел о своих словах. Юлай ушёл в кош, ворча, что башкиры живут, как собаки, что вот ещё придёт день… Но никто не слыхал, про какой день говорил он, потому что кашель сдавил его грудь, а войлочный полог коша заглушил его последние слова и закрыл его сгорбившуюся, вдруг постаревшую спину…
Салават поглядел ему вслед с болью. Сулейман молча усмехнулся, встал и пошёл в свой кош. Ракай заметил:
— Ты, Салават, вечно кипишь, как бишбармак на огне. Пора быть постарше — ты ведь женат!
Он пошёл в сторону от костра, а Салават ещё долго глядел на потухшие угли и слушал ночную степь.
* * *
Степь лежала, поросшая ковылём, усеянная камнями. Молчаливая и просторная, она лежала, как тёмное отражение ночного неба.
Бесшумно махнула крылом над головою Салавата низко летящая ночная птица, где-то вдали заржал конь, ему отозвались тревожным лаем собаки, и снова всё стихло, только журчание струящейся по камням речушки нарушало мирную тишину просторов.
И в этой тиши родилась в душе Салавата новая песня. Он пел о том, как спокойно лежала сонная степь, как спали сладкие воды озёр и во сне жевали стада сочные травы, как в тумане дремали вольные табуны и свет месяца плыл над ними в безмолвном просторе, но вот налетела беда, словно буря прошла над цветущей страной, все губя и сметая.
Грудь Салавата щемило болью от этой песни.
Звенит пила, стучит топор,
Лопаты режут глуби гор,
Упали травы под косой,
Пчела отравлена росой,
Иссох родник, ревут стада,
Горька озёр вода…
Ай, померк мой свет!.. —
заключил Салават.
Он почувствовал стеснение в горле. В досаде сломал он курай о колено, бросил его в костёр. Сухой камыш вспыхнул живым огоньком, и пепел его быстро сдунуло налетевшим ночным ветерком.
— Сгорела тоскливая, глупая песня! — сказал Салават. — Хорошо, что никто не слыхал этих вздохов… Пусть родятся новые, сильные песни!.. Лучшие песни Мурадыма-батыра родились в битвах и звали в битвы жягетов…
И, отойдя от костра, Салават громко запел в спящей степи удалую песнь Мурадыма:
Если хочешь славным быть,
как Мурадым,
Будь всю жизнь душой
и сердцем молодым.
Время юности удало проводи.
В тучах Нарс-гора белеет впереди.
Недоступной для тебя не будет высь.
На коня! Присвистни. Смело мчись!
На кошмах в глубоких мягких подушках спала маленькая жена Салавата. Он лёг и не тревожил её сна. Горячие мысли о подвигах волновали его и не давали заснуть, но даже, когда заснул Салават, во сне видел он войну и бешеную скачку в погоне за русскими и кричал ночью, пока Амина не растолкала его.
— Ты кричал, Салават, — объяснила она, — скрипел зубами, мне страшно стало…
— Спи, спи… Это, верно, джинн прилетел и тревожил меня. Всё прошло! — успокоил он, торопясь остаться наедине с воспоминаниями о своём сновидении…
Но заснуть Салават уже не мог, в нетерпении ожидая утра.
Он задумал великое, богатырское дело…
На рассвете по степи застучали копыта коня. Чуть склонившийся набок всадник промчался по дну широкого лога, проскакал стремительно по степи и остановил коня у кочёвки старшины Юлая. Здесь он соскочил с седла. Разбуженный топотом, вышел сонный Юлай и зажмурился от первых слепящих лучей утреннего солнца, прыснувших ему в лицо.
— Что опять, Салават? — спросил старшина. — Что снова стряслось, что примчался так рано?
— Атай, ведь я натянул лук Ш'гали-Ш'кмана. Мне будет во всём удача… Я соберу молодёжь, подниму на гяуров… Наша земля, не дадим им строить!.. — горячо заговорил Салават. — Пусти нас!..
Юлай молчал. Два раза уже когда-то он посылал людей, и два раза была драка на месте постройки подсобных деревень Сюмского завода, когда твердышовским заводам не хватало места на купленной у него земле, но драки не помогли…
Юлай снова почувствовал гордость за Салавата. Этот мальчик во всём походил на него самого, когда он был молодым. Но Юлай понимал, что не может выйти добра из такого набега на постройку и опять, как тогда, русские перебьют башкир. Юлай посмотрел с тревогой на сына. Горячая голова!.. С другой стороны, Юлай сам уже больше не мог терпеть растущую наглость заводовладельцев. Если б кто-то другой взялся разогнать русских, он бы, может быть, и согласился, но как потерять любимого сына!
Из коша высунулась голова Сулеймана.
— Пусти нас, атам! И я пойду с Салаватом. Нападём, перебьём волков!.. — поддержал он брата. — Позволь нам собрать молодёжь, мы разгоним русских и разрушим постройку!
— А что аксакалы скажут?! Весь юрт будет меня попрекать: «Юлай за свою землю губит людей. Какой он старшина, когда из-за своей земли не жалеет башкир?!» — Юлай пожевал губами конец бороды.
— Не посылай, ты только позволь нам собрать народ! — умолял Салават. — Ты поезжай, атам, в горы, к соседям… Нет ли каких приказов? Поезжай, узнай, как на кочевках исполняют волю начальства, а мы без тебя самовольно пойдём… Кто что тебе сможет сказать?!
Юлай молчал.
— Ты стал трусом, атам, — нападал на отца Салават. — Говорят, когда был молодой, ты был смел, как сокол, а теперь ты как старая крыса.
— Ну, ну! — рассердился Юлай. — Вот я покажу тебе крысу! Вас же жалею. Вы сыновья мне!
— Не нас — гяуров жалеешь! — опять поддержал Сулейман младшего брата, первенство которого он теперь признавал во всём. — Куда нам деваться, когда затопят наши дома?
— Кишкерма! — цыкнул на них Юлай, рассердясь не на шутку. — Нельзя! Слышать я не хочу… Навлечёте беду на всех!.. — предостерёг старшина и сердито ушёл в кош.
Однако нельзя было так просто заставить горячего Салавата отказаться от мысли, которая зрела в нём целую ночь. Уверенный в том, что силы, скрытые в дедовском луке, будут ему помогать во всех начинаниях, Салават не хотел и не мог отступиться.
Он решил во что бы то ни стало испытать свои силы и удаль.
Сулейман и друзья Салавата Кинзя и Хамит пустились в объезд кочевок. Они вызывали из кошей юношей и подростков, шептались с ними и ехали дальше.
К полудню десятка три зелёных юнцов собралось на ближней горе у белого камня, названного издавна «стариком». У всех у них были луки и стрелы, у иных — топоры и сукмары.
Салават уже ждал их. Он горел нетерпением зажечь в их сердцах тот самый пожар, который палил его собственную грудь. Он знал, что найдёт и скажет те слова, которые нужны. Он был уверен, что заразит своих сверстников страстным желанием борьбы.
С самого детства Салават носил на груди ладанку, когда-то надетую дедом на шею Юлая. Салават знал, что в ней зашито, но мысль о том, чтобы её открыть, никогда ему не приходила. И вдруг, когда он стал на камне перед сходбищем сверстников, сам не зная зачем, он распахнул ворот, сорвал с шеи ладанку, зашитую в лоскуток зелёного шёлка, и поднял над головой уголёк. Это был простой уголёк…
— Жягеты! — сказал Салават. — Вот уголёк от сожжённой гяурами башкирской деревни.
Все мальчики, что сошлись на горе, слышали так же, как и Салават, о старых восстаниях, о войне, о разорениях деревень и казнях бунтовщиков, но всё-таки все, как в реликвию, как в священный предмет, впились взглядами в уголёк.
И так же, как уголёк был всего лишь простым угольком, а казался необычайным и таинственным, символом борьбы за свободу, так и простые слова, которые говорил Салават, казались особенными словами. Юноши волновались и слушали вожака, как пророка. Семена мятежа падали в благодатную почву.
Салават приложил к сердцу свой уголёк и произнёс клятву — во всю свою жизнь ненавидеть всех русских.
— Пусть этот уголь снова зажжётся огнём и прожжёт мне сердце, если я изменю из страха или корысти! — сказал Салават, и голос его дрогнул.
И вслед за ним каждый из мальчиков приложил уголёк к своему сердцу и произнёс ту же клятву, и при этом у каждого от волнения срывался голос.
Они поскакали к деревне…
* * *
На берегу реки раскинулся стан строителей. Целыми днями одни из них копали землю и тачками свозили её на место постройки, другие валили деревья, тесали толстые бревна. Землекопам, каменотёсам, лесорубам и плотникам — всем хватало работы. С раннего летнего восхода до заката работали они, подготавливая постройку плотины. Десятки шалашей из хвороста, елового лапника, из корья и луба раскинулись вдоль берега будущего пруда, невдалеке от башкирской деревни.
Только с наступлением темноты разгорались костры вблизи шалашей, и едва живые от усталости люди после рабочего дня сходились на отдых. Тут заводились беседы о тайном, заветном, о том, чего ждал весь народ, — о воле…
— Хотел государь господам сокращенье сделать, хрестьян-то на волю спустить, ан бояре прознали, схватили его да в тюрьму… — вполголоса говорил старик у костра.
— Госу-да-аря! — удивлённо шептали вокруг. — Да чья же злодейская рука поднялася?! Ведь государь только крикнул бы слово…
— Вот то-то, что крикнуть никак не поспел!.. Тихомолком в темницу его, а супругу его на престол… Ты, мол, матушка государыня, правь народом, а мужьев мы тебе сколько хошь непохуже сыщем! Сдалася!.. — Старик снизил голос до шёпота, оглянулся. — Хотели бояре царя погубить, да спас от напасти служивый — солдатик стоял в карауле при ём, при самом-то… Платьем с ним обменялся — спустил… И ушёл Петра Федорыч, государь всероссийский, дай бог ему здравья, и ходит поныне и бродит… Видал человека я одного — говорит, повстречался с ним в Киевской лавре, государь-то, мол, богу молится. Припал головушкой в ножки святому угоднику, плачет, а голову поднял — и тот человек, мой знакомец, его и признал: лик-то царский сияет! И знакомец мой тоже рядом припал на колени да тайно спрошает: когда же, мол, в силе и славе к народу придёшь, государь? А тот ему тихо: мол, час не приспел, как приспеет — тогда объявлюсь, злодеев моих покоряти под нози, а ты, говорит, иди по земле разглашай, чтобы ждали…
— Ить ждать-то невмочь! — вздыхали вокруг. — Никому ведь житья не стало. Кто живёт во добре? Крестьянам — беда, работному люду — хоть в петлю, солдатам — собачье житьё… Бывало в бурлацтве приволье, а ныне гулящих хватают — в колодки да в цепи куют, да сдают в рудокопы…
— А встанет народ, не стерпит!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53