А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Весь этот год я провел в химическом тумане на койке больницы Сальпетриер, под наблюдением доктора Эрнеста Чавеса – молчаливого великана, чьи далекие предки обитали на Иберийском полуострове. Лечение было условием, выдвинутым Жюльеном для моего же блага: по его убеждению, «отклонение от нормы», избранное мной в возрасте тридцати лет, было вызвано нарушением психики. В случившемся со мной был повинен я сам, глупо было искать козла отпущения, хотя я и подписал документ с обвинением против Доры в качестве юридического оправдания. Просто я ступил на неверный путь и расплачивался за свой жизненный выбор. Слава богу, все устраивалось даже лучше, чем предполагалось: благодаря красноречию Жюльена в министерстве согласились принять меня на прежнее место. Управление кадров, дисциплинарный совет и профсоюзы достигли соглашения и закрыли глаза на прошлое. Мое поведение было отнесено на счет острой депрессии, от которой я теперь успешно излечивался. Хозяин дома на улице Край Света отказался от иска: его судебный пыл сильно поубавился благодаря немалым денежным вливаниям. Что до Доры, то ее дело было закрыто: не обнаружилось ни ее номера социального страхования, ни банковских счетов на ее имя. Родственники понятия не имели, куда она подевалась. Большинство французских консульств за рубежом закрыли заведенные дела по ее розыску. Мои вещи перевезли с квартиры на мебельный склад, религиозные книги сложили в специальную коробку.
Первые два месяца в больнице я ночевал в отделении для пациентов с сильными болезненными пристрастиями – чистом, не заплеванном, без человеческого отребья, беззубых стариков и шаркающих сиделок. Там проверяли, не страдаю ли я сексуальным помешательством. Моими соседями были подобные мне люди: педофилы, токсикоманы, некрофилы, эксгибиционисты, алкоголики, насильники. Столько усилий ради того, чтобы очутиться в одном стаде с этими несчастными и психопатами! Каждый вечер мне показывали порнофильмы, прикрепив на пенис и в паху электроды, фиксировавшие малейшее возбуждение. Чем больше возбуждение, тем больше ответный удар током. Я горд тем, что удары током остались только в теории: вид голой груди вызывал у меня стойкое отвращение. К тому же я подвергался медикаментозной кастрации, получая слоновьи дозы транквилизаторов, отключавшие любые инстинкты. Каждое утро я напяливал условную смирительную рубашку – ее роль успешно исполняли пилюли. Общество других больных мне не нравилось, мне казалось, что их близость может меня замарать. Однажды я ошибся палатой и, по рассеянности открыв дверь, увидел в слабом свете синего потолочного ночника трех мужчин, которые… Я тут же заложил их главному санитару и потребовал, чтобы меня перевели в другое отделение. После консультации с Жюльеном доктор Чавес согласился: теперь нам предстояли нескончаемые беседы тет-а-тет по четыре раза в неделю и ежедневный прием препаратов вплоть до полного исчезновения у меня всех симптомов. Меня переводили для терапевтического ухода в квартиру на бульваре Сен-Мишель. Вопрос финансирования целиком брал на себя Жюльен. Я не знал, как благодарить его за такую щедрость.
Мало сказать, что я во всем слушался доктора Чавеса: я с воодушевлением сотрудничал во искупление своих грехов. Я повторял его толкования, как поэмы, каждое его слово считая каплей животворного дождя. Я воображал, что свободен в своих излияниях, в действительности же психиатр составлял историю моей болезни, все прояснялось, эта галиматья освещала самые затхлые закоулки моего подсознания. В начале каждого сеанса Эрнест Чавес повторял одно и то же, постукивая карандашиком по краю стола:
– Я вам не враг, Себастьян, моя задача – не заклеймить вас, а понять, что вас довело до теперешнего состояния. Моя единственная задача – вернуть вас в круг взрослой, умеренной сексуальности. Я вижу в вас не больного, а временно заблудившегося здорового человека. Более того, именно в поклонении нормальности вы пошли на крайние меры, пожелав вывести ее в область, уже не принадлежащую ей, превратить проституцию в доброкачественное занятие. Вы не «инстинктивный извращенец», вы излишне нормальны. Но в обществе такое не проходит: далеко не все банально, и менее всего – сексуальное обслуживание клиентов.
Заключения доктора Чавеса производили на меня сильное впечатление, как и его низкий, звучный голос. Всякое его безапелляционное суждение повергало меня в трепет: этот человек знал лучше, кто я такой. Я позволял неумолимой медицинской машине вливать что-то мне в вены, менять состав моей крови, перестраивать нейроны. Мне нелегко в этом признаться, но я был едва ли не доволен тем, что страдаю, считал, что заслужил наказание, что искупаю таким способом то, что натворил. Я проваливался в утешение, приносимое психотропными препаратами, настойчиво требовал свою дозу. Доктору Чавесу и его ассистентке Жюльетте Бондуфль (однажды я случайно увидел, как они целуются) не приходилось прибегать к принуждению: я охотно исповедовался, ничего не пропуская, даже самые отталкивающие эпизоды. Доктор требовал полного отчета и мельчайших подробностей: когда я увиливал или прибегал к иносказанию, он сердился, заставлял меня называть вещи своими именами, объясняя, что я должен смотреть злу в лицо, чтобы лучше его изжить. В самом начале я оступился и испытал острый стыд: во время рассказа об одном слишком откровенном эпизоде мне показалось, что он взволновался. Он заставил меня раз десять повторить описание пикантных сцен, присвистывал от восхищения, краснел, елозил по полу ногами. Я позволил себе вопрос:
– Простите, доктор, вы сами, часом, не возбудились?
Он вскинулся, закудахтал:
– Вы в своем уме, Себастьян? Разве можно представить, чтобы меня тронули рассказы о ваших приключениях? Вам что, хочется меня возбудить? Снова в вас ожили фантазии о собственном всесилии.
– Прошу прощения, мне показалось.
– Смотрите своим демонам прямо в глаза, только не воображайте, что это меня хотя бы немного задевает.
Наказывая себя за эту оплошность, я провел несколько вечерних часов, лежа в ледяной ванне. Надо же было ответить собственной болью на все те радости, что я похитил у общества! Будь я посмелее, резанул бы себе бритвой по члену, чтобы избавиться раз и навсегда от этого бесполезного, не знающего покоя органа. Доктор не одобрял таких излишеств, когда я делился с ним своими желаниями: он не собирался меня карать («Мы не в Средневековье, Себастьян»), его целью было направить мое либидо в нормальное русло.
– Ваша проблема – гордыня, инфантильная иллюзия своего всесилия, когда внешний мир становится проекцией вашей воли. Сегодня вы считаете возможным уничтожить собственное тело, как вчеpa считали, что его можно дарить каждому встречному. Ваше стремление к самоистязанию вызывает у меня подозрение. Вы перебарщиваете, Себастьян, а это доказывает, что вы еще не выздоровели.
Спустя два месяца Чавес вынес вердикт.
– Это безликое сношение – будем называть вещи своими именами – не является ли оно выражением глубокой ненависти к женщинам, которую вы искореняете через количество? Еще одна, еще одна, лишь бы никогда не встретить подобную себе?
– Так и есть, доктор.
Теперь Чавес анатомировал меня, задавая вопросы. Это исключало абсурдные утверждения, мешающие курсу лечения, и открывало простор для интерпретации.
– А ваша ненависть к женщинам, не вытекает ли она логически из ненависти к самому себе? Вы настолько презираете свое тело, что дарите его неведомо кому.
Я восхищался последовательностью эпизодов и пытался разглядеть себя в рисуемом им портрете.
– Что, если судьба жиголо была для вас выбором, продиктованным мизантропией? Что, если таким способом вы соблюдали дистанцию со своими современниками, низводя их к одним гениталиям?
Я еще раз согласился.
– А ваша страсть к заманиванию клиенток, счастье от самоуничижения? Не коренится ли все это в раннем детстве, когда вас заласкали, в излишней близости с матерью, в постоянном отсутствии отца, в практическом отсутствии брата? Не являются ли чувства, которые вы силились испытать, попыткой возврата к первичным младенческим побуждениям? Вы не находите, что привычка первых лет жизни – раздеваться за конфетки – оказала влияние на всю вашу жизнь? Тут уже недолго – вы уж простите мне эту грубость – до бахвальства собственным мужским признаком.
Доктор Чавес иногда прибегал к резкостям, считая, что это приносит положительный результат.
– Матери, Себастьян, матери – это просто беда: вот уже тридцать лет, как они захватили власть в семьях и теперь фабрикуют, как на конвейере, незрелые, внутренне непокорные личности. Что вы собой представляете, если не неудачу современного образования – безответственного и наивного искателя наслаждений? Эти ваши футболки с надписями «Рожден трахаться, прирожденный трахальщик» – разве за провокацией не слышен призыв о помощи? Не был ли ваш разрыв с общественной средой таким же загадочным, как первоначальная покладистость? Ваша сексуальная зависимость – что она продолжает? Вот вопрос! Ответ очевиден: зависимость от материнской груди!
Он был прав, он все понял.
– А этот зуд творить добро? Это зигзаг ума, скрывающий ваши пристрастия, никого не способная обмануть оболочка. Нарядить вопиющий эгоизм в одежды альтруизма – какая жалкая увертка!
– До чего верно!
– И потом, это желание быть приятным, продолжать общественную комедию в другом виде, с клиентками? Ваша личная незначительность, эта нарочитая безликость, бесцветность, стертость, как будто вы решили стать игрушкой обстоятельств? Этот пугающий конформизм, позволяющий без всяких усилий менять личину, превращаться в совсем другого человека? С одной стороны – славный муж и усердный чиновник, с другой – сексуальный маньяк.
– Точнее не скажешь.
– А эта молодая женщина, судя по предлагаемому вами портрету, потрясающая – у вас, случайно, не осталось ее фотографии? – которая принудила вас к излишествам словом Библии и за которой вы таскались, как маленький мальчик? Признайтесь, ведь вы попались на ее разглагольствования, она одурачила вас именем Всевышнего! Знаете, вы еще счастливо отделались!
– Знаю, все благодаря вам, доктор, спасибо, спасибо.
– И благодаря вашим друзьям, никогда этого не забывайте.
К избавлению
К концу четвертого месяца психотерапевтический курс достиг стадии, когда доктор Чавес перестал меня слушать. Теперь он использовал меня для выполнения мелких секретарских обязанностей. Он писал книгу о фетишизме, которую я должен был набирать на компьютере. Пока я печатал, он запирался в другом кабинете со своей ассистенткой. Когда я снова пытался излить ему душу, он мягко возражал:
– Попозже, Себастьян, попозже, я и так знаю вас наизусть, главное, не забывайте про лекарства. Ни дня без капсул!
Я не сердился на него, мне было почти стыдно, что я так долго злоупотребляю его вниманием. Он принес мне утешение, вернув к упорядоченному ритму жизни. Благодаря ему я усмирил свои инстинкты: мой исцеленный член превратился в розовую креветку на ложе из водорослей, в боязливого зверька. Глядя на свою уменьшившуюся, вялую крайнюю плоть, теперь размером с ноготок, я исполнялся уверенности: такая мелочь никогда уже не проникнет в женщину. Теперь я был поборником свертывания, скрючивания, а не наглого выпрямления, выпячивания. Вечером я сидел на кровати и думал о том, как дошел до всего этого. Возраст – это триумф закона тяготения: отвисает мошонка, горбится спина, клонится вниз голова, все члены и органы принимают свою анатомическую форму и отделяются от окружающих. Каждый этап существования обладает собственным запахом: детство пахнет молоком, юность – дикостью, зрелый возраст – духами, старость – лекарствами. Глядя в зеркало, я не узнавал себя: казалось, чья-то рука сгребла часть моей физиономии и нещадно скомкала, превратив в сплошные морщины и трещины. Чтобы не замыкаться в себе, я, следуя совету доктора Чавеса, записался в федерацию аболиционистов под названием «Синий очаг»: мой «уличный» опыт мог указать другим заблудшим душам путь к свету. Я добровольно тормошил участников разговорных групп, помогая им преодолеть стеснительность, так что руководители, обрадованные моим усердием, попросили меня шефствовать над кандидатами на зачисление. Два-три раза я заглядывал в Маре, этот квартал тихих содомитов, прогуливался по улице Край Света, находя ее по-провинциальному спокойной. Как меня угораздило пережить здесь такие потрясения? Я даже зашел опрокинуть рюмочку в «Курящую кошку», где никто меня не узнал. Страница была перевернута.
Мне была уготована еще одна радость: в больнице меня навестил мой старший сын Адриен. Ночью накануне встречи мне приснился странный сон. Я находился на плоту посреди штормящего моря. От сокрушительного удара волны плот перевернулся и оказался в гуще косяка рыб, вероятнее всего, морских ершей, среди которых вдруг возникло лицо Доры, увлекшей меня в океанские глубины. После этого сна у меня во рту остался омерзительный привкус. Тем не менее мне не хотелось рассказывать об этом доктору Чавесу: он говорил мне, что самое страшное уже позади. Мы с Адриеном встретились в подвальном зале – больничном кафетерии, где пластмассовые стулья стояли прямо на бетонной платформе; имелся также почти всегда закрытый бар; там собиралось стадо отупевших кретинов, пускавших слюни и топавших ногами от безделья. Мы не сразу друг друга узнали. Предо мной предстал восемнадцатилетний красавец с глазами своей матери и густой шевелюрой. Он был выше меня сантиметров на пять и пока еще стеснялся своих слишком быстро набранных роста и силы. Его подошвы шуршали по линолеуму, на нем были мешковатые штаны. Он двигался вразвалку и все время повторял «о'кей», «о'кей», как мантру, спасающую от излишней близости. Этот сосуд с кипящими гормонами изъяснялся отрывисто: он уже сдал экзамены на бакалавра и теперь хотел поступать в вуз. Он был достойным сыном своего отца – типичным хорошим учеником. После этой информации разговаривать нам стало не о чем. Он считал меня, наверное, старым психом, слетевшим с катушек. Да уж, в стоптанных тапках, в вельветовых штанах, в продранной на локтях водолазке, да еще по соседству со стаей умалишенных я и впрямь производил неважное впечатление. Далеко не папаша-образец для сыновнего подражания, как сказал бы доктор Чавес. Я чувствовал себя уродом, каким-то сифилитиком. Наконец, не выдержав дистанции между нами и задав ему дважды один и тот же вопрос, я расплакался. Я закрывал лицо руками, повторял: «Прости, прости, это от волнения, я не видел, как вы росли, ты уже взрослый, я пропустил детство своих детей». Он прищурился, вытер рукавом рот, еще сильнее заерзал, стал быстро пристукивать ногой по полу. В это время два дебила неподалеку затеяли ссору, сопровождавшуюся гортанными воплями, – это было для него последней каплей. Адриен буквально сорвался с места:
– Ну, мне пора.
Он протянул мне руку, это было хуже всего. Я тоже встал, попытался его поцеловать, но почувствовал, что ему стыдно, даже страшно. Я крепился, вспоминая всех этих тетушек, подруг, кузин своей матери, которые зацеловывали меня в детстве и которых я, вытирая после их нежностей щеки, называл про себя слизняками.
– Адриен, прости меня, умоляю.
Он остался стоять руки по швам. Я отпустил его. Он побрел, раскачиваясь, к выходу, потом вдруг обернулся. Вялым голосом произнес странные слова, которых я до сих пор не понимаю:
– Знаешь, папа, а ведь прав был ты.
У меня отвисла челюсть, я ничего не смог произнести в ответ. Когда я вновь обрел дар речи, он уже ушел.

Глава Х
Новая жизнь
Теперь мне сорок, я чувствую себя выздоровевшим. Друзья выручили меня, когда я был на самом краю: великодушие оказалось самой действенной местью. Все, что я прежде проклинал, – брак, семейная жизнь, дипломатическая карьера, – кажется мне теперь заманчивым, а то, что я раньше ценил, отвращает. Я часто вспоминаю слова Евангелия: сожги то, чему поклонялся, поклоняйся тому, что сжег. От одного вида обнимающейся парочки у меня подкашиваются ноги, младенцы в колыбелях вызывают у меня слезы умиления. Я лелею глупые мечты о домике в деревне, об огне в камине, о верном псе, о выводке смеющихся, шалящих ребятишек. Хорошо, если мне хватит оставшихся лет, чтобы искупить зло, которое я причинил Сюзан и детям. Как счастливы мы были вместе!
Пария и выскочка
В честь моего дня рождения Жюльен устроил большой прием. Он жил на бульваре Сюше, около ипподрома Лоншан, в красивом четырехэтажном доме из резного камня, стоявшем, как кусок сахара на блюдце, на краю ярко-зеленой лужайки. Сильно декольтированные дамские фигуры скользили, изящно переступая на высоких каблуках, по тенистым аллеям в теплом свете сумерек.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28