Я бултыхался в этой женщине, как в океане, меня уносило в сторону сильными течениями, я сопротивлялся отливам, боролся с приливами. Я тонул, выныривал, снова нырял, опьяненный, побежденный этой неохватностью, из глубин которой изливались обильные воды, вызванные не то наслаждением, не то прорывом дамбы. Казалось, напором выбило затычку, и Лорен превратилась в женщину-фонтан. Я уподобился насекомому на спине у кита, которого может смыть обильной испариной.
Это было – как правильнее сказать? – и странно, и прекрасно. Неожиданно для себя я пришел в страшное возбуждение, но сугубо умственного свойства. Я тоже разделся и позволил Лорен трогать меня, гладить, брать мой мужской орган себе в рот. Ее неопытность и неуклюжесть волновали сильнее умения женщины, прошедшей огонь и воду. Оказавшаяся рядом Дора воскликнула:
– Себастьян, Лорен, вы великолепны, вы боги!
Она тоже принялась целовать ее, теребить, щипать, ласкать ее соски. Лорен распалялась, ее сотрясали толчки, она дрожала, как гора студня. Толстуха стонала, кричала, ее нежный голос был подобен пению сирен, манящему в ночи моряков, подплывших к гибельным рифам. В моем воображении теснились водные образы, перед мысленным взором спаривались океанские монстры, гигантские осьминоги на головокружительных глубинах оплетали друг друга щупальцами. Она проявляла грациозность, которая при ее неподъемной тяжести не могла не изумлять. Доре была предоставлена честь первой пробиться к ее лону, к маленькому, как у девочки, алому кораллу, который я увидел на считаные секунды, прежде чем его снова скрыли тяжкие складки. Самые тучные – воплощение целомудрия, ведь полнота скрывает их наготу. Увязнув по самые плечи, напрягая все силы, моя возлюбленная обрабатывала языком Лорен, ляжки которой я усилием атлета, держащего колонны храма, пытался сохранить в разведенном состоянии. Наша хозяйка предпочла бы традиционное проникновение, но угол, под которым могли раскрыться ее ляжки, и сами их чудовищные размеры делали это осуществимым разве что при содействии бригады грузчиков. Пришлось прибегнуть к здоровенному вибромассажеру, издававшему нежное кошачье урчание. Процедура затянулась на долгие часы, так как Лорен вошла во вкус и пресыщение никак не наступало. Гладиаторская битва забрала у меня все силы, мой член лежал на щеке у женщины-горы, как большое мокрое насекомое. От счастья она бурно всхлипывала. Каждый всхлип, зарождаясь у нее под веками, завершался, как волна, где-то между ляжками и коленями, вынося наружу соль и радость. В четырех стенах свершилось преображение медузы во вместилище любви. Из соседней комнаты, дверь в которую оставалась распахнутой, Поль во всех подробностях, жадно наблюдал за тем, как мы покрываем его сестру. Доре пришлось еще раз побывать у него, чтобы утолить его вновь пробудившийся аппетит; после первого раза она повязала на его фаллос золотую ленточку, чтобы обозначить его местоположение, не дав снова утонуть в животе. Когда он кончил, издав душераздирающий крик, дом заходил ходуном, весь город Версаль, боюсь, испытал нешуточный толчок. В разыгравшемся таинстве все четверо претерпели преображение.
Когда пришло время расставания, за окнами уже смеркалось. Лорен и ее брат лили слезы на своих смятых простынях, среди изрытых подушек, от их бесформенных тел исходил сильный морской дух. Внизу мадам Лесюэр, вернувшаяся из кино – она пересматривала «Восемьдесят тысяч лье под водой», – смирно ждала нас, сидя на кухонном табурете, готовая терпеть бесстыдство своих отпрысков. Мне было любопытно, слышала ли она громогласный вопль своего сына. Она угостила нас горячим шоколадом и лимонным тортом, было уже восемь часов вечера. Дора, впав в лирическое настроение, не жалела похвал «ребятишкам» и не скрывала сущность нашего с ней апостольского служения. При ней редко удавалось спуститься с небес на землю: ведь мы были не вульгарными торговцами сексом вразнос, а колоссами любви, призванными одаривать человечество счастьем Мадам Лесюэр, державшаяся достойно и чопорно, ответила просто: «Я молилась за вас». Поди пойми, пыталась она смягчить своей молитвой грех нашего беспутства или приближала наш успех.
– Мы тоже! – подхватила Дора. – Знаете, мадам, на пике чувственного наслаждения мы предстаем пред Господом во славе Его, празднуем акт Творения.
Хозяйка дома вздрогнула от этого утверждения и не стала продолжать беседу. Мы получили немного больше сверх обещанного вознаграждения. Близнецы что-то воодушевленно верещали у себя на втором этаже, умоляя нас задержаться. Мы взяли такси. Редко я понимал так ясно, как в тот вечер, смысл понятия «священство». Мы стали светскими святыми и, возможно, заслужим когда-нибудь канонизацию.
– Наивысшая цель существования, – говорила Дора, – это обручение истины и красоты. И пускай мир осуждает нас, считая безумцами и больными. То, что человеческий разум числит безумием, разумно пред Господом.
– Дора, – твердил я восторженно, – ты возвратила меня в мир, ты внушила вне веру в человека. Как могу я после этого вернуться в страну обыденности?
Чуть позже мы пировали в хорошем ресторане, танцевали в клубе на правом берегу. Вернулись мы на заре, пьяные от блаженства. Над нами бледнели молочные светильники фонарей. Улицы выплетались из ночи, обернутые в фиолетовое мерцание. Под эхо наших шагов, в плывущем из пекарен аромате свежих круассанов и багетов Дора грезила во весь голос: мы создадим фаланстеры любви, наймем самых красивых, самых красноречивых девушек и юношей, которые будут утешать несчастных, множить богоугодные дела. Она посетит монсеньора Люстиже, главного раввина Ситрука, имама Парижской мечети и уговорит их открыть благотворительные заведения рядом с культовыми. Но, включив свет у входа в свой дом, мы прочитали на стене лестницы жирную, сделанную краской из баллончика надпись:
«Виржиль Кутанс и Дора Анс-Коломб – две шлюхи».
А на дверях обеих наших квартир красовалась расшифровка:
«Платная давалка, тариф от 100 евро».
Глава VIII
Большой грабеж
После нашей версальской проделки страх постоянно сжимал мне затылок, словно в него впилась когтями хищная птица. Угроза таилась повсюду, каждый прохожий мог на меня напасть, каждый подъезд выглядел ловушкой. Весь город подглядывал за мной, шептался за моей спиной. Участились анонимные телефонные звонки, но ни смена номера, ни попадание в закрытый список абонентов ничего не давали: нас тут же обнаруживали и снова начинали нам трезвонить. Ночами у нас на дверях появлялись оскорбительные надписи мелом или рисунки; нам на половики подбрасывали дохлых мышей и крыс, я выгребал из своего почтового ящика письма с изображением черепа или некрологи в связи с моей кончиной. Я читал эти творения с растущим смятением. Снимая телефонную трубку или спускаясь на улицу, я неизменно боялся худшего.
Гражданская война
Подать жалобу мы боялись, понимая, что сами балансируем на грани закона. Я так часто стирал граффити тряпкой с растворителем, что в доме начали судачить. Соседка снизу, приветливая старушка, попахивавшая прошлым и оказывавшая нам мелкие услуги, несколько раз поднималась ко мне с известием, что слышала о нас чудовищные вещи. Ведь это наверняка клевета? Усердный чиновник, вроде меня, не может быть приверженцем подобного распутства? Управляющий домом готовил собрание владельцев квартир, чтобы потребовать нашего выселения. Мы рассеивали опасения своей престарелой доброжелательницы, угощали ее чаем с пирожными. Тем не менее положение неуклонно ухудшалось. Дора не знала, как с этим быть. Она отвечала мне ласковым голосом фанатички:
– Не держи зла на ненавидящих нас. Это расплата за наше рвение. Станем собирать их плевки, как лепестки роз…
В наши отношения вдруг вернулось былое напряжение. Для нее законы гостеприимства не знали исключения. Любой возжелавший Дору мужчина, даже последняя развалина, кружил ей голову. Наихудшим отбросам общества она отдавалась с горячностью, граничившей с самопожертвованием. Ее тело было всего лишь инструментом Господа, она предлагала его в кредит, даже задаром. Она превращалась в заложницу всех своих преследователей, даже самых жалких, ценных именно своей бедой. Теперь она ходила по больницам, навещала больных на последнем издыхании, зажившихся старцев, чтобы одаривать их предсмертным возбуждением. Ее потрясали эти изможденные, изголодавшиеся существа, она по-своему творила над ними обряд соборования. Я представлял этих несчастных – агонизирующих, уносящих на тот свет последнее впечатление – нагую молодую женщину, предвкушение рая, ласкающую себя между аппаратом искусственного дыхания и капельницей. Это явно затмевало утешительное пустословие болтуна в сутане. Ее прогоняли, грозили вызвать полицию, и тогда она бралась за медицинских сестер и врачей. Я ждал ее снаружи, в кафе, сходя с ума от тревоги, как бы ее не отдубасили. Обычно она выходила сухой из воды. Но соскальзывая все ниже по роковой спирали, моя неразумная пророчица все больше рисковала. Однажды зимним вечером на перроне станции метро «Криме», где ночевали бездомные, ее чуть не задушил здоровенный бродяга, смрадный язвенник. Дора вздумала проповедовать бомжам коллективную любовь, раздвигая у них перед носом ноги, чтобы получше раззадорить. Спасением она была обязана внезапному появлению двух контролеров, помешавших им сбросить ее на пути. С улыбкой помешанной она принимала тронутых и смердящих, достигала вершин жертвенности, не различая уже блаженства и боли. После этих марафонов совокупления она могла неделю проспать, а потом, помолодевшая, снова взваливала на себя свой филантропический груз и позволяла любому раздирать ее на части. Ей грозила гибель, так сильно было ее стремление к самопожертвованию. Не будь я таким трусом, я пробудил бы ее от гипноза. Она не слушала меня, ставила меня на место улыбкой. Ее безумие неизменно превращалось в пир разума, уродство в красоту, плевок в ласку. Но после плевка она уже не могла восстать к поэзии, механизм был сломан. Какой бы высокомерный вид она на себя ни напускала, обман был уже невозможен: она превращалась в нимфоманку, больную словесным недержанием, в шлюху-тараторку. Не стану описывать двусмысленные ситуации, в которые ставила меня Дора, мерзкие положения, из которых мы вырывались с риском для здоровья и даже для жизни. Она снюхалась с совершенно опустившимися типами, с деклассированными буржуа, изголодавшимися альфонсами, торгующими своим телом наркоманами, алчными жуликами. Нас подмяло наше ремесло, мы превратились в сексуальных пролетариев.
Рано или поздно наступает момент, когда события пускаются вскачь, теснятся, приближают завершение, превращающееся в катастрофу. Пленники своей мании, мы перестали понимать обыкновенный мир. Дора снова стала вызывать у меня отвращение, но уже смешанное с грустью, оставлявшее нетронутым мою любовь к ней: она опять стала походить на потерявшуюся девчонку с опавшими плечами, оглоушенную собственной пустотой. Ее тело распадалось, бедра покрылись сетью вен, словно по ним прошлись плугом. Она отклячивала зад, как гусыня, и ничем уже не отличалась от стандарта своей профессии, выглядя воинствующей шлюхой самого дурного вкуса: слишком узкие джинсы, больше подходящие для морящей себя голодом девчонки, экстравагантные декольте, огромный размалеванный рот, влажные глаза под тонной туши. Мне хотелось как следует ее тряхнуть, запихнуть под душ, отмыть добела. Я говорил ей:
– Некоторых слишком чистых девушек хочется измарать, а таких грязнуль, как ты, так и подмывает затолкать в стиральную машину.
Она орала в ответ:
– Я для тебя еще слишком хороша, ты на себя-то в зеркало давно смотрел?
Она была совершенно измождена, и это старило ее: яркий свет был к ней слишком жесток, делал улыбку деревянной, ее дыхание пахло горечью. Скороговорка сменялась унылым молчанием, хохот до упаду – рыданиями. Она читала теперь жития святых, завидовала проливаемым некоторыми слезам, превращающимся в кровь, так называемым «розам из глаз», утверждала, что Бог преднамеренно испытывает ее. Иногда, когда уныние становилось невыносимым, она устраивала себе передышку, сдавалась, рассказывала про слюнявых дебилов, про пьянчуг со зловонной отрыжкой, про тоскливые, как зимние сумерки, эрекции, про огромные, вечно возбужденные травмирующие члены. Не забывая про мерзавцев, мужланов, психов, которых к ней влекло как магнитом. Я выходил из себя, советовал все это бросить, она в ответ цитировала христианского мистика:
– Мы должны пламенно любить то, что вызывает у мира ужас, и ужасаться тому, что страстно любит мир.
– Плевать мне на мистиков, ты не обязана якшаться с отребьем рода людского.
– Вот что я скажу тебе, Себя недостойна этих убогих, настолько они выше нас. К тому же это мои дети. Каждый раз, когда они выходят из меня, у меня ощущение, что я их рожаю.
От таких ее слов я лишался дара речи. Дора, ангел и мученица, молола вздор, мечтая увлечь меня за собой в пучину. Она не была злобной, просто тронулась умом. Это переплетение жизненной силы и помешательства заставляло меня опасаться худшего.
Мы больше не прикасались друг к другу. Когда же желание снова по случайности соединяло нас, моя любовница проявляла утомительную вульгарность, драла глотку, дергалась, как утка со свернутой шеей, продолжающая носиться по двору.
– Что за дрыганье? Тебя что, режут?
Она нервно ухмылялась и отталкивала меня.
– Больше не подходи ко мне. Хочешь перепихнуться – плати. Как другие, понял?
Она орала, как базарная торговка, осыпала меня бранью.
– Посмотри на себя, ничтожество: даже в постели ты остаешься мелким клерком, делающим то, что ему говорят. Тебе еще нет сорока, а ты уже воняешь формалином.
Она обожала и все время цитировала реплику из дешевого американского сериала:
– Может, член у тебя и здоровенный, зато яиц нет!
Она бесилась, рвала занавески, скатерти, швырялась стаканами, метала туфли в зеркала.
– Признаться, Себ, с импотентом я и то кончаю лучше, чем с тобой.
Я тоже начинал испытывать к ней враждебность. С какой охотой я треснул бы ее башкой об умывальник! Я подробно рассказывал ей об ее мельчайших изъянах, в точности воспроизводящих ее духовную нищету. Я хватал ее священные книжки, рвал их и выбрасывал в окно. Сражение оканчивалось вульгарной дракой, она пыталась царапать меня ногтями, я хватал ее за шею, хлестал по щекам, она со слезами валилась на пол. Я стремился ее добить, уничтожить двумя словами ее мессианство распутницы.
– Ты – всего лишь мерзкая шлюха. Ты закончишь сифилитичкой, отсасывающей за один евро.
Она снова свирепела. Для самозащиты я купил бейсбольную биту, которую прятал под своей кроватью. Дора хватала ее, от отчаяния больно лупила меня по ногам и по рукам. Ей тоже хотелось прикончить меня, вычеркнуть из своей жизни. Получив от нее приказ, я позволил бы ей убить меня на месте: принять смерть от ее руки было моим заветнейшим желанием Мы оба были в крови, в выдранных клочках волос. Так взрывалось все накопившееся между нами уродство. Потом, ужаснувшись зрелищем своей душераздирающей любви, мы достигали согласия. Просили друг у друга прощения и заключали мир, скрепляя его половым актом на скорую, так сказать, руку. После этого мы возвращались к жизни, ища в ней перемирия. Дора грезила о материнстве, о детях – коричневом, охряном, светло-шоколадном. Что до меня, то, развернувшись на сто восемьдесят градусов, я умолял своего начальника Жан-Иньяса де Гиоле отправить меня хоть куда-нибудь, в Белоруссию, на Тасманию, в Улан-Батор. Я желал способствовать своим трудом вящему воссиянию Франции. Он смеялся мне в лицо: я потерял его расположение. Тираж его книги через полгода после издания пустили под нож, вторую рукопись не приняли. Я был обречен вечно торчать в Париже. Для меня был чересчур хорош даже самый незавидный пост в Европе или Азии!
Нежеланные
Мне бы прервать свою параллельную жизнь, попросить о помощи какую-нибудь ассоциацию. Но я упорно шел по прежнему пути, словно совершая медленное самоубийство. Уже несколько недель меня посещала странная клиентка. Ее звали Синди, хотя американского в ней было не больше, чем во мне, – вот как действуют на выбор имени телесериалы. Она была женщиной североафриканского типа, средних лет, со впалыми щеками, с торчащим носом, широкоротой, с высокими скулами, со взглядом каменной твердости. Эта особа с замашками наркоманки имела хриплый голос и интонации жительницы предместья, снобистские, как выговор некоторых жителей Седьмого округа При виде ее наготы у меня неизменно подступала к горлу тошнота: ее бритая щель, проткнутая серебряным кольцом, казалась пастью хищного плотоядного растения, готового сожрать меня.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28
Это было – как правильнее сказать? – и странно, и прекрасно. Неожиданно для себя я пришел в страшное возбуждение, но сугубо умственного свойства. Я тоже разделся и позволил Лорен трогать меня, гладить, брать мой мужской орган себе в рот. Ее неопытность и неуклюжесть волновали сильнее умения женщины, прошедшей огонь и воду. Оказавшаяся рядом Дора воскликнула:
– Себастьян, Лорен, вы великолепны, вы боги!
Она тоже принялась целовать ее, теребить, щипать, ласкать ее соски. Лорен распалялась, ее сотрясали толчки, она дрожала, как гора студня. Толстуха стонала, кричала, ее нежный голос был подобен пению сирен, манящему в ночи моряков, подплывших к гибельным рифам. В моем воображении теснились водные образы, перед мысленным взором спаривались океанские монстры, гигантские осьминоги на головокружительных глубинах оплетали друг друга щупальцами. Она проявляла грациозность, которая при ее неподъемной тяжести не могла не изумлять. Доре была предоставлена честь первой пробиться к ее лону, к маленькому, как у девочки, алому кораллу, который я увидел на считаные секунды, прежде чем его снова скрыли тяжкие складки. Самые тучные – воплощение целомудрия, ведь полнота скрывает их наготу. Увязнув по самые плечи, напрягая все силы, моя возлюбленная обрабатывала языком Лорен, ляжки которой я усилием атлета, держащего колонны храма, пытался сохранить в разведенном состоянии. Наша хозяйка предпочла бы традиционное проникновение, но угол, под которым могли раскрыться ее ляжки, и сами их чудовищные размеры делали это осуществимым разве что при содействии бригады грузчиков. Пришлось прибегнуть к здоровенному вибромассажеру, издававшему нежное кошачье урчание. Процедура затянулась на долгие часы, так как Лорен вошла во вкус и пресыщение никак не наступало. Гладиаторская битва забрала у меня все силы, мой член лежал на щеке у женщины-горы, как большое мокрое насекомое. От счастья она бурно всхлипывала. Каждый всхлип, зарождаясь у нее под веками, завершался, как волна, где-то между ляжками и коленями, вынося наружу соль и радость. В четырех стенах свершилось преображение медузы во вместилище любви. Из соседней комнаты, дверь в которую оставалась распахнутой, Поль во всех подробностях, жадно наблюдал за тем, как мы покрываем его сестру. Доре пришлось еще раз побывать у него, чтобы утолить его вновь пробудившийся аппетит; после первого раза она повязала на его фаллос золотую ленточку, чтобы обозначить его местоположение, не дав снова утонуть в животе. Когда он кончил, издав душераздирающий крик, дом заходил ходуном, весь город Версаль, боюсь, испытал нешуточный толчок. В разыгравшемся таинстве все четверо претерпели преображение.
Когда пришло время расставания, за окнами уже смеркалось. Лорен и ее брат лили слезы на своих смятых простынях, среди изрытых подушек, от их бесформенных тел исходил сильный морской дух. Внизу мадам Лесюэр, вернувшаяся из кино – она пересматривала «Восемьдесят тысяч лье под водой», – смирно ждала нас, сидя на кухонном табурете, готовая терпеть бесстыдство своих отпрысков. Мне было любопытно, слышала ли она громогласный вопль своего сына. Она угостила нас горячим шоколадом и лимонным тортом, было уже восемь часов вечера. Дора, впав в лирическое настроение, не жалела похвал «ребятишкам» и не скрывала сущность нашего с ней апостольского служения. При ней редко удавалось спуститься с небес на землю: ведь мы были не вульгарными торговцами сексом вразнос, а колоссами любви, призванными одаривать человечество счастьем Мадам Лесюэр, державшаяся достойно и чопорно, ответила просто: «Я молилась за вас». Поди пойми, пыталась она смягчить своей молитвой грех нашего беспутства или приближала наш успех.
– Мы тоже! – подхватила Дора. – Знаете, мадам, на пике чувственного наслаждения мы предстаем пред Господом во славе Его, празднуем акт Творения.
Хозяйка дома вздрогнула от этого утверждения и не стала продолжать беседу. Мы получили немного больше сверх обещанного вознаграждения. Близнецы что-то воодушевленно верещали у себя на втором этаже, умоляя нас задержаться. Мы взяли такси. Редко я понимал так ясно, как в тот вечер, смысл понятия «священство». Мы стали светскими святыми и, возможно, заслужим когда-нибудь канонизацию.
– Наивысшая цель существования, – говорила Дора, – это обручение истины и красоты. И пускай мир осуждает нас, считая безумцами и больными. То, что человеческий разум числит безумием, разумно пред Господом.
– Дора, – твердил я восторженно, – ты возвратила меня в мир, ты внушила вне веру в человека. Как могу я после этого вернуться в страну обыденности?
Чуть позже мы пировали в хорошем ресторане, танцевали в клубе на правом берегу. Вернулись мы на заре, пьяные от блаженства. Над нами бледнели молочные светильники фонарей. Улицы выплетались из ночи, обернутые в фиолетовое мерцание. Под эхо наших шагов, в плывущем из пекарен аромате свежих круассанов и багетов Дора грезила во весь голос: мы создадим фаланстеры любви, наймем самых красивых, самых красноречивых девушек и юношей, которые будут утешать несчастных, множить богоугодные дела. Она посетит монсеньора Люстиже, главного раввина Ситрука, имама Парижской мечети и уговорит их открыть благотворительные заведения рядом с культовыми. Но, включив свет у входа в свой дом, мы прочитали на стене лестницы жирную, сделанную краской из баллончика надпись:
«Виржиль Кутанс и Дора Анс-Коломб – две шлюхи».
А на дверях обеих наших квартир красовалась расшифровка:
«Платная давалка, тариф от 100 евро».
Глава VIII
Большой грабеж
После нашей версальской проделки страх постоянно сжимал мне затылок, словно в него впилась когтями хищная птица. Угроза таилась повсюду, каждый прохожий мог на меня напасть, каждый подъезд выглядел ловушкой. Весь город подглядывал за мной, шептался за моей спиной. Участились анонимные телефонные звонки, но ни смена номера, ни попадание в закрытый список абонентов ничего не давали: нас тут же обнаруживали и снова начинали нам трезвонить. Ночами у нас на дверях появлялись оскорбительные надписи мелом или рисунки; нам на половики подбрасывали дохлых мышей и крыс, я выгребал из своего почтового ящика письма с изображением черепа или некрологи в связи с моей кончиной. Я читал эти творения с растущим смятением. Снимая телефонную трубку или спускаясь на улицу, я неизменно боялся худшего.
Гражданская война
Подать жалобу мы боялись, понимая, что сами балансируем на грани закона. Я так часто стирал граффити тряпкой с растворителем, что в доме начали судачить. Соседка снизу, приветливая старушка, попахивавшая прошлым и оказывавшая нам мелкие услуги, несколько раз поднималась ко мне с известием, что слышала о нас чудовищные вещи. Ведь это наверняка клевета? Усердный чиновник, вроде меня, не может быть приверженцем подобного распутства? Управляющий домом готовил собрание владельцев квартир, чтобы потребовать нашего выселения. Мы рассеивали опасения своей престарелой доброжелательницы, угощали ее чаем с пирожными. Тем не менее положение неуклонно ухудшалось. Дора не знала, как с этим быть. Она отвечала мне ласковым голосом фанатички:
– Не держи зла на ненавидящих нас. Это расплата за наше рвение. Станем собирать их плевки, как лепестки роз…
В наши отношения вдруг вернулось былое напряжение. Для нее законы гостеприимства не знали исключения. Любой возжелавший Дору мужчина, даже последняя развалина, кружил ей голову. Наихудшим отбросам общества она отдавалась с горячностью, граничившей с самопожертвованием. Ее тело было всего лишь инструментом Господа, она предлагала его в кредит, даже задаром. Она превращалась в заложницу всех своих преследователей, даже самых жалких, ценных именно своей бедой. Теперь она ходила по больницам, навещала больных на последнем издыхании, зажившихся старцев, чтобы одаривать их предсмертным возбуждением. Ее потрясали эти изможденные, изголодавшиеся существа, она по-своему творила над ними обряд соборования. Я представлял этих несчастных – агонизирующих, уносящих на тот свет последнее впечатление – нагую молодую женщину, предвкушение рая, ласкающую себя между аппаратом искусственного дыхания и капельницей. Это явно затмевало утешительное пустословие болтуна в сутане. Ее прогоняли, грозили вызвать полицию, и тогда она бралась за медицинских сестер и врачей. Я ждал ее снаружи, в кафе, сходя с ума от тревоги, как бы ее не отдубасили. Обычно она выходила сухой из воды. Но соскальзывая все ниже по роковой спирали, моя неразумная пророчица все больше рисковала. Однажды зимним вечером на перроне станции метро «Криме», где ночевали бездомные, ее чуть не задушил здоровенный бродяга, смрадный язвенник. Дора вздумала проповедовать бомжам коллективную любовь, раздвигая у них перед носом ноги, чтобы получше раззадорить. Спасением она была обязана внезапному появлению двух контролеров, помешавших им сбросить ее на пути. С улыбкой помешанной она принимала тронутых и смердящих, достигала вершин жертвенности, не различая уже блаженства и боли. После этих марафонов совокупления она могла неделю проспать, а потом, помолодевшая, снова взваливала на себя свой филантропический груз и позволяла любому раздирать ее на части. Ей грозила гибель, так сильно было ее стремление к самопожертвованию. Не будь я таким трусом, я пробудил бы ее от гипноза. Она не слушала меня, ставила меня на место улыбкой. Ее безумие неизменно превращалось в пир разума, уродство в красоту, плевок в ласку. Но после плевка она уже не могла восстать к поэзии, механизм был сломан. Какой бы высокомерный вид она на себя ни напускала, обман был уже невозможен: она превращалась в нимфоманку, больную словесным недержанием, в шлюху-тараторку. Не стану описывать двусмысленные ситуации, в которые ставила меня Дора, мерзкие положения, из которых мы вырывались с риском для здоровья и даже для жизни. Она снюхалась с совершенно опустившимися типами, с деклассированными буржуа, изголодавшимися альфонсами, торгующими своим телом наркоманами, алчными жуликами. Нас подмяло наше ремесло, мы превратились в сексуальных пролетариев.
Рано или поздно наступает момент, когда события пускаются вскачь, теснятся, приближают завершение, превращающееся в катастрофу. Пленники своей мании, мы перестали понимать обыкновенный мир. Дора снова стала вызывать у меня отвращение, но уже смешанное с грустью, оставлявшее нетронутым мою любовь к ней: она опять стала походить на потерявшуюся девчонку с опавшими плечами, оглоушенную собственной пустотой. Ее тело распадалось, бедра покрылись сетью вен, словно по ним прошлись плугом. Она отклячивала зад, как гусыня, и ничем уже не отличалась от стандарта своей профессии, выглядя воинствующей шлюхой самого дурного вкуса: слишком узкие джинсы, больше подходящие для морящей себя голодом девчонки, экстравагантные декольте, огромный размалеванный рот, влажные глаза под тонной туши. Мне хотелось как следует ее тряхнуть, запихнуть под душ, отмыть добела. Я говорил ей:
– Некоторых слишком чистых девушек хочется измарать, а таких грязнуль, как ты, так и подмывает затолкать в стиральную машину.
Она орала в ответ:
– Я для тебя еще слишком хороша, ты на себя-то в зеркало давно смотрел?
Она была совершенно измождена, и это старило ее: яркий свет был к ней слишком жесток, делал улыбку деревянной, ее дыхание пахло горечью. Скороговорка сменялась унылым молчанием, хохот до упаду – рыданиями. Она читала теперь жития святых, завидовала проливаемым некоторыми слезам, превращающимся в кровь, так называемым «розам из глаз», утверждала, что Бог преднамеренно испытывает ее. Иногда, когда уныние становилось невыносимым, она устраивала себе передышку, сдавалась, рассказывала про слюнявых дебилов, про пьянчуг со зловонной отрыжкой, про тоскливые, как зимние сумерки, эрекции, про огромные, вечно возбужденные травмирующие члены. Не забывая про мерзавцев, мужланов, психов, которых к ней влекло как магнитом. Я выходил из себя, советовал все это бросить, она в ответ цитировала христианского мистика:
– Мы должны пламенно любить то, что вызывает у мира ужас, и ужасаться тому, что страстно любит мир.
– Плевать мне на мистиков, ты не обязана якшаться с отребьем рода людского.
– Вот что я скажу тебе, Себя недостойна этих убогих, настолько они выше нас. К тому же это мои дети. Каждый раз, когда они выходят из меня, у меня ощущение, что я их рожаю.
От таких ее слов я лишался дара речи. Дора, ангел и мученица, молола вздор, мечтая увлечь меня за собой в пучину. Она не была злобной, просто тронулась умом. Это переплетение жизненной силы и помешательства заставляло меня опасаться худшего.
Мы больше не прикасались друг к другу. Когда же желание снова по случайности соединяло нас, моя любовница проявляла утомительную вульгарность, драла глотку, дергалась, как утка со свернутой шеей, продолжающая носиться по двору.
– Что за дрыганье? Тебя что, режут?
Она нервно ухмылялась и отталкивала меня.
– Больше не подходи ко мне. Хочешь перепихнуться – плати. Как другие, понял?
Она орала, как базарная торговка, осыпала меня бранью.
– Посмотри на себя, ничтожество: даже в постели ты остаешься мелким клерком, делающим то, что ему говорят. Тебе еще нет сорока, а ты уже воняешь формалином.
Она обожала и все время цитировала реплику из дешевого американского сериала:
– Может, член у тебя и здоровенный, зато яиц нет!
Она бесилась, рвала занавески, скатерти, швырялась стаканами, метала туфли в зеркала.
– Признаться, Себ, с импотентом я и то кончаю лучше, чем с тобой.
Я тоже начинал испытывать к ней враждебность. С какой охотой я треснул бы ее башкой об умывальник! Я подробно рассказывал ей об ее мельчайших изъянах, в точности воспроизводящих ее духовную нищету. Я хватал ее священные книжки, рвал их и выбрасывал в окно. Сражение оканчивалось вульгарной дракой, она пыталась царапать меня ногтями, я хватал ее за шею, хлестал по щекам, она со слезами валилась на пол. Я стремился ее добить, уничтожить двумя словами ее мессианство распутницы.
– Ты – всего лишь мерзкая шлюха. Ты закончишь сифилитичкой, отсасывающей за один евро.
Она снова свирепела. Для самозащиты я купил бейсбольную биту, которую прятал под своей кроватью. Дора хватала ее, от отчаяния больно лупила меня по ногам и по рукам. Ей тоже хотелось прикончить меня, вычеркнуть из своей жизни. Получив от нее приказ, я позволил бы ей убить меня на месте: принять смерть от ее руки было моим заветнейшим желанием Мы оба были в крови, в выдранных клочках волос. Так взрывалось все накопившееся между нами уродство. Потом, ужаснувшись зрелищем своей душераздирающей любви, мы достигали согласия. Просили друг у друга прощения и заключали мир, скрепляя его половым актом на скорую, так сказать, руку. После этого мы возвращались к жизни, ища в ней перемирия. Дора грезила о материнстве, о детях – коричневом, охряном, светло-шоколадном. Что до меня, то, развернувшись на сто восемьдесят градусов, я умолял своего начальника Жан-Иньяса де Гиоле отправить меня хоть куда-нибудь, в Белоруссию, на Тасманию, в Улан-Батор. Я желал способствовать своим трудом вящему воссиянию Франции. Он смеялся мне в лицо: я потерял его расположение. Тираж его книги через полгода после издания пустили под нож, вторую рукопись не приняли. Я был обречен вечно торчать в Париже. Для меня был чересчур хорош даже самый незавидный пост в Европе или Азии!
Нежеланные
Мне бы прервать свою параллельную жизнь, попросить о помощи какую-нибудь ассоциацию. Но я упорно шел по прежнему пути, словно совершая медленное самоубийство. Уже несколько недель меня посещала странная клиентка. Ее звали Синди, хотя американского в ней было не больше, чем во мне, – вот как действуют на выбор имени телесериалы. Она была женщиной североафриканского типа, средних лет, со впалыми щеками, с торчащим носом, широкоротой, с высокими скулами, со взглядом каменной твердости. Эта особа с замашками наркоманки имела хриплый голос и интонации жительницы предместья, снобистские, как выговор некоторых жителей Седьмого округа При виде ее наготы у меня неизменно подступала к горлу тошнота: ее бритая щель, проткнутая серебряным кольцом, казалась пастью хищного плотоядного растения, готового сожрать меня.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28