– и тихо заговорила с ним, слегка наклонившись и не сводя с его красивого серьезного лица восторженного взгляда. Марк ответил на вопрос, но его глаза продолжали следить за пациенткой, за кардиомонитором и тщательно отмеряемыми каплями спасительного лекарства, медленно вводимого в вену.
О, Марк, подумала Уинтер и быстро ушла. На улице валил снег, тихо, огромными хлопьями, застилая все вокруг, как туманом. Уинтер не вернулась в их квартирку, а отправилась в район Бикон-Хилл с его элегантными, ярко освещенными старыми домами. Она шла, и ее мысли кружились, как падающий снег.
Подумать только, она на самом деле начала негодовать на неведомых больных, которые не пускали к ней Марка! Как будто они устроили заговор против нее и ее любви. Как эгоистично, как глупо! «Как естественно», – спокойно произнесет Марк, если она расскажет ему об этом.
Она действительно негодовала на безымянных пациентов, которых никогда не видела в лицо. А что будет дальше? Негодование обратится на Марка? Она станет думать, что он задерживается дольше, чем это действительно необходимо? И что именно поэтому распались браки большинства врачей? Именно поэтому разошлись родители Марка.
Но теперь она поняла! Ступая по мягкому снегу, Уинтер поклялась, что отныне пациенты Марка никогда не будут для нее безымянными. Они будут, как сказал Марк, они должны быть – чьей-то матерью, бабушкой, чьей-то любовью.
В тот вечер Марк вышел из больницы в пять вечера и через шесть минут был уже дома.
– Привет. Веселого сочельника, – сказала Уинтер.
– Привет. Прости…
Уинтер не дала Марку сказать «меня», закрыв ему рот долгим, жадным поцелуем.
– Не извиняйся, – наконец выдохнула она.
– Ладно, – прошептал Марк, притягивая ее к себе для нового поцелуя.
Марк принял душ и переоделся в джинсы. Уинтер надела вызывающее атласное неглиже винно-красного цвета, которое выглядело, как вечернее платье. При свечах они принялись за изысканный ужин.
– Ну и как, Марк? Массачусетская центральная действительно лучшая? – спросила Уинтер, когда они наконец покончили с деликатесами.
Марк на минуту задумался над вопросом Уинтер. «Лучшая ли Массачусетская центральная? Да. Лучшая ли она для меня? Да. Лучшая ли она для нас? Нет».
– Думаю, тебе следует остаться здесь и на работу с проживанием, – продолжила Уинтер прежде, чем ответил Марк.
– Да? Почему?
– Потому что это твоя мечта.
«Ты тоже, милая Уинтер».
– Что ж. Посмотрим, Уинтер. Может, меня не захотят взять.
– Захотят, – тихо прошептала она, глядя в глаза, которые не спали всю прошедшую ночь, смотрели так устало и которые изо всех сил боролись с этой усталостью, чтобы быть с ней. Изо всех сил, за пределом своих сил.
Уинтер умолкла, погрузившись в мысли, которые терзали ее с того момента, как она стала свидетелем сцены в покое первой помощи. То, что она находится здесь, несправедливо по отношению к Марку. Тут не Лос-Анджелес, где квартира принадлежала ей и Марк не чувствовал себя в ответе, если его не было дома. Здесь, в Бостоне, Уинтер была гостьей, гостьей Марка – по крайней мере его нежный уставший разум считал ее таковой. Это было несправедливо по отношению к нему. Этот важнейший месяц в отделении интенсивной терапии был послушничеством Марка на пути к его мечте, его пробой на роль! И сколько бы Уинтер ни внушала ему, что она вполне счастлива, бродя в одиночестве по Бостону, Марк все равно рвался на части, считая себя обязанным бодрствовать с ней, жертвуя необходимым сном.
Марк увидел тревогу и печаль в чудесных глазах Уинтер и подумал, не начало ли это конца. Не собирается ли она сказать, что не может довольствоваться столь малой частью его жизни?
Уинтер механически начала убирать со стола, все еще пребывая в своих мыслях.
– Уинтер?
– Я хочу убрать остатки индейки в холодильник, чтобы не подцепить сальмонеллез, – сдержанно ответила она.
Марк улыбнулся и подошел сзади к Уинтер, которая заворачивала индейку в фольгу. Он запустил пальцы в длинные черные волосы девушки и нежно обнял ее.
– Эй, Уинтер Элизабет Карлайл, поговори со мной.
Уинтер повернулась и посмотрела ему в глаза.
– По-моему, мне следует вернуться в Лос-Анджелес, Марк.
– Хорошо. – Марку нечего было возразить. Он не мог пообещать, что завтра ситуация изменится к лучшему.
– Признайся, ты думаешь, я уезжаю, потому что так мало вижу тебя?
– Это вполне понятно, – тихо ответил Марк. «Я не виню тебя, Уинтер!»
– Но причина не в этом!
– Нет?
– Нет. Я сегодня была там. Я видела тебя в покое первой помощи и…
– И?
– …и поняла, насколько это важно для тебя, этот месяц, и я подумала, что тебе тяжело беспокоиться еще и обо мне, даже если тебе и не надо из-за меня беспокоиться, но я знаю, ты беспокоишься.
Уинтер остановилась, чтобы перевести дыхание, жалея, что не отрепетировала свою речь, отчаянно желая, чтобы Марк понял – она говорит и делает это не потому, что он ей безразличен, наоборот.
Марк притянул ее к себе, так, что их губы почти соприкоснулись, улыбнулся, глядя в блестящие фиалковые глаза, и тихо спросил:
– Я когда-нибудь говорил, как сильно тебя люблю?
– Нет, – выдохнула Уинтер.
– Ну так вот. Очень, очень сильно.
– Я люблю тебя, Марк.
– У меня есть для тебя подарок.
Уинтер не могла поверить, что Марк оставит ее, но он отлучился только на минутку, вернувшись с золотой коробкой, перевязанной фиолетовой бархатной ленточкой.
– Никаких рождественских подарков, – прошептала она, вспомнив свой рождественский сюрприз.
Уинтер сказала Марку про диафрагму после того, как они занимались любовью на четвертую ночь ее пребывания в Бостоне. Он не заметил – врачи обещали ей, что он не заметит, – ему и в голову не пришло, что она была в ее засланном не туда багаже, а не в сумочке. Он был очень доволен, что она рассталась со спиралью.
– Это не рождественский подарок. – Марк улыбнулся. – Это тебе ко дню рождения.
Подарок Марка оказался музыкальной шкатулкой – искусно вырезанный, привлекательный своей стариной английский коттедж посреди яркого, очаровательного розового сада. Когда Уинтер осторожно подняла резную, как бы крытую соломой крышу дома, чудесная шкатулка заиграла «Здесь, там и везде».
– Марк…
– Итак?
– Итак?
– Можно пригласить тебя на этот танец?
Марк и Уинтер тихо покачивались в такт музыке, которая напоминала напоенную запахом роз террасу, июньскую свадьбу и чарующее начало их волшебной любви. Они танцевали целуясь, целуясь и шепчась.
– Как чувствует себя та женщина? – Губы Уинтер касались губ Марка, когда она говорила.
– Лучше. Думаю, она выкарабкается.
– А сестра?
– Сестра?
– Ну та, с глазами, как у лани, и в слишком коротком платье, которая так и льнула к тебе.
– Я даже не заметил.
– Хорошо. Приятно слышать.
– Это мне приятно тебя слышать.
– Но мне все равно лучше уехать, да?
Голубые глаза Марка, полные любви, ответили: «Да, наверное, но я буду по тебе скучать».
– Я уеду при одном условии.
«Я совсем не хочу, чтобы ты уезжала, Уинтер. Не ставь мне условий!»
– Да?
– Когда ты позвонишь и разбудишь меня среди ночи, потому что только сейчас добрался до телефона, – звони, звони обязательно! – или когда ты не сможешь позвонить в течение двух дней, пожалуйста, не начинай со слов «прости меня».
– Ладно.
– Пожалуйста, начни с «я тебя люблю».
– Это очень легко. Я люблю тебя, Уинтер.
– Я люблю тебя, Марк. Интересно, сможем ли мы сказать это друг другу, когда займемся любовью?
– Что до меня, так мне нужно будет только прошептать то, что я все время думаю.
– Мне тоже.
– Попробуем? Прямо сейчас?
– Да. Прямо сейчас.
Эллисон любила клуб на Рождество! Мерцающие огоньки и колеблющееся пламя свечей, венки из падуба, запах хвои, лавра и мускатного ореха…
И елка. Маленькой девочкой Эллисон обычно сидела там, где сейчас стояла, перед сверкающим деревом, завороженная огнями, буйством красок и изысканными, удивительными украшениями со всего света. Эллисон подумала, что ее замечательное чувство цвета и формы, наверное, всегда было с ней, а падение просто пробудило его к жизни, потому что воспоминания о рождественской елке и радужных огнях были очень яркими; искрящиеся воспоминания о красном и зеленом, голубом и золотом; воспоминания о цвете, чувствах, о чуде для маленькой девочки.
Эллисон тихонько закрутила золотистый шар. Раскручиваясь, он вспыхнул всеми цветами радуги, как маленький личный фейерверк. Эллисон была бесконечно рада, что завернула сюда по пути на рождественский ужин с родителями и Ванессой. В камине полыхали рыжие языки пламени, негромко звучали рождественские гимны, а откуда-то издалека доносился будто нежный звон колокольчиков – столовое серебро соприкасалось с тончайшим костяным фарфором. Каким покоем веет, как все красиво и какая это роскошь – оказаться одной в таком уютном месте…
– Добрый вечер.
Кто бы это ни был, кто бы ни являлся обладателем этого мягкого низкого голоса, он чувствовал то же самое, очутившись в этом дивном месте.
– Питер? Здравствуйте! – Эллисон почувствовала, как вспыхнули ее щеки, когда она повернулась и встретилась взглядом с его темными глазами.
– Здравствуйте, Эллисон. Какая красота, правда?
– Да. Очень красиво. – Эллисон хотела найти другие слова, чтобы описать эту милую комнату, но для нее это была комната чувств, а не слов, комната личных воспоминаний, страница из ее детского дневника. Для этих глубоко личных чувств Эллисон не могла подобрать слов, но нашла другие счастливые слова, чтобы поговорить с Питером. – Как поживает Оладья?
– Оладья ужасно разбаловалась, валяясь на своих художественных подушках.
– Неплохо.
– А я ужасно разбаловался, живя в своем художественном доме. – Питер улыбнулся.
Неплохо. Эллисон тоже улыбнулась.
– Вы уже все места подобрали для съемок «Любви»? – спросила она. – Уинтер говорит, что вы начинаете репетиции сразу после Нового года.
– Подобрали и определились с порядком. А вы знаете Уинтер?
– Она моя лучшая подруга. Она очень волнуется из-за фильма. – Эллисон мягко добавила: – Уинтер говорит, что сценарий – просто чудо.
– О, даже так…
Обмен комплиментами произошел – Белмид, триумф Эллисон, и «Любовь», грядущий триумф Питера, – и собеседники не искали других слов. Они приветливо улыбнулись друг другу и стояли, глядя на мерцающие огоньки великолепной елки и слушая отдаленные звуки рождественских гимнов и перезвон серебра и фарфора. Ни Эллисон, ни Питер не пытались заговорить, потому что никто из них не тяготился молчанием, находясь в этой красивой и мирной комнате.
Наконец и без того уже опоздавшая на ужин Эллисон тихо проговорила:
– Мне надо идти. Веселого Рождества, Питер.
– Веселого Рождества, Эллисон.
Глава 17
Беверли-Хиллз, штат Калифорния
Январь 1985 года
Роба, вероятно, не будет на месте, сказала себе Эмили. Он уйдет на ленч, но…
Если он будет у себя и не занят, она сможет показать ему фотографии Сесилии Фонтейн, которые только что напечатала. За все четыре месяца, что Эмили проработала на «Портрет», она ни разу сама не заходила к Робу. Более того, она никогда сама не договаривалась о встрече.
Утром они с Робом улетают в Париж. Если Роба не будет в офисе, она просто оставит фотографии на его столе с запиской: «Я подумала, что вы захотите взглянуть на фотографии С.Ф. до поездки в Париж. Эмили». Можно даже добавить что-нибудь бодрое, например: «С нетерпением жду путешествия».
Дверь в кабинет Роба была открыта, и Эмили услышала знакомый певучий южный выговор… Элейн.
– Ты остановишься в «Ритце»?
– Да, в «Ритце», – ответил Роб.
Он сказал что-то еще, уже не так громко, но слова сделались неразборчивыми, как будто Роб прошелся по большому кабинету, удаляясь от двери. А может, его слова заглушили губы Элейн. Эмили положила конверт с фотографиями на стол Фрэн и написала короткую записку: «Фрэн, фотографии Сесилии Фонтейн. Эмили». Она уже повернулась, чтобы уйти, когда услышала следующий вопрос Элейн:
– Она тоже там остановится?
Эмили застыла. Элейн говорит о ней! И в ее голосе было столько презрения… презрения, сравнимого со скептицизмом, который Эмили видела в глазах этой женщины в тот день, когда делала ее фотопортреты. Эмили следовало уйти, это подсказывал ей инстинкт самосохранения, но она осталась. И услышала произнесенный на одном дыхании монолог Элейн, весь, от начала до конца.
– В самом деле? В ее-то одежде? Я согласна, что ее новый образ от Энни Холл – шаг вперед по сравнению с ребяческим образом поникшего цветка, но все равно… Она поставит тебя в неловкое положение, Роб. И не важно, насколько хороши ее фотографии. Не понимаю, почему она ничего не делает со своей внешностью. Возможно, она была бедна прошедшим летом, на свадьбе, но ты, вне всякого сомнения, платишь ей достаточно, чтобы она купила более достойную одежду, привела в порядок волосы. Если хочешь, я могу с ней поговорить.
Наступила пауза… тишина. Если Роб и ответил, то говорил он слишком тихо или стоял слишком далеко, чтобы Эмили услышала.
Наконец Элейн продолжила мягко, обольстительным тоном:
– Я знаю, ты не слишком рад этой поездке, Роб, в компании с ней. И раз уж я не могу поехать с тобой, то скорее отпущу тебя с Эмили, чем с любой другой женщиной. Ревновать мне не придется!
Толкнув тяжелую дверь, Эмили выбралась на улицу, под яркое январское солнце, по щекам ее струились слезы.
Робу неприятно ехать с ней в Париж? Он стыдится ее общества? Неужели он платит ей такие деньги в надежде, что она станет выглядеть лучше и перестанет унижать его и журнал, который он так любит?
Роб боялся поездки в Париж, а у нее даже сон пропал, так она волновалась. Эмили занималась французским, языком своего детства, читала о французской истории и штудировала путеводители по Парижу, чтобы не ударить в грязь лицом, если, после того как у всех кутюрье будут взяты интервью, они с Робом смогут погулять вместе. Эмили ничего не ждала сверх улыбки Роба и того, что он будет доволен ее хорошим французским и способностью помочь ему. Эмили не ждала, что Роб обратит на нее особое внимание, но и не предполагала, что, посмотрев на нее, проникнется отвращением к тому, что увидит.
Но именно так и будет!
Эмили стояла под зимним солнцем на бульваре Уилшир. Отсюда было всего несколько кварталов до Родео-драйв и всего полквартала до «Элеганса». Деньги у нее были, большие деньги, полученные от Роба и лежащие в банке. Можно найти Эллисон… она такая сильная, модная. Они с Эллисон поедут на Родео-драйв, накупят там красивой одежды, и Эмили будет выглядеть…
Но вероятно, Эллисон тоже стыдится ее! Эллисон и Роб так похожи – безупречно воспитанные, вежливые, добрые… слишком вежливые и добрые, чтобы показать свои истинные чувства.
Эмили не пошла в «Элеганс», не поехала на Родео-драйв. Вместо этого она перешла улицу и встала на остановке, чтобы дождаться автобуса, который отвезет ее в Санта-Монику, в ее лишенную света квартиру в цокольном этаже и к бутылочке с таблетками, которую она не открывала – в этом не было нужды – с прошлого лета, как уехал Мик.
Какой смысл идти по магазинам? Все деньги мира, вся шикарная одежда Родео-драйв не сделают ее достойной Роба Адамсона. Эмили не понимала, что с ней не так, но что-то было, глубоко запрятанное и болезненное, и это, как убийственная волна прибоя, сметало все неокрепшие чувства – надежду, радость, счастье, когда бы они ни осмеливались поселиться в ее сердце.
Эмили даже не думала о том, чтобы положить бутылочку в чемодан, который возьмет в Париж. Но теперь, сидя в автобусе, который катил по бульвару Уилшир, она почувствовала, как что-то темное и уродливое вновь стало сжимать ее сердце, и решила, что лучше взять таблетки с собой. На тот случай, если боль станет совсем уж непереносимой.
– Роб, пожалуйста, не сердись!
Роб с тихой яростью слушал тираду Элейн и наконец взорвался:
– Не смей так говорить об Эмили!
Элейн была потрясена реакцией Роба. Потрясена и напугана.
– Роб, я никого не хотела обидеть. Я предложила поговорить с ней, помочь ей, разве ты не понял? Я не ее критиковала, а только ее внешний вид. Роб, пожалуйста, не сердись!
Роб посмотрел в растерянные, испуганные, озабоченные карие глаза Элейн и заставил себя проанализировать свою злость. В не меньшей степени, чем на Элейн, он был зол и на себя. Разве он сам не беспокоился, нанимая Эмили на работу? Разве не представлял ее – сочетание наркотиков, грубого хлопка и распущенности – входящей в дома знаменитостей с разрешения «Портрета»?
Да. Но теперь Робу нет дела до одежды Эмили. Он замечает только – и до этого ему есть дело, – что ее серые глаза остаются ясными и что иногда она улыбается.
– Извини, Элейн. Я погорячился. Но к твоему сведению, Эмили меня не смущает. Я горжусь тем, что она работает для моего журнала. И я не хочу, чтобы ты с ней разговаривала.
«И, – Роб не стал говорить это Элейн, – я с нетерпением жду поездки в Париж».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42
О, Марк, подумала Уинтер и быстро ушла. На улице валил снег, тихо, огромными хлопьями, застилая все вокруг, как туманом. Уинтер не вернулась в их квартирку, а отправилась в район Бикон-Хилл с его элегантными, ярко освещенными старыми домами. Она шла, и ее мысли кружились, как падающий снег.
Подумать только, она на самом деле начала негодовать на неведомых больных, которые не пускали к ней Марка! Как будто они устроили заговор против нее и ее любви. Как эгоистично, как глупо! «Как естественно», – спокойно произнесет Марк, если она расскажет ему об этом.
Она действительно негодовала на безымянных пациентов, которых никогда не видела в лицо. А что будет дальше? Негодование обратится на Марка? Она станет думать, что он задерживается дольше, чем это действительно необходимо? И что именно поэтому распались браки большинства врачей? Именно поэтому разошлись родители Марка.
Но теперь она поняла! Ступая по мягкому снегу, Уинтер поклялась, что отныне пациенты Марка никогда не будут для нее безымянными. Они будут, как сказал Марк, они должны быть – чьей-то матерью, бабушкой, чьей-то любовью.
В тот вечер Марк вышел из больницы в пять вечера и через шесть минут был уже дома.
– Привет. Веселого сочельника, – сказала Уинтер.
– Привет. Прости…
Уинтер не дала Марку сказать «меня», закрыв ему рот долгим, жадным поцелуем.
– Не извиняйся, – наконец выдохнула она.
– Ладно, – прошептал Марк, притягивая ее к себе для нового поцелуя.
Марк принял душ и переоделся в джинсы. Уинтер надела вызывающее атласное неглиже винно-красного цвета, которое выглядело, как вечернее платье. При свечах они принялись за изысканный ужин.
– Ну и как, Марк? Массачусетская центральная действительно лучшая? – спросила Уинтер, когда они наконец покончили с деликатесами.
Марк на минуту задумался над вопросом Уинтер. «Лучшая ли Массачусетская центральная? Да. Лучшая ли она для меня? Да. Лучшая ли она для нас? Нет».
– Думаю, тебе следует остаться здесь и на работу с проживанием, – продолжила Уинтер прежде, чем ответил Марк.
– Да? Почему?
– Потому что это твоя мечта.
«Ты тоже, милая Уинтер».
– Что ж. Посмотрим, Уинтер. Может, меня не захотят взять.
– Захотят, – тихо прошептала она, глядя в глаза, которые не спали всю прошедшую ночь, смотрели так устало и которые изо всех сил боролись с этой усталостью, чтобы быть с ней. Изо всех сил, за пределом своих сил.
Уинтер умолкла, погрузившись в мысли, которые терзали ее с того момента, как она стала свидетелем сцены в покое первой помощи. То, что она находится здесь, несправедливо по отношению к Марку. Тут не Лос-Анджелес, где квартира принадлежала ей и Марк не чувствовал себя в ответе, если его не было дома. Здесь, в Бостоне, Уинтер была гостьей, гостьей Марка – по крайней мере его нежный уставший разум считал ее таковой. Это было несправедливо по отношению к нему. Этот важнейший месяц в отделении интенсивной терапии был послушничеством Марка на пути к его мечте, его пробой на роль! И сколько бы Уинтер ни внушала ему, что она вполне счастлива, бродя в одиночестве по Бостону, Марк все равно рвался на части, считая себя обязанным бодрствовать с ней, жертвуя необходимым сном.
Марк увидел тревогу и печаль в чудесных глазах Уинтер и подумал, не начало ли это конца. Не собирается ли она сказать, что не может довольствоваться столь малой частью его жизни?
Уинтер механически начала убирать со стола, все еще пребывая в своих мыслях.
– Уинтер?
– Я хочу убрать остатки индейки в холодильник, чтобы не подцепить сальмонеллез, – сдержанно ответила она.
Марк улыбнулся и подошел сзади к Уинтер, которая заворачивала индейку в фольгу. Он запустил пальцы в длинные черные волосы девушки и нежно обнял ее.
– Эй, Уинтер Элизабет Карлайл, поговори со мной.
Уинтер повернулась и посмотрела ему в глаза.
– По-моему, мне следует вернуться в Лос-Анджелес, Марк.
– Хорошо. – Марку нечего было возразить. Он не мог пообещать, что завтра ситуация изменится к лучшему.
– Признайся, ты думаешь, я уезжаю, потому что так мало вижу тебя?
– Это вполне понятно, – тихо ответил Марк. «Я не виню тебя, Уинтер!»
– Но причина не в этом!
– Нет?
– Нет. Я сегодня была там. Я видела тебя в покое первой помощи и…
– И?
– …и поняла, насколько это важно для тебя, этот месяц, и я подумала, что тебе тяжело беспокоиться еще и обо мне, даже если тебе и не надо из-за меня беспокоиться, но я знаю, ты беспокоишься.
Уинтер остановилась, чтобы перевести дыхание, жалея, что не отрепетировала свою речь, отчаянно желая, чтобы Марк понял – она говорит и делает это не потому, что он ей безразличен, наоборот.
Марк притянул ее к себе, так, что их губы почти соприкоснулись, улыбнулся, глядя в блестящие фиалковые глаза, и тихо спросил:
– Я когда-нибудь говорил, как сильно тебя люблю?
– Нет, – выдохнула Уинтер.
– Ну так вот. Очень, очень сильно.
– Я люблю тебя, Марк.
– У меня есть для тебя подарок.
Уинтер не могла поверить, что Марк оставит ее, но он отлучился только на минутку, вернувшись с золотой коробкой, перевязанной фиолетовой бархатной ленточкой.
– Никаких рождественских подарков, – прошептала она, вспомнив свой рождественский сюрприз.
Уинтер сказала Марку про диафрагму после того, как они занимались любовью на четвертую ночь ее пребывания в Бостоне. Он не заметил – врачи обещали ей, что он не заметит, – ему и в голову не пришло, что она была в ее засланном не туда багаже, а не в сумочке. Он был очень доволен, что она рассталась со спиралью.
– Это не рождественский подарок. – Марк улыбнулся. – Это тебе ко дню рождения.
Подарок Марка оказался музыкальной шкатулкой – искусно вырезанный, привлекательный своей стариной английский коттедж посреди яркого, очаровательного розового сада. Когда Уинтер осторожно подняла резную, как бы крытую соломой крышу дома, чудесная шкатулка заиграла «Здесь, там и везде».
– Марк…
– Итак?
– Итак?
– Можно пригласить тебя на этот танец?
Марк и Уинтер тихо покачивались в такт музыке, которая напоминала напоенную запахом роз террасу, июньскую свадьбу и чарующее начало их волшебной любви. Они танцевали целуясь, целуясь и шепчась.
– Как чувствует себя та женщина? – Губы Уинтер касались губ Марка, когда она говорила.
– Лучше. Думаю, она выкарабкается.
– А сестра?
– Сестра?
– Ну та, с глазами, как у лани, и в слишком коротком платье, которая так и льнула к тебе.
– Я даже не заметил.
– Хорошо. Приятно слышать.
– Это мне приятно тебя слышать.
– Но мне все равно лучше уехать, да?
Голубые глаза Марка, полные любви, ответили: «Да, наверное, но я буду по тебе скучать».
– Я уеду при одном условии.
«Я совсем не хочу, чтобы ты уезжала, Уинтер. Не ставь мне условий!»
– Да?
– Когда ты позвонишь и разбудишь меня среди ночи, потому что только сейчас добрался до телефона, – звони, звони обязательно! – или когда ты не сможешь позвонить в течение двух дней, пожалуйста, не начинай со слов «прости меня».
– Ладно.
– Пожалуйста, начни с «я тебя люблю».
– Это очень легко. Я люблю тебя, Уинтер.
– Я люблю тебя, Марк. Интересно, сможем ли мы сказать это друг другу, когда займемся любовью?
– Что до меня, так мне нужно будет только прошептать то, что я все время думаю.
– Мне тоже.
– Попробуем? Прямо сейчас?
– Да. Прямо сейчас.
Эллисон любила клуб на Рождество! Мерцающие огоньки и колеблющееся пламя свечей, венки из падуба, запах хвои, лавра и мускатного ореха…
И елка. Маленькой девочкой Эллисон обычно сидела там, где сейчас стояла, перед сверкающим деревом, завороженная огнями, буйством красок и изысканными, удивительными украшениями со всего света. Эллисон подумала, что ее замечательное чувство цвета и формы, наверное, всегда было с ней, а падение просто пробудило его к жизни, потому что воспоминания о рождественской елке и радужных огнях были очень яркими; искрящиеся воспоминания о красном и зеленом, голубом и золотом; воспоминания о цвете, чувствах, о чуде для маленькой девочки.
Эллисон тихонько закрутила золотистый шар. Раскручиваясь, он вспыхнул всеми цветами радуги, как маленький личный фейерверк. Эллисон была бесконечно рада, что завернула сюда по пути на рождественский ужин с родителями и Ванессой. В камине полыхали рыжие языки пламени, негромко звучали рождественские гимны, а откуда-то издалека доносился будто нежный звон колокольчиков – столовое серебро соприкасалось с тончайшим костяным фарфором. Каким покоем веет, как все красиво и какая это роскошь – оказаться одной в таком уютном месте…
– Добрый вечер.
Кто бы это ни был, кто бы ни являлся обладателем этого мягкого низкого голоса, он чувствовал то же самое, очутившись в этом дивном месте.
– Питер? Здравствуйте! – Эллисон почувствовала, как вспыхнули ее щеки, когда она повернулась и встретилась взглядом с его темными глазами.
– Здравствуйте, Эллисон. Какая красота, правда?
– Да. Очень красиво. – Эллисон хотела найти другие слова, чтобы описать эту милую комнату, но для нее это была комната чувств, а не слов, комната личных воспоминаний, страница из ее детского дневника. Для этих глубоко личных чувств Эллисон не могла подобрать слов, но нашла другие счастливые слова, чтобы поговорить с Питером. – Как поживает Оладья?
– Оладья ужасно разбаловалась, валяясь на своих художественных подушках.
– Неплохо.
– А я ужасно разбаловался, живя в своем художественном доме. – Питер улыбнулся.
Неплохо. Эллисон тоже улыбнулась.
– Вы уже все места подобрали для съемок «Любви»? – спросила она. – Уинтер говорит, что вы начинаете репетиции сразу после Нового года.
– Подобрали и определились с порядком. А вы знаете Уинтер?
– Она моя лучшая подруга. Она очень волнуется из-за фильма. – Эллисон мягко добавила: – Уинтер говорит, что сценарий – просто чудо.
– О, даже так…
Обмен комплиментами произошел – Белмид, триумф Эллисон, и «Любовь», грядущий триумф Питера, – и собеседники не искали других слов. Они приветливо улыбнулись друг другу и стояли, глядя на мерцающие огоньки великолепной елки и слушая отдаленные звуки рождественских гимнов и перезвон серебра и фарфора. Ни Эллисон, ни Питер не пытались заговорить, потому что никто из них не тяготился молчанием, находясь в этой красивой и мирной комнате.
Наконец и без того уже опоздавшая на ужин Эллисон тихо проговорила:
– Мне надо идти. Веселого Рождества, Питер.
– Веселого Рождества, Эллисон.
Глава 17
Беверли-Хиллз, штат Калифорния
Январь 1985 года
Роба, вероятно, не будет на месте, сказала себе Эмили. Он уйдет на ленч, но…
Если он будет у себя и не занят, она сможет показать ему фотографии Сесилии Фонтейн, которые только что напечатала. За все четыре месяца, что Эмили проработала на «Портрет», она ни разу сама не заходила к Робу. Более того, она никогда сама не договаривалась о встрече.
Утром они с Робом улетают в Париж. Если Роба не будет в офисе, она просто оставит фотографии на его столе с запиской: «Я подумала, что вы захотите взглянуть на фотографии С.Ф. до поездки в Париж. Эмили». Можно даже добавить что-нибудь бодрое, например: «С нетерпением жду путешествия».
Дверь в кабинет Роба была открыта, и Эмили услышала знакомый певучий южный выговор… Элейн.
– Ты остановишься в «Ритце»?
– Да, в «Ритце», – ответил Роб.
Он сказал что-то еще, уже не так громко, но слова сделались неразборчивыми, как будто Роб прошелся по большому кабинету, удаляясь от двери. А может, его слова заглушили губы Элейн. Эмили положила конверт с фотографиями на стол Фрэн и написала короткую записку: «Фрэн, фотографии Сесилии Фонтейн. Эмили». Она уже повернулась, чтобы уйти, когда услышала следующий вопрос Элейн:
– Она тоже там остановится?
Эмили застыла. Элейн говорит о ней! И в ее голосе было столько презрения… презрения, сравнимого со скептицизмом, который Эмили видела в глазах этой женщины в тот день, когда делала ее фотопортреты. Эмили следовало уйти, это подсказывал ей инстинкт самосохранения, но она осталась. И услышала произнесенный на одном дыхании монолог Элейн, весь, от начала до конца.
– В самом деле? В ее-то одежде? Я согласна, что ее новый образ от Энни Холл – шаг вперед по сравнению с ребяческим образом поникшего цветка, но все равно… Она поставит тебя в неловкое положение, Роб. И не важно, насколько хороши ее фотографии. Не понимаю, почему она ничего не делает со своей внешностью. Возможно, она была бедна прошедшим летом, на свадьбе, но ты, вне всякого сомнения, платишь ей достаточно, чтобы она купила более достойную одежду, привела в порядок волосы. Если хочешь, я могу с ней поговорить.
Наступила пауза… тишина. Если Роб и ответил, то говорил он слишком тихо или стоял слишком далеко, чтобы Эмили услышала.
Наконец Элейн продолжила мягко, обольстительным тоном:
– Я знаю, ты не слишком рад этой поездке, Роб, в компании с ней. И раз уж я не могу поехать с тобой, то скорее отпущу тебя с Эмили, чем с любой другой женщиной. Ревновать мне не придется!
Толкнув тяжелую дверь, Эмили выбралась на улицу, под яркое январское солнце, по щекам ее струились слезы.
Робу неприятно ехать с ней в Париж? Он стыдится ее общества? Неужели он платит ей такие деньги в надежде, что она станет выглядеть лучше и перестанет унижать его и журнал, который он так любит?
Роб боялся поездки в Париж, а у нее даже сон пропал, так она волновалась. Эмили занималась французским, языком своего детства, читала о французской истории и штудировала путеводители по Парижу, чтобы не ударить в грязь лицом, если, после того как у всех кутюрье будут взяты интервью, они с Робом смогут погулять вместе. Эмили ничего не ждала сверх улыбки Роба и того, что он будет доволен ее хорошим французским и способностью помочь ему. Эмили не ждала, что Роб обратит на нее особое внимание, но и не предполагала, что, посмотрев на нее, проникнется отвращением к тому, что увидит.
Но именно так и будет!
Эмили стояла под зимним солнцем на бульваре Уилшир. Отсюда было всего несколько кварталов до Родео-драйв и всего полквартала до «Элеганса». Деньги у нее были, большие деньги, полученные от Роба и лежащие в банке. Можно найти Эллисон… она такая сильная, модная. Они с Эллисон поедут на Родео-драйв, накупят там красивой одежды, и Эмили будет выглядеть…
Но вероятно, Эллисон тоже стыдится ее! Эллисон и Роб так похожи – безупречно воспитанные, вежливые, добрые… слишком вежливые и добрые, чтобы показать свои истинные чувства.
Эмили не пошла в «Элеганс», не поехала на Родео-драйв. Вместо этого она перешла улицу и встала на остановке, чтобы дождаться автобуса, который отвезет ее в Санта-Монику, в ее лишенную света квартиру в цокольном этаже и к бутылочке с таблетками, которую она не открывала – в этом не было нужды – с прошлого лета, как уехал Мик.
Какой смысл идти по магазинам? Все деньги мира, вся шикарная одежда Родео-драйв не сделают ее достойной Роба Адамсона. Эмили не понимала, что с ней не так, но что-то было, глубоко запрятанное и болезненное, и это, как убийственная волна прибоя, сметало все неокрепшие чувства – надежду, радость, счастье, когда бы они ни осмеливались поселиться в ее сердце.
Эмили даже не думала о том, чтобы положить бутылочку в чемодан, который возьмет в Париж. Но теперь, сидя в автобусе, который катил по бульвару Уилшир, она почувствовала, как что-то темное и уродливое вновь стало сжимать ее сердце, и решила, что лучше взять таблетки с собой. На тот случай, если боль станет совсем уж непереносимой.
– Роб, пожалуйста, не сердись!
Роб с тихой яростью слушал тираду Элейн и наконец взорвался:
– Не смей так говорить об Эмили!
Элейн была потрясена реакцией Роба. Потрясена и напугана.
– Роб, я никого не хотела обидеть. Я предложила поговорить с ней, помочь ей, разве ты не понял? Я не ее критиковала, а только ее внешний вид. Роб, пожалуйста, не сердись!
Роб посмотрел в растерянные, испуганные, озабоченные карие глаза Элейн и заставил себя проанализировать свою злость. В не меньшей степени, чем на Элейн, он был зол и на себя. Разве он сам не беспокоился, нанимая Эмили на работу? Разве не представлял ее – сочетание наркотиков, грубого хлопка и распущенности – входящей в дома знаменитостей с разрешения «Портрета»?
Да. Но теперь Робу нет дела до одежды Эмили. Он замечает только – и до этого ему есть дело, – что ее серые глаза остаются ясными и что иногда она улыбается.
– Извини, Элейн. Я погорячился. Но к твоему сведению, Эмили меня не смущает. Я горжусь тем, что она работает для моего журнала. И я не хочу, чтобы ты с ней разговаривала.
«И, – Роб не стал говорить это Элейн, – я с нетерпением жду поездки в Париж».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42