Девчонка снова тихонько засмеялась.
Потом взяла свой букет и с прежней серьезностью начала перекладывать с места на место кустики ковыля.
Разговор прервался, и уже скоро, в затянувшемся молчании, его нужно было начинать как бы сначала.
Димка вовсе не стал уверенней оттого, что сидел теперь на собственном камне.
– А может, ты после будешь смеяться над тем, что я тебе рассказала? – строго спросила девчонка.
– С чего это я?.. – Димка тряхнул головой и наконец-то задал вопрос, который с самого начала вертелся у него на языке: – Как тебя зовут?
– Ксана… – сказала девчонка, наклонясь над букетом, чтобы перевязать его стеблем подорожника.
И Димка не видел при этом ее лица.
– А меня зовут Димка, – сообщил он, забыв, что учительница Надежда Филипповна уже представляла его.
– Вообще-то у меня имя Оксана, но все зовут Ксаной. И ты так зови, если хочешь. Ладно? – Она уставилась на Димку глаза в глаза.
Димка кивнул.
… На опушку она вывела его чуть приметной тропинкой и, чтобы тот не забыл дороги к разноцветному камню, поясняла все время:
– Здесь – прямо вон на ту липу!.. Овражек чтобы справа был…
На опушке задерживаться не стали, прошли по дороге до спуска, откуда как на ладони была видна вся Ермолаевка, а поселок Шахты, если бы долететь до него по воздуху, казался и вовсе рядом.
Тут Ксана остановилась.
– Давай я тебя на велосипеде подвезу, – предложил Димка.
– Нет… – Она поглядела в землю и носком прочертила в пыли какую-то замысловатую линию. – Нельзя… – сказала она, поднимая глаза.
И Димка увидел, что на щеках у нее сквозь загар проступил румянец.
– Ну, как хочешь, – ответил Димка, потому что надо было как-то ответить.
– Да нет… – сказала Ксана, еще более смущаясь. – Ну просто нельзя мне… Вот, – заключила она.
Димке тоже стало почему-то неловко. Здесь, на дороге, Ксана вся заметно переменилась. Будто бы на поляне, у камня, она действительно чувствовала себя хозяйкой. А тут ее владения кончились, и она сразу притихла.
– Ну, нельзя так нельзя… – начал было Димка.
Ксана перебила его:
– Прикрути себе вот сюда, – сказала она, отделяя от своего букета больше трети ковыльных прядей и показывая на руль велосипеда. – А то забудешь, что и в лесу был… – Немного погодя добавила: – Всегда надо что-нибудь приносить с собой – тогда долго кажется, что в лесу.
Димка с готовностью взял у нее ковыль и, разрывая от усердия один стебель подорожника за другим, начал тут же прикручивать его к рулю. Ксана тем временем, потроша букет, выбрала для него еще и березовую ветку. Когда же букет удалось наконец пристроить и, проверяя стебли подорожника на прочность, Димка несколько раз ударил передним колесом о землю, она вдруг спросила:
– Валерку ты давно знаешь?
– Откуда? – удивился Димка. – Только вчера познакомились!
– Тогда скажи… – Она перекатила с места на место сухой комочек земли под ногами, отодвинула его ближе к обочине. – Только правду… Ладно? – Поглядела в глаза Димке. – Почему ты сел с Валеркой, а не с Сережкой Дремовым?
– А что?.. – Димка насторожился. – Разве Валерка плохой парень?
– Нет, – серьезно ответила Ксана. – Наоборот. Валерка лучше Сережки. Валерка очень хороший. Но ведь ты же не знал?
– Нет, – согласился Димка. – Но как будто знал! – Он вдруг почувствовал себя благодарным Ксане за то, что она так хорошо думала о Валерке. Значит, он не ошибся ни вчера, ни сегодня. Ни в Валерке, ни в ней.
– Ладно, – сказала Ксана. Опять глянула на сухой комочек земли у своих ног, но не тронула его. – Мне пора… – И, сделав полшага, задержалась. – Ты побудь здесь, хорошо? А когда я спущусь, поедешь. Вон видишь – мой дом… Нет, ближе… Где крайние вот. И журавль напротив. Видишь? (Димка кивнул.) Ну вот, когда я зайду домой, тогда поедешь. Ладно?
И Ксана пошла вниз, под гору. А Димка опять уложил свой велосипед в траву и сел на какой-то бугорок, глядя на Ксану, на ее дом против колодезного журавля, на пруды, в которых отражалось голубое небо.
* * *
Сосновый парк и пруды были основными достопримечательностями нашей Ермолаевки.
Прудов было три, а питала их всего одна речка, которую взрослому человеку ничего не стоило перепрыгнуть. И уж на что изощрены люди давать всевозможные названия своему природному окружению: полям, рощам, озерам, луговинам – речка названия не имела. Кому-нибудь это может показаться странным, особенно тем, у кого справа журчит Белянка, слева прячется под нависшими над водой кустами Чернавка, а за спиной игриво петляет, то возвращаясь на полкилометра назад вдоль собственного русла, то убегая куда-то в сторону, Стремянка… А здесь на десятки километров вокруг была одна-единственная речка. И речка – было ее именем, речка – было ее титулом, и должность у нее была речки. Потому-то, наверное, бережливые прадеды и возвели по лопатке, по горсточке три плотины, чтобы речка не уносила свои воды сразу куда-то дальше, а поработала бы немножко, подпоила бы землю вокруг да и глаз порадовала бы…
Пруды назывались: Мельничный, Маслозаводский и У дамбы.
Самый красивый был у дамбы. В нем и купались-то редко, чтобы не потревожить, – до того он был величав, таинствен и спокоен.
Неподалеку от Мельничного располагалась школа. А по берегам его маялись рыбаки: нетерпеливая молодежь – напрасно, а флегматичные старики – с прицелом на уху.
Широкий и многоводный третий пруд по форме напоминал подкову, с наружной стороны которой, на самом горбу ее, пальцем в небо торчала маслозаводская труба, а внутри подковы шумел парк такой красоты, какая вам и не снилась, наверное. Потому что был этот парк сосновым и таким вольготным, с таким хвойным ароматом, что не одна молодая голова закружилась здесь…
Если стать в парке лицом к маслозаводу, поселок Шахты, а значит, и гора Долгая будут за спиной, Валеркина улица – налево от вас. А если спуститься парком вправо, где, собственно, Ермолаевка уже кончается, и если по дощатым мосткам перейти через речку, а затем узкой, петлявой тропинкой между осок и камышей в человеческий рост, через густые посадки рябины и акации, мимо огородов пройти с полкилометра, вы увидите еще с десяток ермолаевских домов (домиков, как их называли в отличие от всей Ермолаевки), неведомым случаем выброшенных из села на эти вот самостоятельные просторы. Здесь мы и остановимся, поскольку именно здесь, между пыльной дорогой и недлинным рядом крепких изб, против одной из оград, как цапля на болоте, возвышался белый, промытый дождями и отшлифованный ветром колодезный журавль, на который глядел теперь Димка, потому что Ксана была уже возле дома.
* * *
Еще на подходе она услышала голос матери от крыльца:
– Я не двужильная, хватит с меня одной нахабы! Бегать за тобой не буду, и без того дыхнуть некогда! Всю жизнь, как собака, мотаюсь! Иди, иди! Да только не возвращайся больше! А Ксанку не трожь – никто она тебе!
Голос дяди Мити откуда-то из горницы:
– Ну ладно, ладно, ты соседей только не собирай!
Опять сорванный в крике голос матери…
Мать Оксаны тоже звали Оксаной. И, как бы для того, чтобы не путать их, Оксану-дочь стали называть Ксаной, а мать – Саной.
Отца своего Ксана не помнила. Он был нездешний и куда-то уехал, когда она еще не родилась. Об этом Ксана слышала от людей, мать об отце ничего не говорила.
А участковый милиционер дядя Митя целый год был ее отчимом. Хорошим отчимом – как отец…
Дверь на крыльце соседнего дома чуть приоткрылась. Уж тетя Полина слова не упустит из очередного скандала.
Жалея, что явилась не вовремя, Ксана прижалась к бревенчатому срубу под окном горницы. Впрочем, сцены такого рода повторялись в доме без конца, избежать их не было никакой возможности.
Конечно, мать прожила трудную жизнь. Но почему-то считала, что все, кроме нее, виноваты в этом. Уже не молодая, но еще по-настоящему красивая, она называла себя «двужильной» потому, что вынуждена была работать, тогда как другие «семечки щелкают». Хотя совсем не многие женщины «щелкали семечки» – большинство работало. Дядя Митя в простоте своей намекнул однажды, чтобы она ушла с завода и сидела дома, так на целый час подал ей тему обвинять всех, будто хотят ее на старости «по миру пустить», а она «еще ни на чьей шее не сидела», чтобы ее «куском попрекали»…
«Хватит одной нахабы» – это она про Ксану. Будто Ксана виновата, что родилась… Работала мать действительно много. Но уж лучше бы она меньше работала.
Стоило Ксане взяться мыть посуду, как мать вбежит на кухню, вырвет у нее тарелку и: «Дома люди отдыхают, а я нигде спины не разогну! Что каторжная! И за что меня бог наказал?» Наверное, она была просто очень нервной… Но раньше все это было еще терпимо. Кавардак начался, когда в доме появился дядя Митя. Мать решила вдруг, что он хочет «переманить» у нее Ксану. Раздобудет, например, дядя Митя хорошую, в гладких корочках тетрадку для Ксаны, – матери кажется, он подкупает ее: «Я деньги на хозяйство трачу, мне не до подарков, а он тетрадочки носит!» Тихонько заговорит дядя Митя с приемной дочерью: «Шушукаетесь? Обо мне шушукаетесь? Обо мне шушукаетесь?»
И уж через месяц примерно дядя Митя, глядя куда-то в сторону и смущенно дергая себя за ус, пожаловался Ксане: «Не выдюжу я, наверно…»
Прошлую ночь он возвратился домой часа в два-три. Это случалось и раньше, однако шум на этот раз был особенный. И теперь по словам матери Ксана поняла, что дядя Митя все-таки «не выдюжил».
Зайдя в сени, мать хлопнула дверью так, что вздрогнул весь дом.
А от крыльца, из-за угла дома, вышел с фанерным чемоданчиком в руке дядя Митя. Он глядел под ноги и чуть не прошел мимо Ксаны.
Остановился. Кашлянул.
– Ты, Ксан, заходи, а? У меня ж никого, в общем… И учись. Я, значит, помогу, если что… Бывай…
Дядя Митя натянул козырек фуражки на глаза, дернул себя за ус и зашагал, не оглядываясь, в сторону Ермолаевки.
Бабка Зина, что жила на Парковой улице в доме четырнадцать, где он бессчетное количество лет снимал себе комнату, будет рада возвращению своего постояльца.
Ксана глядела в спину дяде Мите, пока он не скрылся на тропинке за акациями, потом осторожно поднялась на крыльцо. Хотела оставить букет на улице, передумала и вошла в дом с букетом.
Мать, лежа на кровати лицом к стене, плакала. Услышав, как скрипнула дверь, оглянулась, потом села, тыльной стороной ладони утерла глаза и, вопреки ожиданиям, сетовать не стала.
Ксана от пяток до макушки была похожа на мать: что глаза, что нос, что уши, мочки которых у Ксаны давно уже были проколоты, но сережки носить ей было рано, а мать в минуты жалости к самой себе любила повторять: «Умру вот – тогда мои вденешь». Коса у матери была длиннее Ксаниной, и, сколько помнит себя Ксана, мать всегда носила ее два раза обернутой вокруг головы.
– Ушел твой родимый…
Ксана не ответила.
– Побыл – и хватит, – проговорила мать, обращаясь к стене или потолку. – Все вы так. Пока нужна. А потом бросите…
Ксана взяла со стола пустую стеклянную банку и тихо прошла в кухню набрать воды для букета.
– Есть будешь? – спросила мать.
– Нет… – помедлив, отозвалась Ксана.
– Может, аппетит пропал?
Ксана не ответила. Возвратившись в горницу, молча поставила букет на стол. В простенке между окнами, как раз над цветами, висели в двух рамках фотографии: Ксаниного деда, Ксаниной бабушки, матери, трех материных братьев, что погибли во время войны, несколько фотографий Ксаны… Год назад мать подложила под стекло в одну из рамок фотографию дяди Мити: еще молодого, с черными, загнутыми вверх усами. Вытащит мать фотографию или нет?
– Что не отвечаешь?
– Я же, мам, сказала – не хочу.
– Избаловалась ты за этот год. Смотри у меня! – И добавила, оправляя подушки: – Слишком много воли стало… Валяете дурака…
Ксана поглядела на русый затылок матери и незаметно скользнула в другую комнату, что была ее «собственной». Здесь она спала, здесь готовила уроки, здесь пряталась на время от шумных материных бесед с дядей Митей.
Ксана выглянула в окно и сначала увидела только пыльный след по дороге от леса, потом вынырнул из небольшой ложбинки на склоне велосипед, и Ксана разглядела даже, как полощется на ветру Димкина рубаха.
Он правил одной рукой, потому что другой удерживал букет посредине руля.
Потом он опять ненадолго скрылся в низине.
Затем показался уже на подъезде к дому тети Полины. А против дома Ксаны – может, умышленно, а может, случайно – притормозил и глянул на окна.
Ксана отошла в глубь комнаты.
– Иди ешь! – крикнула из кухни мать.
– Иду… – отозвалась Ксана.
* * *
Дядя Митя с незапамятных времен был в округе единственным и полномочным представителем закона. Большой, неторопливый, с лихими, вразлет, усами, он принял когда-то – уже не помню когда – сельский участок Ермолаевка – Холмогоры и, внушительный при своей могучей фигуре, сразу стал для всех дядей Митей, хотя лет ему тогда едва перевалило за тридцать. Но годы шли. Взрослели и обзаводились детьми «племянники» участкового, уже у их детей появились дети, поседел дядя Митя, потучнел слегка, но не согнулся и как для третьего поколения, так и для их отцов, дедов по-прежнему оставался «дядей».
Первый год своей работы дядя Митя ездил на лошади. Красивая кобыла была у него, Загадка, – серая в яблоках… Но уж слишком высок дядя Митя, а сядет в седло – хоть пригибайся. Другому это, может, и нравилось бы, а дядя Митя не любил быть заметным, да и обязанности у него не такие, чтобы за версту колокольней просматриваться. Осень и зиму еще холил дядя Митя свою Загадку, а потом взял ее под уздцы и, согласно правилам, которые распространяются на казенное имущество, отвел за ненадобностью в райцентр.
Жили в Ермолаевке и Холмогорах более или менее сытно даже в самые трудные послевоенные годы. Многое тут зависело, конечно, от обыкновенного везенья. Бывало, что и справа у соседей засуха, и слева погорело все, а над Ермолаевкой и Холмогорами, глядишь, пробежит в мае тучка и два-три раза прольется на огороды, на поля.
Ну, а потом все это – война и послевоенное – забылось, отошло, насколько может вообще забыться такое. И один за другим потекли над ермолаевскими прудами годы тихие, мирные, без особых, казалось бы, переворотов и потрясений.
В райотделе главной заботой участкового считали маслозавод. Но директор завода, работник умный, опытный, не попустительствовал злоупотреблениям, а старик Иван Иваныч на проходной обязанности свои знал, и как раз на маслозаводе все пока обходилось без чрезвычайных происшествий.
Заботы явились к дяде Мите оттуда, откуда он их меньше всего ждал… Радовался он, когда ставили первые домики на противоположном склоне Долгой горы, радовался, когда пришли на Долгую первые экскаваторы, и все думал, что перемены – это вон, рядом: гляди, любуйся. А у него – в Холмогорах, в Ермолаевке – все останется как было. И до удивительного внезапно, в одно какое-то мгновение, обнаружил, что ничего, как было, не останется. Что будущий город уже перехлестнул через Долгую и катит вниз, на его владения. А вместе с ним катится и какая-то другая жизнь: с иными темпами, в иных масштабах. И ребята из тамошнего отделения все молодые, образованные; пешечком редко кто пройдет, а чаще шаркнет мимо на мотоцикле: «Привет, дядя Митя!» – и уже нет его.
А дядя Митя когда-то даже Загадку сдал за ненадобностью…
Пойдут ермолаевцы и холмогорцы в карьер, закроют этот несчастный маслозаводишко, который только на безрыбье и заводом-то величают… А куда деваться тогда участковому? Испугался дядя Митя этой лавины сверху. И уже не замечал, как раньше, что стали по-городскому одеваться девчата, что больше гармоней загуляло по вечерам, что дорогу прокладывают асфальтированную к облцентру… Потом спохватился: старость. И решил, что поборется еще. Вспомнил с опозданием лет на тридцать, что не женат.
Когда сватался дядя Митя за Сану, красоту ее в приданое брал. В две минуты собрал он свой старый чемодан, поблагодарил бабку Зину за хлеб, за соль и отправился начинать семейную жизнь…
А жизни не получилось.
Теперь он шел по дощатым мосткам в обратном направлении, к бабке Зине, и устало, беззлобно ругался про себя: «Ксанку там бросил…»
Дядя Митя сгорбился вдруг и, совсем как дряхлый старик, зашаркал ногами.
Выпрямился, перехватил из руки в руку чемодан, поправил фуражку, чтобы козырек прикрывал одну только правую бровь, и зашагал своей обычной ровной походкой.
«Вот так, – сказал он сам себе. – Рано еще сдаваться. А ты, Ксан, ты погоди. У меня ведь, кроме тебя, никого нету…»
И у дяди Мити защипало в глазах.
* * *
Валерка сидел на крыльце, читал. Немножко близорукий, положив книгу на высоко поднятые колени и почти уткнувшись носом в страницу, он выглядел еще меньше – каким-нибудь первоклассником.
По крыльцу рядом с ним, громко пища, шныряли цыплята и один за другим пытались выклевать родинку на босой Валеркиной ноге.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21