Интересно, хватает нашей азбуки на все известные травки?
– Я этим занимался в колледже. – Уинстон поскреб татуировку на руке. – Лучше бы пахал в школьном кафетерии. Куда проще.
– Сколько тебе дали?
– Десять. А отмотал пять. Пять с половиной в Синг-Синг Синг-Синг – тюрьма строгого режима в штате Нью-Йорк.
. Но показалось, сто.
– Сочувствую, – сказал я, хотя не совсем понимал почему: из-за того ли, что Уинстон когда-то загремел в тюрьму, из-за того ли, что застукал его на краже компьютера, влекущей за собой новую отсидку, или из-за того и другого.
– Сочувствуешь? И только-то? А между тем, речь идет о несостоявшейся карьере. Я выбыл из жизни, отстал от ровесников на шесть лет. Не получил диплома колледжа. Не приобрел профессионального опыта, кроме расстановки книг на полке в тюремной библиотеке, но это, я думаю, не в счет. Даже если бы я окончил колледж, никто не пригласил бы меня на ответственную работу. Мой зачетный балл Зачетный балл – характеристика успеваемости учащегося, определяемая путем деления суммы оценочных баллов на количество затраченных зачетных часов.
на первом курсе был 3,7, а теперь я так низко пал, что разношу почту.
– А про тебя знают, что ты мотал срок?
– Здесь?
– Да.
– Естественно. Надо почаще заходить в экспедицию. Коллектив – мечта правозащитника: два бывших жулика, два дебила, бывший наркоман и бывший алкан. Последний, кстати, контролер качества.
– А почему ты не вернулся в колледж, когда вышел на свободу?
– А кто заплатит за мое образование – ты?
Вот как он повернул.
– Я освобожден условно-досрочно. Для таких, как я, установлены всякие правила: нельзя без разрешения уехать из штата. Дважды в месяц нужно встречаться с офицером полиции, курирующим досрочно освобожденных. Нельзя общаться с теми, о ком известно, что они замешаны в преступлениях. И… да, конечно, нельзя умыкать компьютеры. Так что я могу погореть очень сильно. Но с другой стороны, есть еще одно правило – освобожденным условно-досрочно не дают заработать как следует. Знаешь, сколько мне платят за то, что я разношу почту?
Мы могли обсуждать обожаемый нами спорт, но в социоэкономической сфере стояли на разных полюсах. Уинстон имел судимость, а я нет. Я занимал ответственный пост, а он служил разносчиком почты.
– И сколько на твоем счету компьютеров?
– Я же тебе сказал, это в первый раз.
– В первый раз попался. А сколько раз не попадался?
Уинстон откинулся назад и согнул в локте руку – ту, в которой держал кусачки.
– Пару раз, – пожал он плечами.
– Допустим. – Я внезапно почувствовал сильную усталость. Потер лоб и посмотрел на кончики ботинок. – Не знаю, что с тобой делать. – То же самое я мог бы сказать обо всем другом.
– Почему не знаешь? Прекрасно знаешь. Я открыл тебе душу. Признаю: вел себя глупо. Обещаю: больше не повторится.
– Ну хорошо. Я никому ничего не скажу.
Трудно объяснить, отчего я принял такое решение. Может, оттого, что был вором не меньше Уинстона. Ведь я взял деньги из фонда Анны. Поздно вечером, когда меня никто не видел. А разве воровской закон не гласит: «Никогда не сдавай товарища»? И Уинстон отпустил бы меня с миром, окажись я на его месте.
– Спасибо, – произнес он.
– Но учти: если я услышу, что у нас снова пропал компьютер…
– Послушай, я хоть и вор, но не дурак.
«Что верно, то верно, – подумал я. – Дурак – это я».
Сошедший с рельсов. 17
Папа…
Слово, которым я не мог наслушаться днем, безмерно пугало среди ночи. Оно звучало, как пожарная тревога в кромешной темноте кинотеатра во время демонстрации фильма, – обычное дело в домашней драме с участием меня, Дианы и зеленоглазой женщины.
– Папа!
Я окончательно проснулся и кубарем скатился с кровати.
Мгновенно вспыхнула паника. Я всеми силами пытался ее отогнать и сосредоточиться на чисто физическом действии: босиком преодолеть холодный неосвещенный коридор.
И добежать до комнаты Анны.
Я врубил свет – пока одна рука нащупывала выключатель, другая уже тянулась к дочери. И хотя яркое электричество заставило меня зажмуриться, я успел заметить, как ужасно выглядела Анна – у нее случился диабетический шок.
Глаза закатились и смотрели теперь на ту часть мозга, которая содрогалась от недостатка сахара, тело дергалось в непрекращающемся приступе. Я обнял дочь и почувствовал под ладонями испуганную куклу – одну сплошную дрожь. Но если Анна и боялась, то не могла выразить это словами.
Я что-то крикнул, она не сумела крикнуть в ответ. Потряс ее голову, шепнул ей на ухо, легонько шлепнул по щекам – никакой реакции.
Меня учили, что следует делать в подобных ситуациях. Натаскивали, предупреждали, повторяли. Но я не мог вспомнить ни единого слова.
Знал только, что в красной, как пожарная машина, коробке хранится шприц. Должен быть в шкафу на кухне внизу. Необходимо наполнить его коричневым порошком, который тоже имеется в коробке. Затем вода – добавить некоторое количество воды.
Все это промелькнуло в мозгу, и я понял общий смысл происходящего. Пугающий и безжалостный.
Моя дочь умирала.
Внезапно у меня за спиной оказалась Диана.
– Укол, – то ли сказал, то ли простонал я.
Но она уже держала в руке шприц. И на мгновение я ощутил прилив любви к этой женщине – той, на которой женился и с которой произвел на свет Анну. Даже объятый ужасом, я готов был упасть на колени и заключить жену в объятия. Она спокойно прошла в ванную Анны и прочитала напечатанные жирным шрифтом инструкции, а я в это время держал дочь на коленях, качал и нашептывал, что все будет хорошо. «Не бойся, Анна, все обойдется. Не бойся, родная». Я слышал, как в ванной бежит вода. Затем, встряхивая шприц, возвратилась Диана.
– Как можно глубже, – сказала она мне. – Надо проколоть жировую прослойку и попасть в мышцу.
Я страшился этой минуты, представлял опять и опять, как все будет. Медсестра, обучая меня тонкому искусству введения инсулина (колоть тонкими, в четверть дюйма, иглами в мясистые ткани на бедре, руке, ягодице), предупреждала: «Может возникнуть такая необходимость. Не каждому родителю приходится этим заниматься, но, учитывая, что у Анны тяжелый случай и что она приобрела болезнь в раннем возрасте…» Игла оказалась не в четверть дюйма длиной, а во все четыре и настолько толстой, что захотелось отвернуться. Однако лишь подобное копье было способно быстро доставить клеткам мозга раствор чистого сахара и спасти их от голодания.
Рука у меня тряслась не меньше, чем у Анны. Я боялся не справиться: промахнуться, затупить иглу или зря потратить раствор.
– Дай сюда, – потребовала Диана.
Она приставила острие к бедру Анны – рука у жены совершенно не дрожала – и полностью ввела иглу в тело. Затем начала медленно давить на поршень до тех пор, пока в шприце не иссякла коричневая жидкость.
Воскрешение произошло за несколько секунд.
Взгляд дочери постепенно стал осмысленным. Анна перестала дрожать и откинулась на постель.
И заплакала.
Заплакала горше, нежели в то утро, когда ей поставили диагноз и мы ей в общих чертах рассказали, что ее ждет. Гораздо горше.
– Папа… папа… о, папа…
И я заплакал вместе с ней.
* * *
Я отвез ее в больницу, в детское отделение Еврейского госпиталя Лонг-Айленда, – просто ради перестраховки. Больничный запах перенес меня в то раннее утро, когда я входил в здешний вестибюль, понимая, что лучшая часть моей жизни завершена. Анна чувствовала нечто подобное: во время двадцатиминутной поездки до больницы она сумела успокоиться, но как только мы оказались перед дверью комнаты ожидания, вся сжалась и отпрянула, так что пришлось ее вносить на руках.
Нам дали интерна-индийца.
– Расскажите, пожалуйста, что произошло, – попросил он.
– У дочери случился диабетический приступ, – ответил я. – Она перенесла шок.
– Вы сделали укол?
– Да.
– Угу…
Индиец разговаривал и одновременно осматривал Анну: сердце, пульс, глаза, уши. Не исключено, что он был знающим человеком.
– Надо бы взять у нее кровь на сахар, так?
Я не понял, спрашивал ли он моего мнения или его вопрос был сугубо риторическим.
– Мы измерили сахар перед тем, как выехали сюда. Один сорок три. Не знаю, сколько было до того, как она… – Я готов был сказать «отключилась, упала в обморок, потеряла сознание», но в присутствии Анны сдержался.
Я заметил на бедре дочери голубоватое пятнышко и подумал о том, что родителей, наставляющих своим чадам синяки, судят и помещают под замок.
– Говорите, один сорок три, так?
– Да.
– Сейчас посмотрим.
Врач попросил, чтобы Анна дала ему руку, но та только помотала головой:
– Нет.
– Ну что ты, Анна. Доктор возьмет у тебя кровь на сахар и убедится, что все в порядке. Велика важность. Ты это делаешь по четыре раза в день.
Но важность была действительно велика, потому что Анна сдавала кровь на анализ четыре раза в день, а теперь ее просили сделать это в пятый, точнее в шестой, раз: ведь я делал анализ перед тем, как приехать сюда. Вдобавок дочь снова очутилась в больнице, где ей впервые сказали, что она – не как все, что ее тело гложет ужасная болезнь, которая может однажды убить. Не велика важность для врача, но только не для нее.
Тем не менее, Анна сидела в два ночи в смотровой комнате Еврейского госпиталя Лонг-Айленда, и врач должен был взять у нее кровь.
– Ну же, Анна, будь взрослой девочкой.
Я припомнил первые дни после возвращения дочери из больницы домой. Тогда приходилось упрашивать ее дать мне руку, не допросившись, брать самому. Грубое насилие предшествовало грубой боли. Я не сомневался, что творю худшее зверство на свете.
– Я сама, – прошептала она.
Интерн начал терять терпение: так много больных и так мало времени.
– Послушайте, мисс, нам необходимо…
– Она сказала, что сделает все сама, – перебил его я, вспомнив из первых дней ее болезни кое-что еще.
После того, как был поставлен диагноз, Анна две недели провела в больнице, где ее учили жить с этой штукой по имени «диабет». По больничным правилам пациента выписывали только после того, как он сумеет сделать себе инъекцию инсулина. И Анна, которая боялась игл так, как другие боятся змей, пауков или темных комнат, умолила меня дать обещание, что ей не придется колоть себя самой. И я пообещал. Но в день выписки пришла сестра и стала заставлять ее делать инъекцию в и без того исколотую руку. Сначала мы оба – и я, и Диана – молчали, предоставив сестре мягко, а потом и не очень убеждать пациентку в целесообразности того, чего она так страшилась. В итоге, видя бездействие своих верных союзников, почти оглохшая от ужаса Анна с мольбой посмотрела на меня. И я, хотя и понимал, что ей полезно научиться себя колоть, все-таки сказал сестре: «Не надо». Анну могло предать ее тело, но не отец.
– Она сама, – повторил я.
– Хорошо, – согласился индиец. – Только пускай не мешкает.
Я протянул Анне остро отточенную стрелку. Она дрожащей рукой поднесла ее к среднему пальцу и кольнула. Дочь еще отводила ланцет в сторону, а на пальце уже вздулась яркая капелька крови. Я хотел сам снять показания, но Анна отняла у меня прибор. Маленькая девочка превратилась в настоящего бойца.
С сахаром в крови оказалось все нормально – 122.
Я сказал интерну, что эндокринолог дочери доктор Барон прибудет с минуты на минуту.
Однако доктор Барон не появился. Интерна по пейджеру вызвали в приемный покой. Вернувшись, он сказал, что доктор Барон разрешил отпустить Анну домой.
– Он не приедет?
– Нет необходимости. Я сообщил ему показатели, и он сказал, что все в порядке.
– Я думал, он захочет ее осмотреть.
Интерн пожал плечами: дескать, врачи, что с ними поделаешь?
– Прекрасно, – вздохнул я.
– Могу я перемолвиться с вами словечком? – обратился ко мне интерн.
– Разумеется.
Мы отошли в другой конец смотровой, где сидел китаец и неотрывно смотрел на свою окровавленную руку.
– Скажите, как у нее со зрением?
– С чем?
– Со зрением.
Понятно, со зрением.
– Нормально. Ей прописали очки для чтения. Предполагается, что она в них работает. – Я задумался и не смог вспомнить, когда в последний раз видел Анну в очках. – А что?
– Там какое-то нарушение, – пожал плечами индиец. – Не ухудшается?
– Не знаю, не замечал. – Я почувствовал в желудке знакомую тяжесть, камень, который даже в такой прекрасной больнице, как Еврейский госпиталь Лонг-Айленда, не сумели бы вырезать.
– Хорошо, – отозвался интерн. Он был перегружен работой, проявлял нетерпение, впрочем, держался по-дружески.
– Мне что-нибудь передать доктору?
– Нет-нет. – Индиец покачал головой. – Просто хотел удостовериться.
Я подписал нужные бумаги, дал свою новую кредитную карточку, после чего нам разрешили покинуть больницу.
Мы шли к оставленной на стоянке машине, наше дыхание смешивалось и оставляло в тихом зимнем воздухе одно общее облако пара. «Черное облако», – подумал я. Кажется, это и есть метафора несчастья.
– Послушай, малышка, – сказал я. – Ты в последние дни нормально видела?
– Нет, папа, ослепла, – отрезала Анна. У нее увеличился сахар в крови, но это не затронуло присущее ей чувство юмора, сарказм остался на должном уровне.
– Я просто хотел спросить, как у тебя с глазами.
– Все в порядке.
Но по дороге домой она уткнулась в меня носом, как в те дни, когда была совсем малышкой и хотела вздремнуть.
– Помнишь ту историю, папа? – спросила она, когда мы проехали несколько кварталов.
– Какую историю?
– Ту, что ты рассказывал мне, когда я была совсем маленькой. Про пчелу. Ты ее сам придумал.
– Да.
Я сочинил тогда сказку, потому что Анну ужалила пчела. Анна расплакалась. Желая ее успокоить, я сказал, что злая пчела умерла. Но Анна расстроилась сильнее. Она пришла в ужас от того, что пчела умирает, теряя жало, – пусть даже это жало причиняло боль ей самой.
– Расскажи снова, – попросила она.
– Забыл, – солгал я. – А про лошадей не хочешь? Помнишь, как старик отправился искать приключения?
– Нет, хочу про пчелу.
– Ну, Анна, я даже не помню, как она начиналась.
Зато помнила дочь.
– Жила-была маленькая пчелка, которая никак не могла понять, зачем ей жало, – начала она.
– Да, да… правильно.
– Продолжай.
«Почему дочь хочет именно эту сказку?»
– Она никак не могла понять, зачем ей жало… – подхватил я.
– Потому что… – нетерпеливо подтолкнула меня Анна.
– Потому что видела, что другие пчелы тут же умирают, как только решаются воспользоваться своим жалом.
– Ее подружка… – тормошила меня дочь.
– Ее подружка-пчела, – поправил я, – тетя, дядя Шмель, все они умерли, потому что кого-то ужалили.
– И она сильно горевала, – тихо проговорила Анна.
– Да, горевала, – продолжал я. – Она не могла понять, зачем нужно жало и какой смысл быть пчелой.
– И тогда…
– И тогда стала задавать вопросы зверям в саду.
– В лесу, – на этот раз поправила дочь.
– В лесу. Но никто не мог ей помочь.
– Кроме совы.
– Кроме мудрой совы. Которая сказала: «Вот укусишь и сама все узнаешь».
– И…
– Однажды пчела летала по лесу и увидела павлина. Конечно, она не знала, что это павлин. Она вообще не знала, кто такие павлины. Птица и птица – обычной птичьей наружности, и больше ничего.
– Когда я была маленькой, ты не говорил «и больше ничего», – упрекнула меня Анна.
– Ты выросла. И больше ничего.
– Нет.
– Хорошо. Обычной птичьей наружности. Так решила пчела. А потому села на павлина и задала свой вопрос: «Зачем мне жало?»
– Зачем? – повторила Анна, словно в самом деле хотела узнать ответ. Будто она забыла, и ей не терпелось дослушать сказку до конца.
– «Жужжи отсюда», – ответил ей павлин. И пчела разозлилась.
– И ужалила павлина, – закончила за меня Анна. – Павлин расцвел. Все его перья встали дыбом. Все до единого. И засверкали, как радуга. «Ничего не видела красивее», – подумала глупая пчелка и умерла.
Когда мы свернули на Йель-роуд, я заметил Васкеса. Он неподвижно стоял под фонарем, как часовой.
* * *
Я пронесся мимо него и чуть не залетел на тротуар.
– Папа! – Анна встрепенулась. Встревоженная, наверное, даже напуганная, она вскинула голову и посмотрела в окно.
Каким-то образом я выправил машину и свернул на подъездную дорожку к дому 1823.
– Что случилось? – спросила дочь.
– Ничего. – Самое неискреннее «ничего», которое слетало с уст. Естественно, моих.
Анна оказалась слишком вежливой, чтобы продолжать расспросы после того, как я схватил ее за руку и затащил в дом.
Диана не спала. На кухне благоухало кофе, горел свет, работал телевизор, настроенный на кулинарный канал. Диана ждала, когда возвратятся домой два ее самых любимых в жизни человека.
И мы вернулись.
Диана неправильно поняла выражение страха на моем лице – решила, что оно вызвано ночными событиями. А что еще она могла подумать, если я побелел, как мел, и расхаживал взад и вперед?
– С ней все в порядке? – спросила жена. Она успела задать этот вопрос Анне, но та вновь обрела подростковую мрачность и молча прошествовала мимо матери к себе наверх.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25
– Я этим занимался в колледже. – Уинстон поскреб татуировку на руке. – Лучше бы пахал в школьном кафетерии. Куда проще.
– Сколько тебе дали?
– Десять. А отмотал пять. Пять с половиной в Синг-Синг Синг-Синг – тюрьма строгого режима в штате Нью-Йорк.
. Но показалось, сто.
– Сочувствую, – сказал я, хотя не совсем понимал почему: из-за того ли, что Уинстон когда-то загремел в тюрьму, из-за того ли, что застукал его на краже компьютера, влекущей за собой новую отсидку, или из-за того и другого.
– Сочувствуешь? И только-то? А между тем, речь идет о несостоявшейся карьере. Я выбыл из жизни, отстал от ровесников на шесть лет. Не получил диплома колледжа. Не приобрел профессионального опыта, кроме расстановки книг на полке в тюремной библиотеке, но это, я думаю, не в счет. Даже если бы я окончил колледж, никто не пригласил бы меня на ответственную работу. Мой зачетный балл Зачетный балл – характеристика успеваемости учащегося, определяемая путем деления суммы оценочных баллов на количество затраченных зачетных часов.
на первом курсе был 3,7, а теперь я так низко пал, что разношу почту.
– А про тебя знают, что ты мотал срок?
– Здесь?
– Да.
– Естественно. Надо почаще заходить в экспедицию. Коллектив – мечта правозащитника: два бывших жулика, два дебила, бывший наркоман и бывший алкан. Последний, кстати, контролер качества.
– А почему ты не вернулся в колледж, когда вышел на свободу?
– А кто заплатит за мое образование – ты?
Вот как он повернул.
– Я освобожден условно-досрочно. Для таких, как я, установлены всякие правила: нельзя без разрешения уехать из штата. Дважды в месяц нужно встречаться с офицером полиции, курирующим досрочно освобожденных. Нельзя общаться с теми, о ком известно, что они замешаны в преступлениях. И… да, конечно, нельзя умыкать компьютеры. Так что я могу погореть очень сильно. Но с другой стороны, есть еще одно правило – освобожденным условно-досрочно не дают заработать как следует. Знаешь, сколько мне платят за то, что я разношу почту?
Мы могли обсуждать обожаемый нами спорт, но в социоэкономической сфере стояли на разных полюсах. Уинстон имел судимость, а я нет. Я занимал ответственный пост, а он служил разносчиком почты.
– И сколько на твоем счету компьютеров?
– Я же тебе сказал, это в первый раз.
– В первый раз попался. А сколько раз не попадался?
Уинстон откинулся назад и согнул в локте руку – ту, в которой держал кусачки.
– Пару раз, – пожал он плечами.
– Допустим. – Я внезапно почувствовал сильную усталость. Потер лоб и посмотрел на кончики ботинок. – Не знаю, что с тобой делать. – То же самое я мог бы сказать обо всем другом.
– Почему не знаешь? Прекрасно знаешь. Я открыл тебе душу. Признаю: вел себя глупо. Обещаю: больше не повторится.
– Ну хорошо. Я никому ничего не скажу.
Трудно объяснить, отчего я принял такое решение. Может, оттого, что был вором не меньше Уинстона. Ведь я взял деньги из фонда Анны. Поздно вечером, когда меня никто не видел. А разве воровской закон не гласит: «Никогда не сдавай товарища»? И Уинстон отпустил бы меня с миром, окажись я на его месте.
– Спасибо, – произнес он.
– Но учти: если я услышу, что у нас снова пропал компьютер…
– Послушай, я хоть и вор, но не дурак.
«Что верно, то верно, – подумал я. – Дурак – это я».
Сошедший с рельсов. 17
Папа…
Слово, которым я не мог наслушаться днем, безмерно пугало среди ночи. Оно звучало, как пожарная тревога в кромешной темноте кинотеатра во время демонстрации фильма, – обычное дело в домашней драме с участием меня, Дианы и зеленоглазой женщины.
– Папа!
Я окончательно проснулся и кубарем скатился с кровати.
Мгновенно вспыхнула паника. Я всеми силами пытался ее отогнать и сосредоточиться на чисто физическом действии: босиком преодолеть холодный неосвещенный коридор.
И добежать до комнаты Анны.
Я врубил свет – пока одна рука нащупывала выключатель, другая уже тянулась к дочери. И хотя яркое электричество заставило меня зажмуриться, я успел заметить, как ужасно выглядела Анна – у нее случился диабетический шок.
Глаза закатились и смотрели теперь на ту часть мозга, которая содрогалась от недостатка сахара, тело дергалось в непрекращающемся приступе. Я обнял дочь и почувствовал под ладонями испуганную куклу – одну сплошную дрожь. Но если Анна и боялась, то не могла выразить это словами.
Я что-то крикнул, она не сумела крикнуть в ответ. Потряс ее голову, шепнул ей на ухо, легонько шлепнул по щекам – никакой реакции.
Меня учили, что следует делать в подобных ситуациях. Натаскивали, предупреждали, повторяли. Но я не мог вспомнить ни единого слова.
Знал только, что в красной, как пожарная машина, коробке хранится шприц. Должен быть в шкафу на кухне внизу. Необходимо наполнить его коричневым порошком, который тоже имеется в коробке. Затем вода – добавить некоторое количество воды.
Все это промелькнуло в мозгу, и я понял общий смысл происходящего. Пугающий и безжалостный.
Моя дочь умирала.
Внезапно у меня за спиной оказалась Диана.
– Укол, – то ли сказал, то ли простонал я.
Но она уже держала в руке шприц. И на мгновение я ощутил прилив любви к этой женщине – той, на которой женился и с которой произвел на свет Анну. Даже объятый ужасом, я готов был упасть на колени и заключить жену в объятия. Она спокойно прошла в ванную Анны и прочитала напечатанные жирным шрифтом инструкции, а я в это время держал дочь на коленях, качал и нашептывал, что все будет хорошо. «Не бойся, Анна, все обойдется. Не бойся, родная». Я слышал, как в ванной бежит вода. Затем, встряхивая шприц, возвратилась Диана.
– Как можно глубже, – сказала она мне. – Надо проколоть жировую прослойку и попасть в мышцу.
Я страшился этой минуты, представлял опять и опять, как все будет. Медсестра, обучая меня тонкому искусству введения инсулина (колоть тонкими, в четверть дюйма, иглами в мясистые ткани на бедре, руке, ягодице), предупреждала: «Может возникнуть такая необходимость. Не каждому родителю приходится этим заниматься, но, учитывая, что у Анны тяжелый случай и что она приобрела болезнь в раннем возрасте…» Игла оказалась не в четверть дюйма длиной, а во все четыре и настолько толстой, что захотелось отвернуться. Однако лишь подобное копье было способно быстро доставить клеткам мозга раствор чистого сахара и спасти их от голодания.
Рука у меня тряслась не меньше, чем у Анны. Я боялся не справиться: промахнуться, затупить иглу или зря потратить раствор.
– Дай сюда, – потребовала Диана.
Она приставила острие к бедру Анны – рука у жены совершенно не дрожала – и полностью ввела иглу в тело. Затем начала медленно давить на поршень до тех пор, пока в шприце не иссякла коричневая жидкость.
Воскрешение произошло за несколько секунд.
Взгляд дочери постепенно стал осмысленным. Анна перестала дрожать и откинулась на постель.
И заплакала.
Заплакала горше, нежели в то утро, когда ей поставили диагноз и мы ей в общих чертах рассказали, что ее ждет. Гораздо горше.
– Папа… папа… о, папа…
И я заплакал вместе с ней.
* * *
Я отвез ее в больницу, в детское отделение Еврейского госпиталя Лонг-Айленда, – просто ради перестраховки. Больничный запах перенес меня в то раннее утро, когда я входил в здешний вестибюль, понимая, что лучшая часть моей жизни завершена. Анна чувствовала нечто подобное: во время двадцатиминутной поездки до больницы она сумела успокоиться, но как только мы оказались перед дверью комнаты ожидания, вся сжалась и отпрянула, так что пришлось ее вносить на руках.
Нам дали интерна-индийца.
– Расскажите, пожалуйста, что произошло, – попросил он.
– У дочери случился диабетический приступ, – ответил я. – Она перенесла шок.
– Вы сделали укол?
– Да.
– Угу…
Индиец разговаривал и одновременно осматривал Анну: сердце, пульс, глаза, уши. Не исключено, что он был знающим человеком.
– Надо бы взять у нее кровь на сахар, так?
Я не понял, спрашивал ли он моего мнения или его вопрос был сугубо риторическим.
– Мы измерили сахар перед тем, как выехали сюда. Один сорок три. Не знаю, сколько было до того, как она… – Я готов был сказать «отключилась, упала в обморок, потеряла сознание», но в присутствии Анны сдержался.
Я заметил на бедре дочери голубоватое пятнышко и подумал о том, что родителей, наставляющих своим чадам синяки, судят и помещают под замок.
– Говорите, один сорок три, так?
– Да.
– Сейчас посмотрим.
Врач попросил, чтобы Анна дала ему руку, но та только помотала головой:
– Нет.
– Ну что ты, Анна. Доктор возьмет у тебя кровь на сахар и убедится, что все в порядке. Велика важность. Ты это делаешь по четыре раза в день.
Но важность была действительно велика, потому что Анна сдавала кровь на анализ четыре раза в день, а теперь ее просили сделать это в пятый, точнее в шестой, раз: ведь я делал анализ перед тем, как приехать сюда. Вдобавок дочь снова очутилась в больнице, где ей впервые сказали, что она – не как все, что ее тело гложет ужасная болезнь, которая может однажды убить. Не велика важность для врача, но только не для нее.
Тем не менее, Анна сидела в два ночи в смотровой комнате Еврейского госпиталя Лонг-Айленда, и врач должен был взять у нее кровь.
– Ну же, Анна, будь взрослой девочкой.
Я припомнил первые дни после возвращения дочери из больницы домой. Тогда приходилось упрашивать ее дать мне руку, не допросившись, брать самому. Грубое насилие предшествовало грубой боли. Я не сомневался, что творю худшее зверство на свете.
– Я сама, – прошептала она.
Интерн начал терять терпение: так много больных и так мало времени.
– Послушайте, мисс, нам необходимо…
– Она сказала, что сделает все сама, – перебил его я, вспомнив из первых дней ее болезни кое-что еще.
После того, как был поставлен диагноз, Анна две недели провела в больнице, где ее учили жить с этой штукой по имени «диабет». По больничным правилам пациента выписывали только после того, как он сумеет сделать себе инъекцию инсулина. И Анна, которая боялась игл так, как другие боятся змей, пауков или темных комнат, умолила меня дать обещание, что ей не придется колоть себя самой. И я пообещал. Но в день выписки пришла сестра и стала заставлять ее делать инъекцию в и без того исколотую руку. Сначала мы оба – и я, и Диана – молчали, предоставив сестре мягко, а потом и не очень убеждать пациентку в целесообразности того, чего она так страшилась. В итоге, видя бездействие своих верных союзников, почти оглохшая от ужаса Анна с мольбой посмотрела на меня. И я, хотя и понимал, что ей полезно научиться себя колоть, все-таки сказал сестре: «Не надо». Анну могло предать ее тело, но не отец.
– Она сама, – повторил я.
– Хорошо, – согласился индиец. – Только пускай не мешкает.
Я протянул Анне остро отточенную стрелку. Она дрожащей рукой поднесла ее к среднему пальцу и кольнула. Дочь еще отводила ланцет в сторону, а на пальце уже вздулась яркая капелька крови. Я хотел сам снять показания, но Анна отняла у меня прибор. Маленькая девочка превратилась в настоящего бойца.
С сахаром в крови оказалось все нормально – 122.
Я сказал интерну, что эндокринолог дочери доктор Барон прибудет с минуты на минуту.
Однако доктор Барон не появился. Интерна по пейджеру вызвали в приемный покой. Вернувшись, он сказал, что доктор Барон разрешил отпустить Анну домой.
– Он не приедет?
– Нет необходимости. Я сообщил ему показатели, и он сказал, что все в порядке.
– Я думал, он захочет ее осмотреть.
Интерн пожал плечами: дескать, врачи, что с ними поделаешь?
– Прекрасно, – вздохнул я.
– Могу я перемолвиться с вами словечком? – обратился ко мне интерн.
– Разумеется.
Мы отошли в другой конец смотровой, где сидел китаец и неотрывно смотрел на свою окровавленную руку.
– Скажите, как у нее со зрением?
– С чем?
– Со зрением.
Понятно, со зрением.
– Нормально. Ей прописали очки для чтения. Предполагается, что она в них работает. – Я задумался и не смог вспомнить, когда в последний раз видел Анну в очках. – А что?
– Там какое-то нарушение, – пожал плечами индиец. – Не ухудшается?
– Не знаю, не замечал. – Я почувствовал в желудке знакомую тяжесть, камень, который даже в такой прекрасной больнице, как Еврейский госпиталь Лонг-Айленда, не сумели бы вырезать.
– Хорошо, – отозвался интерн. Он был перегружен работой, проявлял нетерпение, впрочем, держался по-дружески.
– Мне что-нибудь передать доктору?
– Нет-нет. – Индиец покачал головой. – Просто хотел удостовериться.
Я подписал нужные бумаги, дал свою новую кредитную карточку, после чего нам разрешили покинуть больницу.
Мы шли к оставленной на стоянке машине, наше дыхание смешивалось и оставляло в тихом зимнем воздухе одно общее облако пара. «Черное облако», – подумал я. Кажется, это и есть метафора несчастья.
– Послушай, малышка, – сказал я. – Ты в последние дни нормально видела?
– Нет, папа, ослепла, – отрезала Анна. У нее увеличился сахар в крови, но это не затронуло присущее ей чувство юмора, сарказм остался на должном уровне.
– Я просто хотел спросить, как у тебя с глазами.
– Все в порядке.
Но по дороге домой она уткнулась в меня носом, как в те дни, когда была совсем малышкой и хотела вздремнуть.
– Помнишь ту историю, папа? – спросила она, когда мы проехали несколько кварталов.
– Какую историю?
– Ту, что ты рассказывал мне, когда я была совсем маленькой. Про пчелу. Ты ее сам придумал.
– Да.
Я сочинил тогда сказку, потому что Анну ужалила пчела. Анна расплакалась. Желая ее успокоить, я сказал, что злая пчела умерла. Но Анна расстроилась сильнее. Она пришла в ужас от того, что пчела умирает, теряя жало, – пусть даже это жало причиняло боль ей самой.
– Расскажи снова, – попросила она.
– Забыл, – солгал я. – А про лошадей не хочешь? Помнишь, как старик отправился искать приключения?
– Нет, хочу про пчелу.
– Ну, Анна, я даже не помню, как она начиналась.
Зато помнила дочь.
– Жила-была маленькая пчелка, которая никак не могла понять, зачем ей жало, – начала она.
– Да, да… правильно.
– Продолжай.
«Почему дочь хочет именно эту сказку?»
– Она никак не могла понять, зачем ей жало… – подхватил я.
– Потому что… – нетерпеливо подтолкнула меня Анна.
– Потому что видела, что другие пчелы тут же умирают, как только решаются воспользоваться своим жалом.
– Ее подружка… – тормошила меня дочь.
– Ее подружка-пчела, – поправил я, – тетя, дядя Шмель, все они умерли, потому что кого-то ужалили.
– И она сильно горевала, – тихо проговорила Анна.
– Да, горевала, – продолжал я. – Она не могла понять, зачем нужно жало и какой смысл быть пчелой.
– И тогда…
– И тогда стала задавать вопросы зверям в саду.
– В лесу, – на этот раз поправила дочь.
– В лесу. Но никто не мог ей помочь.
– Кроме совы.
– Кроме мудрой совы. Которая сказала: «Вот укусишь и сама все узнаешь».
– И…
– Однажды пчела летала по лесу и увидела павлина. Конечно, она не знала, что это павлин. Она вообще не знала, кто такие павлины. Птица и птица – обычной птичьей наружности, и больше ничего.
– Когда я была маленькой, ты не говорил «и больше ничего», – упрекнула меня Анна.
– Ты выросла. И больше ничего.
– Нет.
– Хорошо. Обычной птичьей наружности. Так решила пчела. А потому села на павлина и задала свой вопрос: «Зачем мне жало?»
– Зачем? – повторила Анна, словно в самом деле хотела узнать ответ. Будто она забыла, и ей не терпелось дослушать сказку до конца.
– «Жужжи отсюда», – ответил ей павлин. И пчела разозлилась.
– И ужалила павлина, – закончила за меня Анна. – Павлин расцвел. Все его перья встали дыбом. Все до единого. И засверкали, как радуга. «Ничего не видела красивее», – подумала глупая пчелка и умерла.
Когда мы свернули на Йель-роуд, я заметил Васкеса. Он неподвижно стоял под фонарем, как часовой.
* * *
Я пронесся мимо него и чуть не залетел на тротуар.
– Папа! – Анна встрепенулась. Встревоженная, наверное, даже напуганная, она вскинула голову и посмотрела в окно.
Каким-то образом я выправил машину и свернул на подъездную дорожку к дому 1823.
– Что случилось? – спросила дочь.
– Ничего. – Самое неискреннее «ничего», которое слетало с уст. Естественно, моих.
Анна оказалась слишком вежливой, чтобы продолжать расспросы после того, как я схватил ее за руку и затащил в дом.
Диана не спала. На кухне благоухало кофе, горел свет, работал телевизор, настроенный на кулинарный канал. Диана ждала, когда возвратятся домой два ее самых любимых в жизни человека.
И мы вернулись.
Диана неправильно поняла выражение страха на моем лице – решила, что оно вызвано ночными событиями. А что еще она могла подумать, если я побелел, как мел, и расхаживал взад и вперед?
– С ней все в порядке? – спросила жена. Она успела задать этот вопрос Анне, но та вновь обрела подростковую мрачность и молча прошествовала мимо матери к себе наверх.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25