А сама, по ее годам, работала сноровисто, «успешь» у нее была больше Нюриной.
Крепко выручила Ольга Сергеевна, учительница. Привела всех своих детей: Аню, Лену и Сережу, двенадцати, восьми и пяти лет, и все дети до единого были помощниками. На них прямо налюбоваться было невозможно. И Вера, и Николай Иванович вечером долго говорили именно о них.
– Меня вначале дичились, – говорил Николай Иванович. – Потом Сережа первый осмелел и Леночка. А уж Аня старается казаться взрослой. Золотые дети, золотые, вот какая у меня племянница.
В избе пахло клейстером, глиной. Это Рая еще обмазывала и печь, которую наутро затопили.
– Не поверишь, отец, – говорила Вера, – впервые печку топлю. Ты как в городе сказал: поедем, – я первым делом сижу и думаю: ой, печку не смогу топить. Слава Богу, смогла.
– Хозяйку чувствует.
Николай Иванович коснулся плеча Веры. Она даже вздрогнула.
– Ох уж, хозяйку. Пятьдесят бы лет назад.
Печка все-таки сильно дымила, оба наплакались. Но потом кожух прогрелся, пошла тяга, и до того жарко натопили, что спать в избе не смогли; спали: Николай Иванович – в сенях, Вера – в клети.
Рая принесла пологи от комаров. Принесла вечером и все не уходила, все говорила и говорила.
– Рая, – осторожно спросил брат, – ты устряпалась?
– Почти. К утру еще овсяные хлопья замочить, а так-то все, табор свой накормила, не орут.
Табором Рая называла хозяйство во дворе, домашних животных; корова, например, у нее была Цыганка, бычок – Цыган, по причине черной шерсти, от них и остальное население двора, овцы и поросята, причислялось к табору.
– Кур надо вам завести, вот что сделаем. Сейчас с комбикормом полегче. Я бы завела, но дома меня по целым дням нет, а они такие, что в любую щель пролезут. И орет, и перья дерет, а лезет. А то приехал из района умный один и упрекает: почему это петухи не поют, почему это не поют, вам правительство идет навстречу, вам разрешили не умирать, питаться разрешили с одворицы, а петухи не поют.
– Так и сказал: разрешили не умирать?
– Это уж я сама.
– Я, Рая, вот почему спросил про хозяйство. Сейчас надо на вечернюю молитву становиться, так ты, может быть, с нами? Ежели в тягость, то не надо.
Рая посерьезнела, оглядела себя.
– Ой, уж больно я по-домашнему.
И осталась.
Затеплили в красном углу лампадку. Встали.
– Во имя Отца и Сына, и Святаго Духа, – начала Вера.
– Аминь! – затвердил Николай Иванович.
И, не отступая ни на шаг, по полному правилу, стали читать вечерние молитвы. Рая отстояла до конца, вслушиваясь и крестясь, а последнюю – «Да воскреснет Бог, и расточатся врази Его» – она даже почти вспомнила. И девяностый псалом, который в народе называют «Живые помощи», тоже вспомнила. Когда закончили, Рая призналась, что ноги у нее маленько устали, но тут же изумленно спросила:
– И это, брат, вся твоя вина?
Уж конечно поговорили они с Верой эти два дня, уж наверное Вера порассказывала, какие казни выдерживал Николай Иванович.
– А помнишь, Коля, мама становилась на молитву, я вслушивалась, маленькой была, она торопливо шепчет, вот только «Живые помощи» чаще другого говорила, я более-менее затвердила. А ее просила, она меня боялась приучать, боялась, что и я, как ты... – Рая запнулась, подыскивая слова.
– Боялась. – Николай Иванович посмотрел на фотографию матери, помещенную – вместе с фотографиями отца, Гриши, его самого, еще довоенную, Арсени с Нюрой и детьми, Раи – в одну рамку, под одно стекло. – Боялась. За детей.
– Как не боялась. По домам ходили, иконы выбрасывали, а то прямо в доме рубили. А печка топится – то и в печку кинут. Мама эти вот иконы спрятала, а был Чернятин, зональный парторг, тогда зональные МТС были, он над людьми дикасился, не человек, а облигация, ходил с гаечным ключом, прямо ключом по иконам, черт рогатый, сгнил уж, конечно, нисколь его не жалко. Пришел к маме: если бы, говорит, не Гришка, ты б, говорит, у меня загремела. И что лютовал, за какие привилегии? Потом на Гришу похоронная, так еще хорошо, что похоронная, а от тяти ничего. Чернятин ходил, нюхал: чего муж пишет? Спасибо почтальонке, он и ее спрашивал, и ее сексотом хотел сделать, спасибо ей, тетя Поля Фоминых, в следующий раз могилу покажу, ему тетя Поля никогда не выдавала, что от тяти ничего нет. А то бы узнал, что про тятю и мы сами не знаем, еще бы как-нибудь издевался. «Мать тюремщиков!» – кричал на маму.
– Ее зимой хоронили?
– Зимой. Сосед-кладовщик могилу делал. Мы еще тогда не соображали, что это он Арсеньку посадил, а он как вроде вину искупал...
Утром прибрел Степан из поселка. Сидел, попил чаю, снова долго сидел, потом спросил Николая Ивановича:
– Так ты меня и не признал до сих пор?
– Нет.
– Как же? Подумай.
– Нет, Степан, не та голова, не вспомнить. Что знаешь, скажи.
– Как же! Мы были из высланных, один я остался. Из западных украинцев, ну, вспомнил? Западэнцы? Тебя из-за нас взяли.
– Ну что ты, Степан, что ты, Бог с тобой, как же из-за вас. Я сам отказался служить, сам и страдал. Ты на себя не греши. – Николай Иванович даже очки нацепил, приблизился к Степану. – Нет, не признаю. Может, у тебя есть карточки довоенные?
– Я тогда завсим малэньким хлопчиком був, ты и не запомнил.
– Був хлопчиком, а дывысь яким старичиной вытянул, – улыбнулся Николай Иванович. – Я с украинцами сидел, погода там была дуже хмарна. Нет, Степан, не виноваться. И много вас теперь? Вам ведь, я слышал, разрешили вернуться.
– Разрешили, а кому возвращаться?
– Вера! – зашумел Николай Иванович. – Ты нам чайничек взбодри, мы тут по случаю встречи еще по чашке ошарашим...
Весь вечер сидели, вспоминали.
– Я и сам не могу понять, как к вам прибился, – говорил Николай Иванович. – Я, Вера Сергеевна, почему к сектантам пришел, спроси, не знаю. Потом я всяко думал. Мать боялась, в церковь не пускала. Тайком от нас молилась. В комсомол я не зашел, я как-то стеснялся даже слово на людях сказать. А почему так, не знаю. Думаю, конечно, было б как раньше, разве б случилось. То есть стала молодежь больно озоровать, матерщина пошла, над всем старым издевались, стариков прекратили уважать, тут «рыковка», тут папиросы «Трезвон», тут частушки: «Сами-сами бригадиры, сами председатели, никого мы не боимся, ни отца, ни матери!» – как жить? Причем все убивали, надо всем издевались, а называли все счастливой жизнью и приказывали радоваться. Какой-то обман получился. Когда Ленин Николая заступил, другое обещали, обещали великую Россию, а какая великая, когда Богу молиться нельзя. Девушек я дичился, и в них бес вступил, волосы поотрезали, кричат: мы на небо залезем, разгоним всех богов. Страма, страма! Ваш староста меня и пригласил. Он так уважительно, так сердечно позвал. Я еще оттого пошел, что жалели высланных. Сильно-то боялись с ними сходиться, а жалели. Это для Украины Вятка – ссылка, а вятских гнали куда еще позадиристей, наши в Нарымский край попали, да и там, христовеньким, жить не дали. Только отстроятся – опять. Я в лагере одного земелю по говору узнал, его под пятьдесят восьмую за то, что там свой дом выстроенный поджег. Ну вот... – Николай Иванович передохнул, поглядел на Веру, как бы сказав ей, что ничего, ничего, не волнуйся, мне эти воспоминания не во вред. – Во-от, – протянул он, – пригласил ваш староста. И мне очень понравилось. И стал ходить. Много ли я понимал, хотя по тем временам семилетка как нынче институт, но в части души тогда многие заблудились. Тут хожу, слушаю: всякое дыхание славит Господа, как хорошо! Комара не убивать, к оружью не прикасаться.
– Уж теперь-то комара убьешь, – улыбнулась Вера.
– Глаза открылись – и фашиста бы убил. Разве Арсеня сам упрекает, что за меня погибли отец и Гриша, это через него от них упрек. В том же Писании: «Нет большей любви, чем умереть за друга своя», от Иоанна, глава пятнадцать, стих тринадцатый. И случай был. В конце сорок первого и начале сорок второго по лагерям прошла вербовка на фронт. «Смыть кровью преступление» – так говорили. В армию к Рокоссовскому. Я хотя был без права переписки, но понимал, что Гриша воюет. Про отца почему-то не думал, он мне сильно в годах казался... а теперь вот я его в два раза почти старше. Вот. Я к оперу: запишите. А оказалось, что политических и верующих, нас называли сектантами, не записывали. Вот до чего дошло – уголовниками стали закрываться, а Богу все равно не верили. Я прошусь, а опер издевается. «Сопри хоть чего-нибудь, – говорит, – будь человеком, сопри хоть рукавицы». У меня-то, конечно, давно стащили, без рукавиц гоняли. А ничего: Богу помолюсь и как-то не обмораживался.
– А зачем он учил воровать? – спросила Вера. Она впервые слушала Николая Ивановича, чтобы он рассказывал о заключении.
– Чтобы перевести в уголовники, а из них пойдешь, мол, раз так хочешь, на фронт. Разве я украду?
Николай Иванович поскреб ногтем какое-то пятнышко на столе, Вера вся напряглась.
– Как знать, может, и надо было, только он непременно делал мне в издевательство. Опять бы обманул. Когда понял, что меня никакими парашами не унизить, никакой работой, просто бил. Господи, прости ему, конечно, теперь уж он неживой. Именно это он и выбивал, чтоб я осердился или взбунтовался. Кричит: «Не верю, что можно за врагов молиться! Значит, ты, гад такой, за Гитлера молишься? За Сталина, гад, молись!»
– Не надо, отец, не надо больше, не вспоминай. Степан, еще чашечку выпьешь? – спросила Вера.
– Прости меня, брат, – сказал Степан, вставая и в пояс Николаю Ивановичу кланяясь. – Прости, брат во Христе, прости.
– И ты, Степан, прости. – Николай Иванович тоже поклонился. – А скажи, Степан, староста Марк Наумыч, он здесь похоронен?
– Нет, на Львовщине. Ему после войны, по инвалидности, разрешили уехать. Я стал было за себя хлопотать, но тут, тут... долго рассказывать, остался один. Так и живу. Хожу над усопшими Псалтырь читать. Здесь народ хороший. Я гляжу, шо я не лишний, мне то и в радость. А як занедужу – меня старушки вызволяют. То меду несут, то сметаны, то ще чи шо.
– Старухи у нас всех лучше, старухами все держится, – сказал Николай Иванович. – Взорванную часовню мы расчищали, ревут, а камни таскают, тяжелей себя.
13
На неделе пожаловал высокий гость, председатель сельсовета Домовитое. Уважительно поздоровался, представился, огляделся.
– Это вы молодцы, что дом сохранили. Снаружи вовсе плох, а изнутри красота. Когда Раиса Ивановна выстроилась рядом, я думал, этот дом на дрова пустит, а она как знала, для брата уберегла. Только надо, Николай Иванович, оформить отношения с сельсоветом. Вы пенсионеры, вам это легче по закону. Вы сейчас где прописаны?
– Были на ведомственной площади на заводской, но думаем, к старости лучше здесь. – Это Вера успела вперед Николая Ивановича. Ну, правильно, он так же бы объяснил.
Домовитов от чаю отказался, просил зайти в сельсовет с паспортами, вдруг, чего-то вспомнив, остановился:
– Только, Николай Иванович, этот дом придется вам покупать. У Раисы Ивановны нет права собственности на два дома. Этот мы числим за сельсоветом.
– Но вы сказали, что Рая хотела этот дом раскатать на дрова.
– Раскатала бы – другой разговор. Но сейчас это не дрова – жилая единица. Да вы не волнуйтесь, он подходит под все уценки и списания, он и будет по цене дров, рублей триста. Одворицы, как не членам совхоза, не полагается, но сотки две-три берите, больше вам не обработать.
Вот такой был заход высокого гостя. Собственно, он был прав и как раз хотел, чтоб все было оформлено по правилам. Но где триста рублей взять?
– Эка беда, отец, – сказала Вера, – а смертные-то мои? Я на старости лет воспрянула, так пожалею ли последние?
Взяли они Верины деньги и пошли на другой день в сельсовет. Но вот какое известие ожидало их – Домовитов показал предписание: «Чудинова Н.И. препроводить в Кировское райотделение МВД Вятской области».
С оформлением дома получалась оттяжка.
– Не езди, – советовала Вера. – Не езди, и все тут.
Она отлично знала, зачем вызывают. Николая Ивановича приплели к одному случаю – к выносу со склада олифы и краски. Собственно, с территории можно было утащить не только олифу и краску, но и все хозяйство, ибо забор был таков, что непонятно иногда было, где территория, а где остальное пространство. Вдобавок надо было доказать, что вынесена краска в дежурство Николая Ивановича, а не его сменщика. То есть Николай Иванович ни сном ни духом не помышлял, что он здесь при чем-то. Но вот припутали. Может быть, – а может быть, и не может быть, а точно, – следователю хотелось притянуть именно Николая Ивановича? Еще за ним тянулось дело о хулиганстве, да, да, о хулиганстве. Но это уже по линии Шлемкина, это за последний поход, когда Николая Ивановича схватили, затолкали в машину и на него же написали протокол, что оказывал сопротивление представителям власти. Какое? Когда схватили его рюкзак и высыпали кусочки на дорогу и он спросил: «Или вы голодные? Так возьмите, ешьте». Это – сопротивление? Но написано черным по белому: оказывал сопротивление. Поди докажи, что не оказывал. Вызывали, допрашивали, передали на административное взыскание. Да и то тыщу раз подчеркнули, что это из особой милости, из того, что его года преклонные, а так бы закатали куда следует. И все тыкали носом в судимость. «Давно она снята», – говорил Николай Иванович. Оказывается, нет, не снята. Реабилитируют политических, а насчет верующих указа не было. «Пиши, добивайся». Николай Иванович написал. Пришло для принятия мер в облисполком к... Шлемкину. «Я те попишу!» – сказал он. Теперь вот добавляют к хулиганству и воровство.
– Поеду.
И поехал. И Веру, сколь ни просилась, не взял.
Этот следователь оказался человеком хорошим. Еще молодой, с усиками, много курящий, чем заставлял страдать слабые легкие Николая Ивановича, он долго листал тощее дело спереди назад и сзаду наперед, а потом спросил:
– А кто так вашей крови жаждет?
– Этого я не знаю.
– Знаете. Я могу вам одно сказать: того, кто выносил, я нашел. Вернее, он нашелся сам. Я взял это дело как прицеп к другим, у нас этих краж, если б мы только их и разбирали, нам бы за тыщу лет не расхлебать, взял и в конторе, в обеденный перерыв, спросил о вас. Сказали, что вы уже не работаете. Сказали, что с вами поступили очень несправедливо. Еще сказали, что легче поверить, что камни с неба валятся, чем поверить в то, что вы могли что-то взять. Это женщины в бухгалтерии. Далее. Тут заявление одного, фамилию не скажу, он человек не конченый, потому что именно он вначале написал на вас заявление, а потом сам мне признался, что написал по наущению. Но кто наущал, очень просил оставить в секрете. Поэтому я и спросил: кто же так жаждет вашей крови?
– А как имя этого рабочего? Только имя?
– Имя? – Следователь покосился в бумаги. – Павел. – И догадался: – О здравии хотите свечку поставить? Правильно. Не хватило бы у него совести, пришлось бы вас помытарить. А что, Николай Иванович, можно личный вопрос? Вы в Бога продолжаете верить?
– Не только продолжаю, но все более укрепляюсь в вере. И в каждом дне вижу Промысел Господа. – Николай Иванович перекрестился, хоть и не на что было креститься в Кировском райотделении.
– Веровали бы все, никаких бы краж не было! – Следователь отодвинул от Николая Ивановича пепельницу.
– А все и верят. Только не все об этом знают.
– И я верю?
– И вы.
– Н-не знаю, – недоверчиво протянул следователь. – Пожалуй, я по многим параметрам неподходящий. И курю, и бывает, что матерюсь, а иногда такое дело ведешь, такую грязь, недавно было расчленение трупа... такое дело достанется, что только и остается рвануть стакан без закуски, чтоб напряжение снять.
– Молитв не знаете, вот и мучает вас лукавый.
Следователь зачем-то взглянул на сейф, потом на Николая Ивановича.
– У нас знаете как вас прозвали?
– Знаю. Сусаниным.
– Да. Вот я и связываю эту краску и ваши походы на Великую. Или нет связи?
– Есть, – сказал Николай Иванович. – Могу сказать, что знаю – кто.
– Н-ну, хорошо, Николай Иванович. Распишитесь мне на память – и с Богом. И еще вопрос: а того, кто над вами издевается, вы пишете о здравии, свечку ставите за него?
– Да.
– Хм! – Следователь протянул руку на прощанье. – Тогда уж и за меня поставьте, не сочтите за труд. А особенно за жену мою, Татьяну. Никак ребенка не может родить. Болеет и болеет. Татьяна.
– А вы крещеные оба?
– Этого не скажу. То есть, – улыбнулся следователь, – не то что я скрываю, а не знаю. Мы же знаете как вырастали: вперед и выше!
– Есть молитвенное воздыхание супругов о деторождении. Только для этого надо быть крещеным и венчанным.
Следователь развел руками.
Ночевать Николай Иванович хотел в общежитии. Но его решительно заарестовала Катя Липатникова. Спорить с нею было бесполезно. Входящая в церковную двадцатку единственного в Вятке храма, она этим очень гордилась, она была воинственно набожна. Именно так она и говорила: «Воинственно! Было общество воинственных безбожников, пришла пора воинственных верующих».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24
Крепко выручила Ольга Сергеевна, учительница. Привела всех своих детей: Аню, Лену и Сережу, двенадцати, восьми и пяти лет, и все дети до единого были помощниками. На них прямо налюбоваться было невозможно. И Вера, и Николай Иванович вечером долго говорили именно о них.
– Меня вначале дичились, – говорил Николай Иванович. – Потом Сережа первый осмелел и Леночка. А уж Аня старается казаться взрослой. Золотые дети, золотые, вот какая у меня племянница.
В избе пахло клейстером, глиной. Это Рая еще обмазывала и печь, которую наутро затопили.
– Не поверишь, отец, – говорила Вера, – впервые печку топлю. Ты как в городе сказал: поедем, – я первым делом сижу и думаю: ой, печку не смогу топить. Слава Богу, смогла.
– Хозяйку чувствует.
Николай Иванович коснулся плеча Веры. Она даже вздрогнула.
– Ох уж, хозяйку. Пятьдесят бы лет назад.
Печка все-таки сильно дымила, оба наплакались. Но потом кожух прогрелся, пошла тяга, и до того жарко натопили, что спать в избе не смогли; спали: Николай Иванович – в сенях, Вера – в клети.
Рая принесла пологи от комаров. Принесла вечером и все не уходила, все говорила и говорила.
– Рая, – осторожно спросил брат, – ты устряпалась?
– Почти. К утру еще овсяные хлопья замочить, а так-то все, табор свой накормила, не орут.
Табором Рая называла хозяйство во дворе, домашних животных; корова, например, у нее была Цыганка, бычок – Цыган, по причине черной шерсти, от них и остальное население двора, овцы и поросята, причислялось к табору.
– Кур надо вам завести, вот что сделаем. Сейчас с комбикормом полегче. Я бы завела, но дома меня по целым дням нет, а они такие, что в любую щель пролезут. И орет, и перья дерет, а лезет. А то приехал из района умный один и упрекает: почему это петухи не поют, почему это не поют, вам правительство идет навстречу, вам разрешили не умирать, питаться разрешили с одворицы, а петухи не поют.
– Так и сказал: разрешили не умирать?
– Это уж я сама.
– Я, Рая, вот почему спросил про хозяйство. Сейчас надо на вечернюю молитву становиться, так ты, может быть, с нами? Ежели в тягость, то не надо.
Рая посерьезнела, оглядела себя.
– Ой, уж больно я по-домашнему.
И осталась.
Затеплили в красном углу лампадку. Встали.
– Во имя Отца и Сына, и Святаго Духа, – начала Вера.
– Аминь! – затвердил Николай Иванович.
И, не отступая ни на шаг, по полному правилу, стали читать вечерние молитвы. Рая отстояла до конца, вслушиваясь и крестясь, а последнюю – «Да воскреснет Бог, и расточатся врази Его» – она даже почти вспомнила. И девяностый псалом, который в народе называют «Живые помощи», тоже вспомнила. Когда закончили, Рая призналась, что ноги у нее маленько устали, но тут же изумленно спросила:
– И это, брат, вся твоя вина?
Уж конечно поговорили они с Верой эти два дня, уж наверное Вера порассказывала, какие казни выдерживал Николай Иванович.
– А помнишь, Коля, мама становилась на молитву, я вслушивалась, маленькой была, она торопливо шепчет, вот только «Живые помощи» чаще другого говорила, я более-менее затвердила. А ее просила, она меня боялась приучать, боялась, что и я, как ты... – Рая запнулась, подыскивая слова.
– Боялась. – Николай Иванович посмотрел на фотографию матери, помещенную – вместе с фотографиями отца, Гриши, его самого, еще довоенную, Арсени с Нюрой и детьми, Раи – в одну рамку, под одно стекло. – Боялась. За детей.
– Как не боялась. По домам ходили, иконы выбрасывали, а то прямо в доме рубили. А печка топится – то и в печку кинут. Мама эти вот иконы спрятала, а был Чернятин, зональный парторг, тогда зональные МТС были, он над людьми дикасился, не человек, а облигация, ходил с гаечным ключом, прямо ключом по иконам, черт рогатый, сгнил уж, конечно, нисколь его не жалко. Пришел к маме: если бы, говорит, не Гришка, ты б, говорит, у меня загремела. И что лютовал, за какие привилегии? Потом на Гришу похоронная, так еще хорошо, что похоронная, а от тяти ничего. Чернятин ходил, нюхал: чего муж пишет? Спасибо почтальонке, он и ее спрашивал, и ее сексотом хотел сделать, спасибо ей, тетя Поля Фоминых, в следующий раз могилу покажу, ему тетя Поля никогда не выдавала, что от тяти ничего нет. А то бы узнал, что про тятю и мы сами не знаем, еще бы как-нибудь издевался. «Мать тюремщиков!» – кричал на маму.
– Ее зимой хоронили?
– Зимой. Сосед-кладовщик могилу делал. Мы еще тогда не соображали, что это он Арсеньку посадил, а он как вроде вину искупал...
Утром прибрел Степан из поселка. Сидел, попил чаю, снова долго сидел, потом спросил Николая Ивановича:
– Так ты меня и не признал до сих пор?
– Нет.
– Как же? Подумай.
– Нет, Степан, не та голова, не вспомнить. Что знаешь, скажи.
– Как же! Мы были из высланных, один я остался. Из западных украинцев, ну, вспомнил? Западэнцы? Тебя из-за нас взяли.
– Ну что ты, Степан, что ты, Бог с тобой, как же из-за вас. Я сам отказался служить, сам и страдал. Ты на себя не греши. – Николай Иванович даже очки нацепил, приблизился к Степану. – Нет, не признаю. Может, у тебя есть карточки довоенные?
– Я тогда завсим малэньким хлопчиком був, ты и не запомнил.
– Був хлопчиком, а дывысь яким старичиной вытянул, – улыбнулся Николай Иванович. – Я с украинцами сидел, погода там была дуже хмарна. Нет, Степан, не виноваться. И много вас теперь? Вам ведь, я слышал, разрешили вернуться.
– Разрешили, а кому возвращаться?
– Вера! – зашумел Николай Иванович. – Ты нам чайничек взбодри, мы тут по случаю встречи еще по чашке ошарашим...
Весь вечер сидели, вспоминали.
– Я и сам не могу понять, как к вам прибился, – говорил Николай Иванович. – Я, Вера Сергеевна, почему к сектантам пришел, спроси, не знаю. Потом я всяко думал. Мать боялась, в церковь не пускала. Тайком от нас молилась. В комсомол я не зашел, я как-то стеснялся даже слово на людях сказать. А почему так, не знаю. Думаю, конечно, было б как раньше, разве б случилось. То есть стала молодежь больно озоровать, матерщина пошла, над всем старым издевались, стариков прекратили уважать, тут «рыковка», тут папиросы «Трезвон», тут частушки: «Сами-сами бригадиры, сами председатели, никого мы не боимся, ни отца, ни матери!» – как жить? Причем все убивали, надо всем издевались, а называли все счастливой жизнью и приказывали радоваться. Какой-то обман получился. Когда Ленин Николая заступил, другое обещали, обещали великую Россию, а какая великая, когда Богу молиться нельзя. Девушек я дичился, и в них бес вступил, волосы поотрезали, кричат: мы на небо залезем, разгоним всех богов. Страма, страма! Ваш староста меня и пригласил. Он так уважительно, так сердечно позвал. Я еще оттого пошел, что жалели высланных. Сильно-то боялись с ними сходиться, а жалели. Это для Украины Вятка – ссылка, а вятских гнали куда еще позадиристей, наши в Нарымский край попали, да и там, христовеньким, жить не дали. Только отстроятся – опять. Я в лагере одного земелю по говору узнал, его под пятьдесят восьмую за то, что там свой дом выстроенный поджег. Ну вот... – Николай Иванович передохнул, поглядел на Веру, как бы сказав ей, что ничего, ничего, не волнуйся, мне эти воспоминания не во вред. – Во-от, – протянул он, – пригласил ваш староста. И мне очень понравилось. И стал ходить. Много ли я понимал, хотя по тем временам семилетка как нынче институт, но в части души тогда многие заблудились. Тут хожу, слушаю: всякое дыхание славит Господа, как хорошо! Комара не убивать, к оружью не прикасаться.
– Уж теперь-то комара убьешь, – улыбнулась Вера.
– Глаза открылись – и фашиста бы убил. Разве Арсеня сам упрекает, что за меня погибли отец и Гриша, это через него от них упрек. В том же Писании: «Нет большей любви, чем умереть за друга своя», от Иоанна, глава пятнадцать, стих тринадцатый. И случай был. В конце сорок первого и начале сорок второго по лагерям прошла вербовка на фронт. «Смыть кровью преступление» – так говорили. В армию к Рокоссовскому. Я хотя был без права переписки, но понимал, что Гриша воюет. Про отца почему-то не думал, он мне сильно в годах казался... а теперь вот я его в два раза почти старше. Вот. Я к оперу: запишите. А оказалось, что политических и верующих, нас называли сектантами, не записывали. Вот до чего дошло – уголовниками стали закрываться, а Богу все равно не верили. Я прошусь, а опер издевается. «Сопри хоть чего-нибудь, – говорит, – будь человеком, сопри хоть рукавицы». У меня-то, конечно, давно стащили, без рукавиц гоняли. А ничего: Богу помолюсь и как-то не обмораживался.
– А зачем он учил воровать? – спросила Вера. Она впервые слушала Николая Ивановича, чтобы он рассказывал о заключении.
– Чтобы перевести в уголовники, а из них пойдешь, мол, раз так хочешь, на фронт. Разве я украду?
Николай Иванович поскреб ногтем какое-то пятнышко на столе, Вера вся напряглась.
– Как знать, может, и надо было, только он непременно делал мне в издевательство. Опять бы обманул. Когда понял, что меня никакими парашами не унизить, никакой работой, просто бил. Господи, прости ему, конечно, теперь уж он неживой. Именно это он и выбивал, чтоб я осердился или взбунтовался. Кричит: «Не верю, что можно за врагов молиться! Значит, ты, гад такой, за Гитлера молишься? За Сталина, гад, молись!»
– Не надо, отец, не надо больше, не вспоминай. Степан, еще чашечку выпьешь? – спросила Вера.
– Прости меня, брат, – сказал Степан, вставая и в пояс Николаю Ивановичу кланяясь. – Прости, брат во Христе, прости.
– И ты, Степан, прости. – Николай Иванович тоже поклонился. – А скажи, Степан, староста Марк Наумыч, он здесь похоронен?
– Нет, на Львовщине. Ему после войны, по инвалидности, разрешили уехать. Я стал было за себя хлопотать, но тут, тут... долго рассказывать, остался один. Так и живу. Хожу над усопшими Псалтырь читать. Здесь народ хороший. Я гляжу, шо я не лишний, мне то и в радость. А як занедужу – меня старушки вызволяют. То меду несут, то сметаны, то ще чи шо.
– Старухи у нас всех лучше, старухами все держится, – сказал Николай Иванович. – Взорванную часовню мы расчищали, ревут, а камни таскают, тяжелей себя.
13
На неделе пожаловал высокий гость, председатель сельсовета Домовитое. Уважительно поздоровался, представился, огляделся.
– Это вы молодцы, что дом сохранили. Снаружи вовсе плох, а изнутри красота. Когда Раиса Ивановна выстроилась рядом, я думал, этот дом на дрова пустит, а она как знала, для брата уберегла. Только надо, Николай Иванович, оформить отношения с сельсоветом. Вы пенсионеры, вам это легче по закону. Вы сейчас где прописаны?
– Были на ведомственной площади на заводской, но думаем, к старости лучше здесь. – Это Вера успела вперед Николая Ивановича. Ну, правильно, он так же бы объяснил.
Домовитов от чаю отказался, просил зайти в сельсовет с паспортами, вдруг, чего-то вспомнив, остановился:
– Только, Николай Иванович, этот дом придется вам покупать. У Раисы Ивановны нет права собственности на два дома. Этот мы числим за сельсоветом.
– Но вы сказали, что Рая хотела этот дом раскатать на дрова.
– Раскатала бы – другой разговор. Но сейчас это не дрова – жилая единица. Да вы не волнуйтесь, он подходит под все уценки и списания, он и будет по цене дров, рублей триста. Одворицы, как не членам совхоза, не полагается, но сотки две-три берите, больше вам не обработать.
Вот такой был заход высокого гостя. Собственно, он был прав и как раз хотел, чтоб все было оформлено по правилам. Но где триста рублей взять?
– Эка беда, отец, – сказала Вера, – а смертные-то мои? Я на старости лет воспрянула, так пожалею ли последние?
Взяли они Верины деньги и пошли на другой день в сельсовет. Но вот какое известие ожидало их – Домовитов показал предписание: «Чудинова Н.И. препроводить в Кировское райотделение МВД Вятской области».
С оформлением дома получалась оттяжка.
– Не езди, – советовала Вера. – Не езди, и все тут.
Она отлично знала, зачем вызывают. Николая Ивановича приплели к одному случаю – к выносу со склада олифы и краски. Собственно, с территории можно было утащить не только олифу и краску, но и все хозяйство, ибо забор был таков, что непонятно иногда было, где территория, а где остальное пространство. Вдобавок надо было доказать, что вынесена краска в дежурство Николая Ивановича, а не его сменщика. То есть Николай Иванович ни сном ни духом не помышлял, что он здесь при чем-то. Но вот припутали. Может быть, – а может быть, и не может быть, а точно, – следователю хотелось притянуть именно Николая Ивановича? Еще за ним тянулось дело о хулиганстве, да, да, о хулиганстве. Но это уже по линии Шлемкина, это за последний поход, когда Николая Ивановича схватили, затолкали в машину и на него же написали протокол, что оказывал сопротивление представителям власти. Какое? Когда схватили его рюкзак и высыпали кусочки на дорогу и он спросил: «Или вы голодные? Так возьмите, ешьте». Это – сопротивление? Но написано черным по белому: оказывал сопротивление. Поди докажи, что не оказывал. Вызывали, допрашивали, передали на административное взыскание. Да и то тыщу раз подчеркнули, что это из особой милости, из того, что его года преклонные, а так бы закатали куда следует. И все тыкали носом в судимость. «Давно она снята», – говорил Николай Иванович. Оказывается, нет, не снята. Реабилитируют политических, а насчет верующих указа не было. «Пиши, добивайся». Николай Иванович написал. Пришло для принятия мер в облисполком к... Шлемкину. «Я те попишу!» – сказал он. Теперь вот добавляют к хулиганству и воровство.
– Поеду.
И поехал. И Веру, сколь ни просилась, не взял.
Этот следователь оказался человеком хорошим. Еще молодой, с усиками, много курящий, чем заставлял страдать слабые легкие Николая Ивановича, он долго листал тощее дело спереди назад и сзаду наперед, а потом спросил:
– А кто так вашей крови жаждет?
– Этого я не знаю.
– Знаете. Я могу вам одно сказать: того, кто выносил, я нашел. Вернее, он нашелся сам. Я взял это дело как прицеп к другим, у нас этих краж, если б мы только их и разбирали, нам бы за тыщу лет не расхлебать, взял и в конторе, в обеденный перерыв, спросил о вас. Сказали, что вы уже не работаете. Сказали, что с вами поступили очень несправедливо. Еще сказали, что легче поверить, что камни с неба валятся, чем поверить в то, что вы могли что-то взять. Это женщины в бухгалтерии. Далее. Тут заявление одного, фамилию не скажу, он человек не конченый, потому что именно он вначале написал на вас заявление, а потом сам мне признался, что написал по наущению. Но кто наущал, очень просил оставить в секрете. Поэтому я и спросил: кто же так жаждет вашей крови?
– А как имя этого рабочего? Только имя?
– Имя? – Следователь покосился в бумаги. – Павел. – И догадался: – О здравии хотите свечку поставить? Правильно. Не хватило бы у него совести, пришлось бы вас помытарить. А что, Николай Иванович, можно личный вопрос? Вы в Бога продолжаете верить?
– Не только продолжаю, но все более укрепляюсь в вере. И в каждом дне вижу Промысел Господа. – Николай Иванович перекрестился, хоть и не на что было креститься в Кировском райотделении.
– Веровали бы все, никаких бы краж не было! – Следователь отодвинул от Николая Ивановича пепельницу.
– А все и верят. Только не все об этом знают.
– И я верю?
– И вы.
– Н-не знаю, – недоверчиво протянул следователь. – Пожалуй, я по многим параметрам неподходящий. И курю, и бывает, что матерюсь, а иногда такое дело ведешь, такую грязь, недавно было расчленение трупа... такое дело достанется, что только и остается рвануть стакан без закуски, чтоб напряжение снять.
– Молитв не знаете, вот и мучает вас лукавый.
Следователь зачем-то взглянул на сейф, потом на Николая Ивановича.
– У нас знаете как вас прозвали?
– Знаю. Сусаниным.
– Да. Вот я и связываю эту краску и ваши походы на Великую. Или нет связи?
– Есть, – сказал Николай Иванович. – Могу сказать, что знаю – кто.
– Н-ну, хорошо, Николай Иванович. Распишитесь мне на память – и с Богом. И еще вопрос: а того, кто над вами издевается, вы пишете о здравии, свечку ставите за него?
– Да.
– Хм! – Следователь протянул руку на прощанье. – Тогда уж и за меня поставьте, не сочтите за труд. А особенно за жену мою, Татьяну. Никак ребенка не может родить. Болеет и болеет. Татьяна.
– А вы крещеные оба?
– Этого не скажу. То есть, – улыбнулся следователь, – не то что я скрываю, а не знаю. Мы же знаете как вырастали: вперед и выше!
– Есть молитвенное воздыхание супругов о деторождении. Только для этого надо быть крещеным и венчанным.
Следователь развел руками.
Ночевать Николай Иванович хотел в общежитии. Но его решительно заарестовала Катя Липатникова. Спорить с нею было бесполезно. Входящая в церковную двадцатку единственного в Вятке храма, она этим очень гордилась, она была воинственно набожна. Именно так она и говорила: «Воинственно! Было общество воинственных безбожников, пришла пора воинственных верующих».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24