А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

На эти деньги строились новые церкви, подновлялись старые, приводились в порядок кладбища. И во все время крестного хода на колокольне Богоявленского собора, как бы отмечая размеренный шаг богомольцев, следовавших к месту обретения иконы, бил и бил колокол. Шумела Великорецкая знаменитая ярмарка, не уступавшая по размаху нижегородской Макарьевской.
Рассматривать открытки и читать подписи пришли к Николаю Ивановичу и Вере Рая и вдова Нюра с Селифонтовной. Вдова Нюра просто сидела поодаль и покачивала головой. Рая потихоньку сказала брату, что Нюра путает ее дом со своей комнатой в бараке и все говорит: «Зачем это Алеша окно переставил?» Николай Иванович рассказывал об иконе те чудеса, что дошли в летописях о Вятской стране. Икона была обретена вскоре после Куликовской битвы, при великом князе московском Дмитрии Донском. Крестьянин увидел, что от сосны исходит странное сияние, золотое свечение. Он ехал за сеном. И когда ехал обратно, вгляделся пристальнее: сияние исходило от иконы. Он привез ее домой, даже не подозревая, что икона чудотворная. А открылось так. Был другой крестьянин, лежавший в немощи двадцать лет, и ему в видении открылось, чтобы он шел помолиться именно этой иконе. Первый раз он не поверил, послушался второго раза. Его принесли на носилках, а обратно он шел сам.
– И ходили каждый год, – рассказывал Николай Иванович, – а в 1552-м по нерадению не было Великорецкого похода, и на вятскую землю обрушились беды – снег и град шел в июне и в июле. И с тех пор ходили неотвязно. Было дважды хождение в Москву с образом святого Николая Великорецкого, первый раз при Иване Грозном. Как раз строился собор Покрова на Рву, то есть будущий Василия Блаженного. Принесли наш образ, нашего Николы. Вдруг такое дело: оказывается, одна из церквей собора не определена, то есть какой будет престол. И решили: Николы Великорецкого! Вот ведь! – Николай Иванович прервался. – Тут уж все мы не молоденькие, а хотелось бы побывать в соборе нашего святителя, посмотреть, поклониться.
– А вот поеду нынче не прямо в Ленинград, а через Москву, и зайду, и побываю! – высказалась Любовь Ксенофонтовна.
– Дай Бог, – отозвался Николай Иванович и продолжал: – А еще раз крестный ход при нас не состоялся, в шестьдесят первом. Тогда были гонений на церковь тихие, подлые, но непрерывные. Сейчас вот тащат Никиту на пьедестал, а гореть ему в огне. Да уж и горит, прости его Господи. Какие страсти были! Церкви жгли, рушили, а на стариков, старух шли с оружием, издевались в своей стране. Опять и опять в любви к Богу пытали. И в том году, как ход сорвали, поплатились мы церковью Федоровской Божией Матери. Как на нас кричали! Кричали: последний гвоздь забит в гроб Великорецкого чуда. И тогда сделали на Великой учения ДОСААФ, вывели призывников-несмышленышей и часовню над источником взорвали. Как старались перед дьяволами выслужиться! Бог наказал и Бог спас – опять ходим.
– А меня спас от рейдов безбожников. Воинствующих. В обществе, прости Господи, пришлось состоять, силой загнали, а в рейдах не участвовала. Гриша Плясцов, тот был неистовый. Меня требуют, велят: предсельсовета, обязана, советская власть, а у меня или жар, все видят, или сыпь по всему телу. Вот как отводило. – Это рассказывала Любовь Ксенофонтовна. – Еще был Гриша Светлаков...
– О-ой! – вскрикнула Рая. – Этому-то Грише на лоб плюнуть – в глаза само натечет, такой был осатанелый.
Освобождая женщин от воспоминаний, Николай Иванович произнес:
– Прости, Боже, рабам своим, не ведавшим, что творили.
– Этих Гриш сотню скласть против вашего Гриши, и сотня не потянет, – сказала Селифонтовна.
Подошла и зима. И пусть она была каленая, малоснежная, ветреная, старики переносили ее легко – дров не жалели. Дрова были сухие, лежали в крытом дворе, давно наколотые, будто их и ждали. Изба быстро выстывала, топили вечером подтопок. Да и Николай Иванович постоянно избу упечатывал. Еда у них была незатейливая, да хорошая. Картошка своя, крупы в колхозе Рая выписала, масла растительного в магазине было безвыходно (это Раино выражение – безвыходно, то есть – постоянно), также было и молоко от Раиной Цыганки. А запустили Цыганку – нашлось молоко у соседей. Да и какие уж едоки были Вера и Николай Иванович – мяса вовсе не ели. Овощи были. То есть зимовали в достатке, в тепле.
Приходил Степан. Видно было, намолчался, рад был Николаю Ивановичу. Чаще бы приходил, да, видно, стеснялся. Приходил, крестился на голубенький огонечек лампадки у божницы, почти насильно всякий раз усаживали его за стол. Пил чай с блюдечка.
Однажды Степан сказал:
– Привык у вас с блюдечка чай сербать, как к себе поеду, надо будет отвыкать или своих приучать.
Сказано это было – ясно, что не про блюдечко. Николай Иванович поставил свою чашку на скатерть (Вера не позволяла пить чай на клеенке) и осторожно спросил:
– Значит, надумал все ж таки?
– Надо... – Степан понурился, потом поднял голову. – Надо. К тому идет. Радио слушаю, к тому идет. Греко-католикам тоже дадут жить. Не хочу в сектантах умирать.
– Старухи тебя здешние, Степан, жалеть будут, – сказала Вера.
– И я тоже буду жалеть, – ответил Степан. – Но я уже всяко-всяко передумал, всякую думку в голову брал. И сон стал видеться, будто маштачу себе гроб, а крышка получилась такая гарная, такая ладная, но дуже великая, будто на хату. Думаю: надо опилить. Захожу с пилою та и замер: вся крышка расписана, как та мазанка, петухами и рушниками, як маты к Пасхе расписывала. Ай, думаю, не буду опиливать, так покойно мэни будэ. И все чую, як дивчины та хлопцы колядуют, со звездой ходят. Ну так як, Мыкола, какое будэ твое слово?
– Какой я тебе советчик, – сказал Николай Иванович. – Все равно ведь уедешь.
– Боюся. Боюся там в первый день скончатися от сердца, боюся.
– Не бойся, Степа, – быстро вставила Вера, – не бойся. Именно ты правильно решил. По могилкам ты затосковал, они тебя зовут. Походишь, над ними почитаешь, и тебе будет полегче, и им. Как Коля боялся сюда ехать! А видишь, как все слава Богу.
– Так у Коли Вера якая! – улыбнулся Степан. – Таку бы Веру ухапить, то и в ад бы не забоялся.
– Ой, не греши, – отмахнулась Вера. – Оружия вы в руки не брали, но жениться-то не было запрета?
– Не было. Да невеста была такая огневая, что я забоялся.
– Кто, если не секрет?
– Тогдашняя предсельсовета... – Степан развел руками. – Любовь Селифонтовна. Когда тебя и нашего старца увезли, меня по молодости административно привлекли на принудиловку И я отмечался в сельсовете, что никуда не сбежал. Тогда и полюбил. Приду, она берет тетрадь высланных и привлеченных, сделает отметку – иди. А я не иду, сяду на корточки и все чекаю, чекаю...
– И ничего не вычекал?
– Нич о го. Молодой был, телятистый. Но раз сорвался. Подстерег у выхода, говорю: «Председатель, послушай, я песню выучил». И ахнул ей частушку: «Сидит Сталин на березе, Троцкий выше – на ели. До чего, христопродавцы, вы Россию довели!»
– О-о-ой! – протянула Вера. – И что Люба?
– Схватила за чуб и голову мотает. Так помотала, помотала и шепотом велела: «Иди и частушку забудь!» – Степан ласково посмотрел на Веру. – Частушку я не забыл, но и любовь Любы не заслужил. Она, я потом понял, Гришу любила. Понял, когда вашей мати похоронку Поля Фоминых принесла, тогда Люба вся осунулась, добилась того, чтоб поставили рядовой колхозницей, а потом ее в Ленинград мобилизовали.
– Ты приходи, Степа, приходи, пока не уехал, – попросила Вера.
И долго смотрела потом вслед Степану в окошко. Тот шел тихонько, опираясь на костылик.
И опять явилась птица залетная – Геня, племянничек. Все приставал с расспросами, как дальше жить в такой международной и внутренней обстановке. Николай Иванович терпеливо отвечал, что ничего не понимает ни в какой обстановке, что этих обстановок, пока он сидел, сменилось много и что надо жить не по обстановке, а по совести.
– Епонская мать! – восклицал Геня. Но Николай Иванович обрывал:
– Язык прикуси!
– Как прикуси? А тогда зачем дали гласность?
– В прямом смысле прикуси! Как вылетело гнилое слово или ругательство, если не смог удержать, допустил до этого, то хоть вослед себя накажи, кусни поганый язык. В прямом смысле. И так и отвадишь себя от похабщины. Вдумайся: не то нас оскверняет, что в нас входит, а то, что от нас исходит.
Геня сникал; сидел потерянно, он старался в эти дни изгнания из семьи не пить (да и где было взять?), сидел, потом обещал, что больше плохих слов произносить не будет.
В день отъезда он в одиночку сходил к отцу, а заранее не сказал, что собирается, вернулся к обеду и отчитался тем, что целый уповод (он именно это употребил слово, ныне редкое, – уповод, в смысле полдня) он воспитывал Арсеню.
– Яйца, конечно, курицу не учат, но, дядь Коль... это же невозможно: мат на мате сидит и ножки свесил. Родной отец! Ёштвай корень! О! дядь Коль, прости. – И Геня показал, что кусает свой язык, и язык этот в доказательство высунул, объяснив, что даже кусал его до крови. – Дядь Коль, но главному ты меня не научил. Вот я перестал ругаться... перестану, к этому идет, действительно, пусть жизнь тяжелая, но мать-то при чем, за что ее по матушке? Ругаться перестану, курить тоже поднатужусь и брошу: во рту противно, зубы желтые, с утра кашель, – брошу! Но, дядя Коля, как, как отстать от питейного дела?
Николай Иванович поглядел внимательно:
– Это, Геня, тоже достижимо. Садись.
– Ты, дядь Коль, мелко не кроши, ты сразу главный параграф: как бросить? – Геня сел, однако рванулся было рукой в карман за сигаретами, но отдернул ее и жестом показал – не буду! – Мелко не кроши, не заводи проповедь, на меня время не трать, сразу скажи: можно суметь не пить?
– Можно.
– Как?
– Только через веру в Бога.
– А по-другому?
– По-другому ни у кого не получилось, – ответил Николай Иванович. – Если гипнозом отучают, то другого лишают, гипноз иначе не может, он укрепляет в одном, а подавляет другое. А про ЛТП и про наркологию ты лучше меня знаешь.
– Но как в Бога поверить?
– В Бога все верят, но не все об этом знают. И бесы в Бога верят, иначе бы нас не морочили.
– Но как не пить-то, дядя? – закричал Геня. – Как? Ведь подсасывает, ведь сорвусь, я же знаю, я же больной...
– Геня, ты уже на пути к излечению, раз понимаешь, что больной. Советовать я ничего не могу, но могу сказать из личной жизни.
– А ты пил? – вытаращился Геня.
– Да, и сильно.
– В лагере? В лагере пил?
– В лагере. Когда в войну и после много леса требовалось, то у нас было послабление, строгости оставались, но издевательства утихли, лагерь оценивался по кубометрам. А я, как грамотный, был при техноруке, при передаче леса с лесосек на Нижний склад. Там вольные, они иногда хуже нашего питались, нам стали подбрасывать. Я и пристрастился менять пайку на самогон, и попивал. Молод был, думал – не затянет, да и откуда отраду брать?
– Отрады все же хотелось? – иезуитски спросил Геня и тут же ответил себе: – Ну да, живые ж люди. Ну и втянулся?
– Втянулся. Как-то дурел. Самогон был, конечно, сивушный, да еще иногда махоркой подбалтывали, чтоб сразу в башку. А молитвы – сам понимаешь, за то и брали, – читал. И посетило меня отчаяние на Новый год, думаю, ведь это что такое – и в тюрьме сижу, еще и гибну. Причем, Геня, вот был бы ты верующий, понял бы, тюрьма мне была не в укор, не в поношение, тут не моя вина, тюрьма меня с Богом не разлучала, а питье, это пойло поганое, разум мутило. И вот так взгорилось именно на Новый год...
– Что с горя и выпил, – предположительно продолжил Геня. – Я тоже полощу со всего – с горя, с радости: решаю перестать пить – и на радостях по этому поводу!..
Николай Иванович переждал.
– Нет, Геня, немного не так. Меня начальство в то время за крест не тиранило, а охранники сами больше нашего боялись. Нам чего бояться? Нечего. А они в страхе. Да тем более шел поток изменников Родины. Какие они изменники – вышли из плена и снова в плен. Восстаний боялись охранники и часто зэкам потрафляли. Мало ли – сегодня с автоматом, завтра с лопатой. То есть мне тогда можно было хоть под пробку наливаться, а на меня напало такое томление, такая тьма объяла, что молюсь, молюсь – и не легче. Думаю, ведь человека от меня не остается, прямо реву, а не легче. На Новый год наши немного сгоношили, после отбоя зовут, суют. Я говорю: не могу и не буду. Они ржать: когда это бывало, чтоб зэк отказался выпить. «Не буду!» – я уперся. Ну, уперся и уперся, им больше осталось, насильно не лили. Но еще одно сказали: «Ты вот за Россию все убиваешься, Россию твою нехристи калечат, ты вот и выпей за Россию». – «Не буду!» – «Как, за Россию не выпьешь?» – «А России лучше, чтоб я за нее не выпил!» – вот как я ответил и вот как тебе скажу, ибо нехристи терзать ее продолжают. Или еще так себе говори: вот эта рюмка сгубит мою душу, эта рюмка как яблоко, которое змий через Еву скормил Адаму. Не ел бы, греха бы не было.
Николай Иванович понурился. Геня молчал тоже. Николай Иванович поднял голову, тихо улыбнулся и протянул будто для себя:
– Во-о-от, дали год. Отсидел двенадцать месяцев, вышел досрочно.
– Повтори, дядь, повтори, – оживился Геня, но сам тут же ловко повторил, запомнил с одноразки. – А вообще, дядь, сейчас юмор только в тюрьме и остался, так?
– Дальше, Геня, дослушай. Пример с яблоком тебя не спасет.
– Не спасет, – согласился Геня. – Мне яду налей – выпью. Нинка грозится так-то сделать. А я иногда дохожу – жить неохота, то думаю, что еще ей и спасибо скажу. Иначе чего же я, какую наследственность передаю?
– Новый год прошел, я сколько-то потерпел и опять сорвался, и опять мучился. Но молился. И вот наступило десятое сентября, я тоже тогда молился, и особенно сильно от избавления от беса пьянства. И меня стало тошнить, прямо выворачивать, прямо чернотой исходил, думал, жилы на шее лопнут, а живот острой болью резало. Вытащило меня, выполоскало, в санчасть утащили, думали – отравление... Ну... Вот, Геня, осталось досказать маленечко. Я тогда святцы плохо знал, знал основные праздники, а когда вышел, святцы изучил и ахнул от счастья, ведь это именно так и было, что святые мученики преподобные Вонифатий и Моисей Мурин меня спасли. Понимаешь, память Вонифатия падает на первое января, а Моисея Мурина – именно на десятое сентября. Именно они охраняют от винного запоя. Так что, Геня, молись и веруй, что добьешься трезвения тела и мыслей.
– Хорошо, – вздохнул Геня. – Хорошо, да не на мою натуру. А иначе как-нибудь нельзя?
– Нельзя. Если чего и достигают русские, только с помощью Бога, другого нет.
– Не-ет? – изумленно и возмущенно вскочил Геня. – Еще как есть-то! Ты посмотри этот телевизор, ты ж не смотришь, ты посмотри, как без Бога обходятся! Смотри, как на любое кидаются. Эти же, попы-то, уже стали выступать, что ж нет результатов?
– Хорошее свершается медленно. А на плохое кидаются оттого, что оно грешных оправдывает в их грехах. А еще от лени. Хочется быть здоровым, в любого жулика поверят. А здоровым зачем быть?
– Я уж до чего доходил, до белой горячки, – гнул свое Геня. – Представляешь – такое виденье: птенцы, вроде как коршуньи, голые, когти железные, вцепляются в икры, волокут ко краю. Проснулся – на ногах раны. Вот, дядечка. А тебя можно попросить за меня молиться?
– Я это делаю, Геня, делаю. Да, видно, грешен сильно, видно, не доходчивы мои молитвы. Тут, Геня, все-таки надо за себя самому молиться. А пуще того Бог труды любит, вера без дела мертва. Можно и свечки ставить, можно и молитвы читать, а успеху не будет. Свечки наши могут быть святым противны, а молитвы от уст лживых коротки.
– Почему лживых?
– Сейчас ты молитву читаешь, а через полчаса этим же языком лжешь.
– Ох, дядя Коля, все бы сидел бы да слушал бы тебя, а ехать надо.
Геня встал. Из кухни вышла Вера. Оказывается, она тихонько там сидела.
– Возьми-ко ты, Геннадий да ты Арсентьевич, – сказала она, давая Гене завернутую в тряпочку просфорку. – С утра еще до еды, и с молитвою. Понемногу. А днем, как потянет на выпивку, подумай: хорошо ли божий хлебец питьем осквернять? Еще и это поможет.
– Дай Бог! – воскликнул Геня и, может быть, впервые в жизни перекрестился. – Я, тетка Вера, – он уже и Веру записал в тетки, – я тебя вот о чем только попрошу: дай мне молитву от злой жены, то есть как от нее оборониться. Чтоб характером была как ты. Условие!
– Есть икона «Умягчение злых сердец», есть, – ответила Вера задумчиво. – Только ведь зло не от добра рождается, от зла. Злая жена посылается в наказание за грехи, вот и подумай, почему у тебя такая Нина, как ты описываешь.
– Ну, – воодушевленно закричал Геня, пропуская Верины слова меж ушей, – как в больнице побывал. Как в больнице! Язык весь искусанный, пить не хочу, и не тянет, явлюсь домой к ночи – и ей: «Ты перед сном молилась, Дездемона?» Дядя Коля, я нашу чудиновскую породу продолжу! Я, дядь, камень.
– Подожди хвалиться, – урезонил Николай Иванович, – дай хоть петухи попоют. Тогда и увидим, камень ты или трость, ветром колеблемая.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24