Но Геня не понял евангельских аналогий и отбыл, совершенно уверенный в своем исцелении, в своей новой жизни.
14
Двух недель не прошло – явился Геня. Тихий, виноватый, ясно, что с похмелья. Молча посидел, повздыхал.
– Нет, дядя Николай, плюнь на меня, не возись, не бери в голову и не молись за меня. Пусть! Я знаю, зачем я буду жить, я буду жить для примера, как не надо жить. На мне будут учить, начиная с пионеров: «Вот, дети, что вышло из безвольного дяди». Меня, дядя, завгар в слесаря окончательно перевел. Это он специально, он еще тот жук, он к Нинке клинья бьет. Она же у него была, я же видел, что они не первый раз беседуют. От жук! Говорит: на самое лучшее место перевожу. Самое пьяное, а не самое лучшее. Лучшее! Все же ко мне в очередь, все же знают: Геня что сделает, туда сто лет не надо заглядывать. И денег не беру. Значит, что? Значит, вывод ясен: Гене посудину. А Геня еще до того не одичал, чтобы один пить, так? И что? И вот я перед вами.
– Чаю попей с дороги, – позвала Вера.
– Нет, к отцу пойду. Вы люди святые, с вами тяжело, при вас мне стыдно не то что чай пить – сидеть вот тут, на этом стуле, и то стыдно. С отцом легче. Дров ему тем более надо подрубить. И вам, если что, любое сделаю. Не осуждайте!
Они и не осуждали. В Святополье было кому Геню осуждать – тетке Рае. Она его крепко, по ее выражению, перепаратила, в первый день не отпустила в Разумы, истопила для Гени баню, дала после бани из своих рук сто пятьдесят, а уже утром, наложив в сумку для брата печенюшек, говядины и баранины, утром послала сама.
Вернулся Геня через три дня. Веселый. Объявил, что с отцом у них все было тип-топ. Так и сказал. Что пели лагерные песни. Что некоторые Арсеня до конца не знает и велел спросить у брата.
– Вот эта, например: «Докурю я, чтоб губы обжечь», – не знаешь?
– Нет, – отвечал Николай Иванович. Он растирал ноги мездрой с овчины, средство давнишнее, народное, от онемения.
– Тогда эту: «Да, это был воскресный день, но мусора не отдыхают».
– Нет, Геня. Как-то не приставало.
– Вот именно – не приставало. Я и говорю: чего тебе святым-то не быть, ничего не пристает, – вывел Геня. – А эту как продолжить? «Пьем за то, чтоб не осталось больше тюрем, чтоб не осталось по России лагерей».
– Эту я слышал.
Геня взвинченно балабонил, рассказывал, как Арсеня насмешил его тем, что снова стал смотреть телевизор, слушать радио.
– Знаешь, как он начальников распределяет? Не по должности, а по фамилии. Говорит: «Вот мужик-то, который Громыкой работает, он ничего». А кукурузу уже забыл, при ком сажали, говорит, что при Брежневе. Я поправляю: при Хрущеве. А батя: «А, – говорит, – все одно при них. На Малой земле, – говорит, – сажали».
Геня сам вытопил баню, сводил потихоньку Николая Ивановича. А еще до бани натаскал старикам полные сени дров, чтоб брать было ближе.
На вечерней молитве стоял молча сзади.
Утром Геня уехал.
15
А Николая Ивановича вовсе всего разломало. Еще держался Филиппов пост, еще перед Рождеством шебаршился по хозяйству, а с Крещенья слег.
– Совсем ты, отец, заумирал, – упрекала его Вера. Она старалась как-то оттянуть его от, казалось ей, плохих мыслей о смерти, старалась разговорить Николая Ивановича, но тот, похоже было на то, собрался умирать всерьез. Лежал, перебирал край одеяла, будто четки, и глядел в потолок. Рая прибегала каждую свободную минуту, старалась хоть чем-то накормить. Но наступил Великий пост, и Николай Иванович на дух не подпускал ничего ни мясного, ни молочного. Вера тайком плакала. Ночью подходила к Николаю Ивановичу, склонялась, слушала дыхание. Он открывал глаза, шептал:
– Спи, спи, Веруша, спи, хорошо мне.
Какой там хорошо, она же видела его недомогание. А раз и сильно испугалась за его голову. Ночью он через силу встал и потащился к выходу, и в избе заблудился, спутал окно с дверью. Она проснулась, когда загремел и разбился горшок с геранью. Подскочила, подхватила, повела обратно, а он шептал:
– Дверь-то, дверь зачем заставили?
Еще однажды попросил:
– Степана, Степана приведи, пусть надо мной почитает.
Ох, тут уж Вера чуть не взвыла – разве забыл он, что Степан на Сретенье уехал, приходил на прощание посидеть, что они долго говорили? Значит, забыл, значит, разум мешается?
Попросил поставить образок святителя Николая Чудотворца перед глазами и перенести к нему лампадку. Ночью Вера со страхом видела на голубой подушке темное лицо Николая Ивановича, а страшней того было, когда он открывал светящиеся глаза. В глазах горели голубые искорки лампады. Иногда говорил что-то непонятное, иногда разбирала Вера две-три внятные фразы. Запомнила:
– Как ни живи, а Страшный суд все ближе и ближе.
– Молитвы недоходчивы, свечи зря ставил, зане зело грешен аз.
– Ногами, ногами молиться, ногами ходить, ноги отняты, нет прощения.
Иногда же какое-то время говорил связно. Рассказал поразившее его видение:
– Видел Николая Чудотворца на коне. Сурово глядит. Ногу, говорит, тебе одну отдерну. И коня от часовни повернул, и прямо по сверху реки на коне отъехал. Надо, надо часовню восстановить.
Рая допрашивала брата: где именно, кроме ног, болит?
– Нигде не болит, – шептал он, – и ноги не болят, везде слабость. Сердце... то совсем будто без него, то всю грудь заполнит и распирает.
Рая и смелеющая рядом с ней Вера постоянно тормошили Николая Ивановича. Поднимали, меняли рубаху, обтирали влажным полотенцем, он не сопротивлялся, только шептал:
– До смерти скоро замучаете. Какие вы, право, разве плохо умирать? Умирать хорошо, плохо жить во грехах. Хужей того другим тяжесть доставлять.
Однажды, уже совсем весной, слышно было, как течет с крыши, Николай Иванович сам подозвал Веру. Она тут и сидела, дремала в ногах.
– Веруша, я вот чего вспомнил. Ты в святцы Степана записала о здравии?
– Конечно.
– Еще монгола запиши, имя не знаю, запиши слово «монгол», запиши. Я объясню сейчас. Подними немного.
Вера подоткнула ему под спину запасную подушку.
– Вот, хорошо. Ты вечером чем меня поила?
– Чаем со зверобоем.
– А-а. От него я, наверное, и вспомнил. В лагере со мной были два монгола, ихние священники, ламы. Старый и помоложе. Старый хорошо по-русски знал, а молодой хуже. Ламы. Тоже над ними издевались. Молиться не давали, в общем, как и мне, как и баптистам, но они изо всех были самые терпеливые. Я с ними сошелся. Старый мне доверился, просил помочь молодому бежать. А куда побежишь? Он говорит: надо, вера угаснет, если он и его ученик ее не продолжат. Просил научить русским молитвам. Молодой с моих слов «Отче наш» и «Богородицу» затвердил. Я тоже ихний «Отче наш» заучил: «Ом мани падме хум...» И вот этот парень бежал. Его не хватились дня три, потому что старик глаза им отвел, себя за него выдавал, а старого вроде того что по санчасти числили. Потом старика этого долго мордасили, на комаров привязывали, это ведь лето, тундра, прости им, Господи, но он выжил. И вот прошло почти два года, и ему, этому монголу, этому ламе, кто-то сообщил, что молодой бежал через всю страну, всю Сибирь полтора года и в Монголию через границу вернулся. И тогда старик весь свой порошок можжевельника, у них можжевельника веточки вроде наших свечек, они сушили и терли можжевельник, он весь этот можжевельник поджег, долго молился лицом на восток, к родине, значит, потом меня поцеловал, сказал, что Иисус Христос – лучший брат Будды, и умер. Так что ты одного монгола напиши об упокоении, другого – о здравии. – Николай Иванович передохнул. – Вот все думаю: шел полтора года, никто не выдал. Да как же это можно русских людей скотинить? Мы всех спасаем, себя вот только забыли... Дай попить.
Вера подала.
– У них вера красивая, у них земля как мать святая, им нельзя ее пахать, а наши им насильно трактора вдвигали. Только у них смерть не по-нашему. Мы умираем раз и ждем всеобщего Воскресения, а они перевоплощаются. Хорошо жил – в следующий раз, в следующей жизни будешь поближе к Будде. Плохо жил – будешь собакой или еще кем. Этот старик, конечно, на ихних небесах... хотя нет, почему, он снова живет. Никого не пиши в упокой, пиши обоих о здравии.
– Запишу.
– Еще запиши, кого Рая скажет. Рая, надиктуй. Рая, – позвал он.
– Придет, придет скоро Рая. Утро скоро, – сказала Вера.
– Еще запиши Хасида Мухамаддеева, – попросил Николай Иванович. – Тоже пострадал, вместе сидели. У них тоже с нашим похоже, чего нам делить? И он про Магомета говорил, что Иисус – брат его. Еще запиши в поминание всех ненавидящих и обижающих, Шлемкина запиши и иже с ним, еже попусти их Господь пытать веру христианскую.
И замолчал. Вера задремала, но снова очнулась от шелестящего четкого шепота Николая Ивановича:
– На могилку мне земельки принеси с Великой, принеси, не забудь.
Вера тихо плакала.
16
А по первой траве, по первой зелени в Святополье заявилась... Катя Липатникова. С внучкой. Ну уж и внучка у нее была. Как ее бабушка, пока еще не громогласная, но до того бойка, что все диву давались. Эта Настя детей Ольги Сергеевны стала немедленно укорять, что они взяли городские гостинцы и стали есть.
– Мне же сказали спасибо, – защищалась Аня.
– Спасибо сказали, а «Отче наш» не прочитали. А вот и Адам погиб отчего? Оттого, что яблоко взял от Евы, а «Отче наш» перед едой не прочитал. Вот! И был низвергнут.
– Слушай, слушай! – гремела Катя Липатникова. – Слушай мою внучку, моя выучка! А про Адама и яблоко это она сама. Сама! Еще сама тоже одному гостю у нас сказала тоже крепко. Он наелся, откинулся, брюхо гладит, ну, говорит, душу отвел. Настенька ему тут же: «Это плохо, дяденька, что вы душу отвели, нельзя душу отводить». Иваныч, вставай. Настя, вели ему встать. Иваныч, скоро Великорецкая.
– Уж не ходок я. Ты поведешь.
– Да как это можно! – закричала Катя. – Как это может быть, чтоб баба повела. Нет, парень, шалишь! Вставай, Ты, парень, обязан Шлемкина пережить. Он от больших трудов на курорт уехал, силы копит. И тебе пора. Вон твой курорт – завалинка. Для начала.
– Дедушка, – настойчиво звала Настенька, – идем на солнышко, там чего-то увидишь, того не бойся, я с тобой.
И ведь выполз на завалинку Николай Иванович. А Настенька придумала вот какую штуку: она заранее нарисовала огромные следы у ворот, всего три, и сказала, что тут утром прошел человек в обуви тысячного размера.
– Ты что, не веришь, дедушка?
– Верю, – сказал Николай Иванович. – Вот такой-то человек до Великой быстро дошагает.
– В этом году и я пойду, – заявила Настенька.
– А как родители?
– Они бабушку боятся.
– Бабушку твою не только родители боятся, ее любые начальники боятся.
– Бабушка никого не боится, она только Бога боится. И меня так учит, – сказала Настя, глядя вопросительно.
– Правильно говорит.
– А папа возьмет да и выпорет ремнем. Когда без бабушки. Он ремень у кровати повесил.
– Родителей надо уважать.
– Ого, уважать! За то, что ремнем?
Этот педагогический вопрос остался без ответа. Подошел брат Арсеня. Сапоги его по голенища были в глине. Поздоровался, и будто не было долгой зимы, будто только вчера виделись, сразу заговорил:
– Ак чего, парень, чего-то все про революцию талдычат. Как ни включишь радио: революция и революция. Куда еще революцию, будто недостаточно. Это ведь если революция, то в новые колхозы погонят да в новые лагеря. Революция, дурак понимает, – это борьба за власть, а власть другой революции не терпит и заранее сажает. И песни нагаркивают все лихие: «Ленин такой молодой, и Октябрь впереди», – как, парень, думаешь? А ежели власть у народа, то какой народ ее опять отнимает? Как думаешь?
– Думаю, скоро июнь, думаю, дойду или нет до Великой. Ты сколь по распутице пропахал, может, пойдем вместе?
– Может, и пойдем, – сказал вдруг Арсеня. – Ты моего Геньку правильно поворачиваешь. Меня уж поздно...
– Доброе дело никогда не поздно.
– А его надо бы от вина и пустомельства оттянуть. А я бы тебя позвал, помнишь, договаривались летом, позвал бы на могилку Гриши съездить, а? Надо бы, брат. Оба мы с тобой тюремщики, надо бойцу поклониться. Да надо бы и в розыск об отце подать. Как это «без вести пропавший», так не бывает. Ты скажешь: Бог знает его, где он.
– Да.
– Вот и спроси Бога, пусть откроет.
– Где земля заповедала, там и лежит.
Ночевал Арсений у Раи. А Катя Липатникова с внучкой у Николая Ивановича. Да и всего-то одну ночку. А перед отъездом и сказала, что не затем приезжала, чтобы пенсию передать, Настей похвалиться, нет, главное, сказала она, просил настоятель церкви передать, что давнюю просьбу Николая Ивановича помнит и что эта просьба удовлетворена. Какая просьба, не сказал, сказал, что Николай Иванович знает.
Николай Иванович знал. Просьба его была, когда особенно допекал Шлемкин, когда гнали со всех работ, просьба была – место в монастыре, он бы в любом монастыре не был иждивенцем. С его-то руками. Но тогда мест не было. Сейчас, после послаблений, место нашлось.
– Просил согласие передать. Передавать? – спросила Катя.
Николай Иванович посмотрел на огонек лампадки, помолчал.
– Нет. Скажи, что стар стал, что боится в тягость быть.
– Так и сказать?
– Так. Благодарил, мол, и кланялся.
– Так что за просьба у тебя была? – не утерпела Катя.
– Ой, Катя, совсем забыла, – заговорила Вера. – Возьми хоть килограмм десять картошки, возьми. Очень хороша. И Насте понравилась.
– Да. Без нитратов, – вымолвила Настя.
Когда Вера вернулась от повертки, от автобуса, проводив гостей, она сразу сказала:
– Вот что, Николай Иванович, вот что выслушай от меня: ступай с Богом в монастырь, это тебе не дом престарелых, ступай.
– Нет, Вера, нет.
– Из-за меня не идешь? Не надо, я в силах, уйду к сыну. – Вера отвернулась к кухонному столу, будто на нем что прибирая.
Николай Иванович прошел от кровати до передней, топнул ногой:
– Слышишь! Аж половицы гнутся, во как ты меня на ноги поставила... Нет, Вера, не пойду, не пойду в монастырь. И мечтал, и просился, а надо жить в миру. А просился еще до тебя, тут и это учти. В миру, в миру надо жить. Хоть и грешишь больше, а сколько заблудших видишь, до того их жалко, чего тебе объяснять. Как мы хорошо зиму зимовали, а? Как песню спели. Если обидел в чем, прости, Христа ради прости.
Вера, отвернувшись по-прежнему, мотала головой. Николай Иванович продолжил:
– Ведь именно ты меня выволокла. Лежу, думаю: ну, беда – умру без покаяния, без причащения, без соборования. Были мне видения, но я их, по своей греховности и недостойности, считал за прелести и старался забыть. Видел и ангела в сияющих одеждах, как в Писании, в одеянии, яко из молнии вытканном. Но думал, что это вообразилось. Думаю, такого могут сподобиться только праведники. А когда смерть пришла, тут я сразу согласился, что это именно она.
– А как понял? – спросила Вера. Она промокала лицо платочком.
– Черная. Другой не бывает. Но я как-то, по болести или по безволию, не забоялся и только хотел произнести «В руце Твои...» и так далее, как ты прямо подлетела и ее выгнала. Прямо полотенцем крест-накрест хлестала.
– А когда это примерно?
– Еще когда утром кисленького питья попросил.
– А-а... Нет, это я мух, наверное, отгоняла. Пригрело, они ожили и загудели, я на них полотенцем.
Николай Иванович подошел, развернул Веру к себе лицом и неловко приласкал.
– Давай, матушка, сухари суши. Великорецкая близко.
17
Как они, христовенькие, шли, это может только тот рассказать, кто с ними ходил. Шел потихоньку Николай Иванович, опирался на свой посох, оглядывался. Лепилась к нему щебетунья Настя. Но постоянно щебетать ей не давала бабушка Катя Липатникова. Высоким громким голосом она первая заводила акафист преподобному Николаю Чудотворцу. И тянулся акафист над размытыми дорогами, разъезженными колеями, под дождливым небом. И не бывало, и не будет у нас распевней и согласнее хора. И перепоет этот хор любые наши песни и гимны. Шел этот крестный ход, как ходил уже свыше шести столетий. Все видел он: дождь и град, тучи и звезды, комаров и мух, да только не думал он, что увидит, как выходят на него, на беспомощных стариков и старух, здоровенные мужи, коих хорошо бы представить с косой да с топором, ан нет. «С Богом покончено!» – объявляли они. Где те борцы? В каких огнях, в каких пределах корчатся от ужаса их души? Кто отпоет их, кто простит, кто поймет?
Ждал на берегу Шлемкин, ждали милиционеры в ярко-черных сапогах.
– Поворачивайте! – закричал он.
Конечно, не повернули старики. Как будто не знал того Шлемкин. Вот встретились они глазами с Николаем Ивановичем.
– Подойди, – велел Шлемкин, – поговорить надо.
– Что говорить, молиться идем, – отвечал Николай Иванович.
– Эх ты, – закричала Катя Липатникова, махая на Шлемкина черным платком. Старухи всегда к Великорецкой купели шли в темных платках, а обратно – в беленьких. – Эх ты, какую голову имеешь, наверно, безразмерную, а того не поймешь, что петух понимает со своей головой маленькой. Славу Богу поет, а ты, ты... диверсант безголовый, вот кто!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24