Лейтенант снисходительно улыбается старику и жестом дает понять, что поднос следует поставить на капот джипа. На подносе три бокала.
— Спасибо… Артур, правильно? — говорит она. Старикан — пухлый, краснолицый, в очках, на голове редкая желтоватая поросль, — похоже, сбит с толку; он кивает лейтенанту, затем кланяется и что-то бормочет нам, мнется и удаляется.
— Шампанское, — смеется лейтенант, уже наливая; кольцо, которое она у тебя забрала, у нее на левом мизинце; оно звякает о зеленую бутылочную толщу и тонкие ножки фужеров.
Мы берем бокалы.
— За приятный привал, — говорит она, чокаясь с нами. Мы отпиваем, она заглатывает.
— И все же как долго вы намерены оставаться с нами? — спрашиваю я.
— Некоторое время, — отвечает она, — Слишком долго в пути, живем в полях и сараях. Ночуем в не-догоревших развалинах и отсыревших палатках. Надо бы сделать перерыв, навоевались; периодически достает, — Она болтает шампанское в фужере, смотрит на него, — Я понимаю, почему вы уехали, но мы такое место можем защитить.
— Мы не могли, — соглашаюсь я, — Поэтому предпочли уехать. Сейчас вы нам позволите?
— Вам здесь теперь безопаснее, — отвечает она. Я гляжу на тебя.
— И все-таки мы бы хотели уехать. Вы позволите?
— Нет, — вздыхает лейтенант. — Я хочу, чтобы вы остались. — Пожимает плечами, оглядывает свой великолепный китель. — Таково мое желание. — Поправляет манжету. — У офицерского чина есть свои привилегии. — Она оглядывается, и на краткий миг ее улыбка почти ослепительна. — Мы ваши гости, вы — наши. Мы охотно стали вашими гостями; насколько вы желаете быть нашими — дело ваше. — Снова пожимает плечами. — Но так или иначе, мы намерены остаться.
— А если кто-нибудь заявится с танком — тогда что?
Она пожимает плечами:
— Тогда придется уйти. — Она пьет и, перед тем как проглотить, секунду полощет рот вином. — Но сейчас вокруг мало танков, Авель; тут, в окрестностях, организованного сопротивления или еще чего-нибудь совсем немного. Очень неустойчивое положение у нас сейчас, после всей этой мобилизации, и кампании, и обвинений, и истощения, и… она беззаботно машет рукой, — просто всеобщий упадок, по-моему. — Она склоняет голову набок. — Когда вы в последний раз видели танк, Авель? А самолет, а вертолет?
Я на миг задумываюсь, затем просто согласно киваю.
И чувствую, как ты смотришь вверх. Хватаешь меня за руку.
Мародеры; трое, которых наши ополченцы обнаружили в замке. Сдались после нескольких выстрелов, и лейтенант, видимо, их допрашивала. Теперь они наверху, на крыше, полдюжины солдат лейтенанта гонят их к переходу из башни над винтовой лестницей. У этих троих мешки или капюшоны на головах и веревки на шеях; они спотыкаются — судя по всему, их избивали; из-под темных капюшонов доносятся то ли всхлипы, то ли мольбы. Их ведут к двум южным башням замка, что сбоку от главных ворот смотрят на мост и ров, на центральную лужайку и аллею.
Твои глаза распахнуты, лицо побелело; рука в перчатке сильнее стискивает мою. Лейтенант пьет, пристально наблюдая за тобой с каким-то холодным и оценивающим выражением. Затем — ты не отрываешь взгляда от шеренги мужчин на каменном горизонте — ее лицо оживает, расслабляется, почти веселеет.
— Пойдемте в дом, а? — Она берет поднос — Холодает, и, похоже, будет дождь.
Когда мы заходим внутрь, юношеский голос наверху зовет маму.
Лейтенант отправляет нас в одно крыло — чтобы никуда не упорхнули. Мы взаперти обедаем хлебом и солониной. В большом зале пленившая нас развлекает свои войска всем, что найдется в шумных кухнях замка. Как я и предвидел, павлинов они подстрелили. Я ожидал от наших гостей ночи дикого распутства, однако лейтенант — как шепотом сообщают нам слуги, которые под конвоем приносят еду и забирают тарелки, — приказала выставить двойную охрану, выдавать не больше одной бутылки вина на человека и оставить в покое прислугу, как и тех, кто разбил лагерь на лужайке. Видимо, в эту первую ночь она опасается атаки, а кроме того, ее люди утомились, у них не хватает сил на праздник — лишь на усталое облегчение.
Огонь полыхает в каминах, множеством свечей мерцают в зеркалах канделябры, садовые факелы, выдранные из земли во дворе, дымно горят на стенах или в вазах — бесстыдная карикатура на средневековье.
А наши мародеры — чьи жизни петлей сведены на нет и на ее длину укорочены — свисают с башен, выброшенные в вечерний воздух суровым предупреждением внешнему миру; может, добрая лейтенант надеется, что шаткость их положения пошатнет других. Им в компанию лейтенант со своими людьми подняли на флагштоке достойный штандарт; небольшая шуточка, объясняют они. Найденная ими шкура дохлого хищника, выслеженная во всеми позабытом коридоре, обложенная в пыльном чулане и наконец загнанная в угол скрипучего сундука. И вот старая шкура снежного барса развевается в сморщенном ливнем воздухе.
Позже, воспрянув духом после пиршества, лейтенант берет доверенных людей и отправляется на покинутые нами обезображенные равнины — поискать каких-нибудь трофеев, materiel * или людей — далеко в пронзенную факелами ночь.
* Боевая техника (фр.).
Глава 3
У замка воспоминаний в избытке, и вечная жизнь их — смерть особого рода. Лейтенант рыщет в черноте ночных равнин, те, кто остался в замке, один за другим засыпают, наши слуги чистят и убирают что могут, затем удаляются к себе, а ты, укутанная пледами в шезлонге, прерывисто спишь пред угасающим камином. Мне не уснуть; вышагиваю по трем комнатам и двум коротким коридорам, что нам выделили, освещаю себе путь небольшим трехсвечником, в тревоге и смуте, и смотрю на двор и на ров попеременно. С одной стороны луна сквозь рваный облачный покров изливает свет на сырой блеск лесистых холмов, где сгущается туман. С другой — судорожное мерцание шипящего факела в саду; он отражается в колодце и булыжнике, обнесенном каменной стеной. У меня на глазах этот последний факел трещит и гаснет.
Сколько танцев я здесь видел. На каждый бал собирались все знаменитости из далеких графств; потомки всех великих фамилий, из всех богатых поместий, из-за этих лесистых холмов, с плодородной равнины стекались они стальными опилками к магниту; склеротичные вельможи, будто аршин проглотившие матроны, любезные, румяно похохатывающие фигляры; снисходительная городская родня, приехавшая подышать сельским воздухом, развлечься охотой или найти супруга; сияющие мальчики — лица начищены не хуже туфель; циничные студиозусы, что явились насмешничать и пировать; хладнокровные обозреватели светской жизни колкими замечаниями разбавляют выпивку; свежеиспеченная окрестная молодежь сжимает в кулачках приглашения; едва расцветшие девицы, полусмущенные, полугордые нежданным своим шармом; политики, священники и доблестные воины; старые денежные мешки, новые денежные мешки, бывшие денежные мешки, свадебные генералы и бедные родственники, надменные и угодливые, зрелые и избалованные… всем в замке находилось место.
Большой зал резонировал, словно череп, гудящий от кружения мыслей, несхожих и одинаковых. Их музыкальный узор ладонью в перчатке обнимал их, удерживал их, сплавленных и расплавленных, и раскидывал по освещенным коридорам, и смех был — точно музыка во сне.
Залы и комнаты теперь пусты; балконы и зубчатые стены нависают смутно, будто перила в порожнем мраке. В темноте, пред ликом воспоминаний, замок кажется бесчеловечным. Забитые окна дразнят видом, которого больше не могут себе позволить; вот спираль каменной лестницы исчезает в нагом потолке, где давным-давно уничтожили старую башню, а вот комнаты судорожно открываются одна в другую, подразумевая коридор, на века заброшенный и перестроенный, аппендикс в замковых кишках.
Я сижу у распахнутого высокого окна, гляжу на ров, наблюдаю, как нарастающий прилив тумана вздымается, вспухает, поглощая замок: громадная медлительная волна затмевающего звезды мрака поверх мрака с геологической леностью выползает из леса и придавливает нас.
Я помню, мы танцевали тогда, много лет назад; мы ушли с бала полюбоваться ночью — двое на освещенной стене пред воздушной тьмою. Замок — огромный каменный корабль, залитый светом и плывущий по морю черноты; равнины переливались огоньками, и те трепетали в воздушной занавеси звездными струнами.
Мы дышали воздухом, ты и я, все ближе, ближе, вдыхали дыхание друг друга, дышали друг другом.
— А наши родители… — прошептала ты, когда первый поцелуй уступил место судорожному вздоху и порыву к следующему. — А если кто-нибудь увидит…
На тебе было что-то черное; бархат и жемчуг, если правильно помню, и парча, обхватившая твои груди, подалась под моими ладонями. Отдавшиеся ночи и моим губам, бледно-лунные, с гладким пушком, ореолы и соски темны, будто синяки, рельефны, плотны и тверды, словно костяшка на мизинце; я сосал их, а ты выгнулась, цепляясь за каменную стену, сквозь стиснутые зубы резко втягивая в себя ночь. Потом крошечным внезапным потоком густой сладкий вкус коснулся моего языка — предостережением, невольным откликом на предстоящий мужской дар, и в бледном свете вспыхнули две сияющие бусины твоего молока, что венчали эти кровью налитые башенки.
Я с жадностью проглотил эти жемчужины, утолив жажду тем больнее отчаянную, что до сих пор не сознавал ее. Ты подобрала платье и юбки, потребовала закрыть на засов дверь на винтовую лестницу, а потом я уложил тебя на черепицу под звездами.
Тогда ли я действительно любил тебя впервые? Кажется, да, спящая моя. А может, то было позже, спокойнее… Я бы не стал брать это в расчет — пусть оно останется просто похотью. Так будет больше чести — из беззащитности пред диктатом крови.
Любовь обыденна; более всего, даже более ненависти (даже теперь), и каждый — как любая мать — считает, что их-то окажется лучше всех. О, обаяние любви, искусству выгодная мания любви; ах, испуганная чистота, разоблачительная мощь любви, пульсирующая уверенность: она — всё на свете, она — совершенство, она создаст нас, сделает совершенными… она будет длиться вечно.
Наша любовь несколько иная — мы так решили. По всем статьям — коих было множество, разнообразных и зачастую изобретательных — мы пользовались дурной славой; мы стали невольными, пусть непокорными изгоями задолго до провалившейся попытки стать беженцами. Правда, то был наш выбор. Не для нас в этом общем изгнании безвкусное обаяние, уют толпы, убаюканное в постельке тепло. Мы смотрели на мир одной парой глаз, улавливали его двойственность, а то, что цепляет глаз неразумного, высвобождает разум человека широких взглядов. Наш замок обозначил себя на земле, отринув мир, из которого вырос; эти камни навязали себя воздуху с настойчивостью, что вольна взлететь к высшим сферам, лишь отбросив остальные. Таковы наши предпосылки, считали мы; а как еще?
Я шагаю по коридорам, пока ты спишь пред опустевшим камином (одного цвета — омут золы и укрывшие тебя меха и пледы). Облака тихо сошли к нам, сырой дым неведомого мне текучего огня. Мимолетная струя воздуха несет с холмов плеск далекого водопада, и одна лишь ночь обретает окончательный голос, в черном космосе рокочет шум белый, бессмысленный.
Утро встречает лейтенанта уже в замке; туманные пряди рассеялись толпой, роса тяготит деревья, и солнце, что поздно встает над холмами к югу, светит по-зимнему вяло, предварительное, условное, как посулы политика.
Добрая лейтенант завтракает в наших покоях; старый флаг — полагаю, она не знает, что на нем герб нашего рода, — скатертью брошен на дубовый стол. Похоже, она устала, но оживлена; глаза воспаленные, лицо разрумянилось. От нее чуть пахнет дымом; после еды она собирается несколько часов поспать. Ее прожаренный, пропеченный паек подан на лучшем серебре; она с ловкостью фехтовальщика орудует острым сверкающим столовым прибором. Временами вспыхивает на мизинце и золотое кольцо с рубином.
— Мы кое-что нашли, — отвечает лейтенант, когда я спрашиваю, как прошла ночь. — Но важно и то, чего мы не нашли, — Она заглатывает молоко, откидывается на спинку и сбрасывает сапоги. Ставит тарелку на колени, ноги в неопрятных носках закидывает на стол и с высоты выглядывает и вылавливает лакомые куски.
— Чего же вы не нашли? — спрашиваю я.
— Толпы других людей, — объясняет лейтенант. — Несколько беженцев, кто-то в палатках, но никакой… угрозы; никто не вооружен, не организован. — Снова набивает рот мясом и яйцами. Устремляет пристальный взгляд в потолок, точно желая полюбоваться расписанными деревянными панелями и рельефными геральдическими щитами. — Мы думаем, тут в округе должен быть другой отряд. Где-то, — она щурится на меня. — Конкуренция, — добавляет она с этой своей холодной улыбочкой. — Не друзья нам.
Мягкий желток, хирургически отделенный от белка и предыдущими манипуляциями увенчавший тост, теперь — нетронутый, желтовато дрожащий, — возносится на вилке лейтенанту в рот. Тонкие губы обхватывают золотой изгиб. Она вытаскивает вилку, держит ее вертикально, крутит — челюсти движутся, глаза закрыты. Она глотает.
— Хм-м, — говорит она, опомнившись и причмокивая. — Эта веселенькая банда была в холмах, на север отсюда, — последнее, что мы о них слышали. — Пожимает плечами. — Мы ничего не нашли; может, они двинули на восток вместе с остальными.
— Вы по-прежнему намерены остаться здесь?
— О да. — Она ставит тарелку, вытирает губы салфеткой, бросает ее на стол. — Мне ужасно нравится ваш дом; думаю, мы с мальчиками будем здесь счастливы.
— Вы долго намерены здесь оставаться? Она хмурится, глубоко вздыхает.
— Сколько, — спрашивает она, — здесь жила ваша семья?
Я задумываюсь.
— Несколько сотен лет. Она разводит руками:
— Ну так какая разница, останемся мы на несколько дней, недель или месяцев? — Обломанным ногтем она ковыряет в зубах, лукаво улыбается тебе. — Или даже лет?
— Зависит от того, как обращаться с домом, — говорю я. — Этот замок простоял больше четырехсот лет, но по большей части был уязвим для пушек. Теперь его можно за час разрушить из большого орудия и за секунду — удачно сбросив бомбу или пустив ракету; внутри же хватит спички в нужном месте. Мы, наш род, им владеем, но это, к сожалению, никак не повлияет на ваше, оккупантское, обладание им, особенно учитывая обстоятельства, господствующие за этими стенами.
Лейтенант глубокомысленно кивает.
— Вы правы, Авель, — говорит она, указательным пальцем трет под носом и смотрит на свои носки в серых пятнах. — Мы здесь оккупанты, а не ваши гости, а вы — наши пленники, не хозяева. И это место нам подходит; оно удобно, его можно защитить, но не более того. — Она вновь берет вилку, внимательно разглядывает. — Однако же эти люди — не вандалы. Я распорядилась, чтоб они не ломали все подряд, а если они ломают, то из неуклюжести, а не ослушания. О, тут еще где-то несколько дыр от пуль, но почти весь ущерб, скорее всего, причинен вашими мародерами. — Она вытирает что-то с зубцов вилки, потом облизывает пальцы. — И мы заставили их довольно дорого заплатить за это… презренное осквернение. — Она улыбается мне.
Я смотрю на тебя, милая моя, но глаза твои теперь отвращены, взгляд устремлен в пол.
— А мы? — спрашиваю я. — Как вы намерены обращаться с нами?
— С вами — и с вашей женой? — она смотрит пристально. Надеюсь, внешне я никак не реагирую. Ты же глядишь в сторону, в окно. — О, уважительно, — кивает лейтенант, лицо серьезно, — Да что там — с почтением.
— Но не настолько, чтобы почтить наше желание уехать.
— Именно! — говорит она. — Вы — мой местный старожил, Авель. Вы знаете, куда и как тут можно пройти. — Она поднимает руку, описывает ею круг — И у меня всегда был пунктик насчет замков; можете устроить мне экскурсию, если захотите. Ну то есть — будем честны, — если я захочу. А я захочу. Ничего, Авель, правда? Ну, разумеется. Уверена, это и вам будет в радость. Уверена, вы можете рассказать про замок кучу интересных историй; обворожительные предки, знаменитые гости, увлекательные случаи, экзотические фамильные реликвии из далеких земель… Ха! Может, тут и призрак есть! — Она наклоняется вперед, дирижируя вилкой. — Ну, Авель? Есть тут призрак?
Я откидываюсь на спинку стула.
— Пока нет. Она смеется.
— Ну вот. Ваши подлинные сокровища не интересовали мародеров; сам замок, его история, библиотека, гобелены, древние сундуки, старые наряды, статуи, огромные мрачные картины… все цело — по большей части. Может, пока мы здесь, вы просветите моих людей; привьете им вкус к культуре. Вот я сижу здесь, беседую с вами — и чувствую, как обостряется мой эстетический вкус — Она со звоном кидает вилку на поднос. — В этом все дело, видите ли; у людей вроде меня не много шансов поговорить с людьми вроде вас, оказаться в месте вроде этого.
Я неторопливо киваю.
— Да, и вы знаете, кто я, кто мы; в библиотеке стоят книги, где перечислены поколения нашей семьи, на каждой стене — портреты едва ли не всех наших предков.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21