А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

У нас у всех болит совесть… Хотя Стюард не преминул нам отомстить: отправил грязную кляузу, в результате которой мы должны выплатить третьему лицу три тысячи долларов, как раз те, что могли быть даны ему как отступные… Ответь мне, Энжела… Если бы тебя вернули в вечер перед вашим разрывом, ты повторила бы все в точности так, как это было, или ты о чем-нибудь жалеешь? – внешне спокойно, но не без труда произнес Герберт и стал взволновано ждать ответа. Энжела молчала. Герберт тоже не проронил ни звука.
– Да, я бы все повторила, – ответила Энжела.
– Тогда я тем более тебя не понимаю, – по-прежнему раздраженно, но с облегчением ответил Герберт. Уже завершившийся было конфликт начал разгораться с новой силой, и Герберт не скупился на сцены в стиле Хичкока. – Учти, он затянет тебя в постель, а когда хорошенько возьмет над тобой верх, дождется момента, когда ты заснешь…
– И задушит, – поддержала Эльза.
– Или воткнет ножницы в ухо, – подвел черту Герберт. Его затошнило от собственных слов.
Джейк прекратил издевательства над Энжелой, выхватив у Герберта трубку. Он стал успокаивать сестру и снова предложил приехать к ней смотреть телевизор, но Энжела опять отказала.
Адлеры потихоньку стали успокаиваться. «Она пообещала с ним больше не встречаться». Никто не верил этим словам, но все-таки с ними было как-то легче.

Энжела положила трубку и повернулась в кровати на другой бок. Ее голая спина со следами от купальника белела в темноте спальни. Стюард, лежавший рядом, с беспокойством спросил:
– Ты сказала, что я с тобой?
– Нет, – ответила Энжела, хлюпая носом.
– Отчего же ты плачешь?
– Они сказали, что ты меня никогда не простишь и убьешь…
– Какие глупости, – усмехнулся Стюард. – Это я был во всем виноват… Я так счастлив, что я снова с тобой…
– Нам нельзя больше встречаться…
– Глупости. Они не могут тебе запретить. Ты – взрослая.
– …они сказали, что я засну, а ты воткнешь мне ножницы в ухо по самую рукоятку…
– Твой папаша явно начитался Маркиза де Сада… – рассмеялся Стюард, а сам подумал, как действительно было бы хорошо всадить ножницы в это маленькое ушко…
Слава богу, в этот вечер все обошлось без экстримов, потому что мысли остались мыслями, и на этом витке обманов и разрывов, прощений и отмщений Стюард успокоился на пике долгожданной страсти, воображая, будто сечет Энжелу, и это наказание было сладким для обоих…

Часть 3
В переплетах поколений


Зачем на голой скале понадобилось поселять жизнь? Просто чтобы звучал хоть какой-никакой гомон, шелест, шорох? Или чтобы было чем попрекать Создателя – мол, взбалмошен и беспорядочен? И потом, эта бесконечная смена поколений. Словно бы луковица, матрешка, клубок. Нет, скорее, некая обложка, вставленная в другую обложку, а потом переплетенная третьей, и так до бесконечности, до исступления, до диаметрально противоположного результата… Согласно любому семейному преданию, всякий род является ветвью князей, а по глубинному ощущению всякого индивидуума сам он является, по крайней мере, независимой республикой, помещенной в герметически запаянный стеклянный сосуд. Поселясь в эдакой ампуле, трудно вникать в оставшуюся за прозрачными стенками жизнь. Ведь она, окаянная, требует точности выполнения повседневных трюков, без которых невозможно ее продолжение.
Снова паучок ползет по паутинке. Листики едва подрагивают на прохладном ветру, и листва напоминает зеленую водицу. А потом листопад… А дальше – снова зеленое шевеление. Для чего? Только такое бездарное существо, как человек, может задаться таким вопросом. Исключительный пакостник, нужно признаться, этот, как мы его изволили назвать, человек. Сам придурок, а всё в возвышенные сферы норовит плюнуть, будто ему дозволено; ничего, мол, стерпят и такое от венца творения. А вдруг он и не венец никакой? А вот, скорее всего, и не венец. Кишечная палочка, проживая в каком-нибудь беспросветном просвете провинциальной прямой кишки, тоже, небось, величает себя венцом творения. И прочие низшие твари тоже почитают себя не иначе, как тварями высшими. Всякий знает свое место, и это место – исключительно на вершине пирамиды, даже если пирамидой оказывается перевернутый айсберг, верхушка которого, как водится, ютится под водой, тогда как второстепенная, или, точнее, задняя его часть высится над поверхностью и тоже почитает себя за вершину…
А сколько вообще дозволено иметь вершин? Геометрия к этому вопросу относится спокойно, и из уважения и нежелания слишком подробно вникать в концепцию пустоты мы бережно переплетаем ее в учебник. Кому понадобилось такое обилие переплетов? Ведь суть оказывается словно бы похищенной, да и сами книги подчас отсутствуют, оставляя растерянным рукам только переплеты повторяющихся поколений, в которых проживают низшие, почитающие себя высшими, где верх и низ не взаимоисключаемы, а мерно перетекают друг в друга вдоль разных ответвлений пространства, не того, что плоско и скучно, как все, что описано Эвклидом, а того, что обтекает редкие области цельности и ветвится в параллельных мирках-квартирках…
Паучок же не слушает шелеста жизни и деловито бежит по своим делам. Для него пространство тождественно паутинке, и ему не нужно никаких заумных геометрических теорий, чтоб продолжать плести простую незадумчивую вязь.
Паучка не волнует геометрия. Паучка не волнует нравственность. Паучка не волнует физика. Он отрешен от гравитации, но и ему сужденно погибнуть под колесами какой-нибудь повозки, как погиб французский физик Пьер Кюри. В дождливый день, когда небо было затянуто пасмурной пеленой колючих, но никем не замечаемых знамений, горе-ученый, переходя одну из парижских улиц, поскользнулся, упал, и его голова попала под колесо проезжавшего мимо конного экипажа. Смерть наступила мгновенно. Что за странная наклонность судьбы – уравнивать паучков и светил мировой науки, давя их колесами телег? И почему практически всегда Колесо Жизни становится орудием убийства? Воистину воландовский сюжетец. Пьер Кюри вместе с супругой Марией был удостоен Нобелевской премии по физике за исследования только что открытого тогда явления радиоактивности. После нелепой смерти мужа Мария продолжила его работу и вскоре получила вторую Нобелевскую премию – на этот раз по химии. Сама же умерла от острой злокачественной анемии… Видимо, сказались заигрывания с радиоактивными порошками, густо удобряемые нобелевскими премиями. Нобель тоже был весьма долбанутым. Ему дамочка в юности отказала, любовь у него случилась несчастная, безответная, вот он и насупился, взбеленился и изобрел динамит. Во всяком взрывоопасном деле ищите женщин – и, как водится, вы их найдете… А может быть, было бы дешевле просто получше относиться друг к другу? Ну, хотя бы из того расчета, что непризнанные литераторы и художники перестали бы изобретать динамит и развязывать мировые войны?
С паучками все проще. Признанный он паучок или непризнанный – особой опасности нет. И паучку Нобелевской премии не дают не потому, что его деятельность второстепенна, а просто он не совершает никаких открытий, и всё, за что ему может быть благодарно мировое паучество, это за то, что он просто есть, то есть существует в качестве паука, тем самым словно бы насаждая принцип, что и пауку есть смысл существовать, даже если ему не довелось всласть повозиться с опасными радиоактивными элементами.
Геральдический знак рода пауков не включает в себя ничего, кроме изображения паука, причем он, живой паук, сам и является собственным изображением. Изысканый паучий анфас передается из поколения в поколение, украшая кожаные переплеты нехитрых паучьих книг, тем самым как бы подчеркивая их владельческую принадлежность. Паучкам не мерещатся бледные образы покорных и пассивных паучих, невест воинственных витязей. Им чужды бессмысленные подвиги. Им не нужно забывать о любви ради доблести. Анонимным паучкам не присуща анонимность эпохи трубадуров, они обходятся без роскошного убранства, утвари и одежд, торжественных пиров, посольств, охот, турниров. Они не кутают себя в шелка и ткани. Слоновая кость и драгоценные камни загадочного Востока не приводят среднестатистического паука в экстаз. В плетении их вечных паутин не чувствуется никакого предощущения ренессанса… Их не тревожит наш неутомимый Создатель-Переплетчик.
У людей все запутаннее и невыразимее. Переплеты человеческих поколений бывают простыми и сложными. Простые переплеты состоят из одного цельного монолита – эдакой жизни, простреленной навылет, для вящей демонстрации потомкам. Сложные – крошатся от любого прикосновения, при этом часто оказывается, что сложные переплеты – просты, а простые – вовсе не так уж однозначны. Но книги, несмотря на полное отсутствие содержания, живут долго и переживают многих своих читателей, и жизнь – это открытый порт, в который допускается заход любых кораблей. Там, приютившись на обветшалом пирсе, мы, уподобляясь Анхизу, скрещиваем своих кобыл с божественными жеребцами, стремясь произвести впечатление на очередную невнятную Афродиту.
А между тем где-то в сладких складках безумного пространства висит какая-нибудь двойная звезда в созвездии Овна, и возможно, она не имеет к нам никакого отношения, но разъяренный Зевс найдет нас и там, в системе раздвоенных солнц, чтобы наказать за поруганную дочь, долбануть нам, скажем, молнией по шее или по прочим конечностям… Голова ведь тоже является конечностью! А казалось, что она не иначе как бесконечность… И следовало бы раскаяться, но можно спрятаться за путаницей названий, ибо следует отметить, что многочисленные случаи применения одного и того же слова к совершенно разным и не имеющим друг к другу отношения явлениям являются результатом вполне сознательно проводимой тактики обеспечения человеческого алиби на Страшном Суде, а вовсе не проявлением беспорядка и неорганизованности в соответствующих человеческих структурах, а также в судьбоносных слоях нечеловеческих потусторонностей, где однозначно решается, что, например, мюсье Кюри будет убит в Париже колесом омнибуса, а не в Москве тремя выстрелами из снайперской винтовки при выходе из Краснопресненских бань.
Вся наша жизнь – от несмелого расcвета до пожухлого заката – целиком и без остатка заключена в нас самих. Как амфора, наполненная до краев, включает в себя сразу и первый, и последний глоток, так и наша душа является точным слепком нашей судьбы и мысли. Мы носим ее терпкое содержимое под сердцем, словно младенца, который не желает покидать утробы. Мельчайшие детали прошлого и отдаленные штрихи грядущего – все ютится и переплетается в нас, не давая нам спокойного права вполне насытиться текущим моментом.
Более того, мы несем в себе и прошлое наших предков, и будущее наших потомков, потому что переданное нам отношение к жизни мы передаем дальше, и от всего этого невозможно ни скрыться, ни отмахнуться.
Хорошо, когда оказывается, что быть связующим звеном поколений сладко и приятно, что ничего не нужно менять. Что и так все замечательно, поскольку предки достойно проводили время в трудах и думах, в благостном отношении к своим чадам, в мудром радении над каждым колоском их детства, росточком нежным, но упорным, тем, что произрастает в тиши младенческих грез и вьется в юность, зрелость и старость верным залогом счастья. Хорошо переносить в свою едва образовавшуюся семью умеренные традиции и теплую атмосферу взаимного восхищения…
Но что же делать, если нам не повезло? Что, если родители, по воле вечно осуждаемых времен и не менее критикуемых нравов, оказались людьми холодными, чрезмерно строгими и невнимательными? А может быть, вспыльчивыми и несправедливыми? Или даже вздорными и жестокими? Что, если внутренняя среда обитания прошлого поколения была насыщена враждой и предательством, завистью и неверием, глупостью и несносной пошлятиной? Неужели мы обречены нести все это и в свою нынешнею семью, а далее передавать по эстафете грядущим поколениям? Что может быть омерзительнее такого исхода? И многие считают его неизбежным, ибо не видят возможности выкорчевать собственные корни, что означает словно порвать с самим собой!
Как же все изменить не только для себя, не только для своих детей, обрадованных столь ценным с вашей стороны благородным побуждением, но и для своих родителей, которые еще живы, но которых, как говорится, только могила исправит?
Это невероятная затея, но не следует торопиться ставить на себе и своей семье крест. Постепенно и разумно, умело используя разношерстные события жизни, все же можно попробовать восстать против коренящихся в нас представлениях о предрешенности нашей судьбы, взглянуть трезво и непредвзято на то, что мы творим своими дрожащими ручонками с нашими родителями и детьми, поняв наконец, что то, что хорошо для общества в целом, вовсе не обязательно хорошо для каждой отдельной семьи, чтобы там ни утверждали психологи-многостаночники.
Думая своим умом, анализируя происходящее без присущих нам с детства штампов, надобно попытаться найти единственно возможный путь, ведущий к отгадке, как же все-таки разорвать ворсистую удавку поколений и начать с белого листа нечто такое, что сможет подарить нашим прямым потомкам уникальную возможность ничего не менять в устоявшемся сценарии жизни, возведенном в статус будущей семейной традиции, ибо он хорош и вполне достоин многократного и разнообразного повторения.

Родители Герберта Адлера были людьми нездоровыми. Мама – нервная, вспыльчивая и часто несправедливая. Герберту нередко доставалось по шее, если он попадался под руку в момент, когда у мамы что-нибудь не выходило со стряпней.
– Нечего тут околачиваться! – закрепляла мать оплеуху, и мальчику нечем было объяснить эту нелогичную бессовестность, кроме вбитой в его голову сентенции: «Мать побьет, мать и пожалеет»…
Отец был хмурым и медлительным человеком. Он редко себя проявлял, курсируя где-то на задворках детских лет Герберта. Но каждый раз, когда Герберту приходилось соприкасаться с меланхолическим семипудовым характером отца, мальчик предпочел бы оплеухи матери, чем эту фантасмагоричную пытку…
– Почему ты получил плохую отметку? – медленно вопрошал отец, сидя в майке и трусах на диванчике в коридоре и медленно куря папиросу. Пока в его тоне не было ничего особенно угрожающего, однако Герберт хорошо понимал, что добром этот разговор не кончится. Как и всякий ребенок, он молчал, потому что на вопрос, почему ты получил плохую отметку, ответа нет и не может быть. То есть он, конечно, существует где-то в далеком будущем Герберта и звучит примерно так: «Потому что в гробу я видал вашу школу!», но пока он неведом и даже не предполагается маленьким мальчиком, стоящим напротив огромного и страшного отца.
– Ты… – отец говорит невероятно медленно. Между каждым словом Герберт вполне смог бы отлучится в туалет и поиграть в своей комнате…

– что… – проходит еще с полминуты, пока появляется последнее слово нового вопроса…
– …глухой?
– Нет! – поспешно отвечает Герберт, но пытка продолжается.
– Так… почему… ты… не… отвечаешь?..
– Потому что я не выучил уроки.
– А почему… ты… не… выучил… уроки?
Ну как ответить на такой вопрос, когда тебе десять лет и на свете нет ничего страшнее собственного отца? Рассказать, что ты играл в акул, вылепливая их из пластилина, а потом тыкал их спичками, словно гарпунами?
Отец постепенно разогревается, мутная, глубинная ярость неудовлетворенности собственной жизнью, взбалмошной женой, отвратительной грязной работой выливается в истерический крик, который все равно состоит из рубленых, медленно произносимых слов.
– Ах… ты… последняя… сволочь! Дать… тебе… так… чтоб… ты… перевернулся! Всю… жизнь… будешь… землю… лопатой… ковырять!
Герберт был согласен ковырять что угодно, чем угодно и неважно, насколько продолжительно, только чтобы эта пытка прекратилась… Но она только начиналась.
– Покажи… свою… тетрадь…
Родители, принадлежащие к одному и тому же поколению, – похожи… Они настойчиво проникают в жизнь своих подросших отпрысков, требуя предъявить тетрадь, приходя к соседям улаживать конфликт, связанный с разбитым окном или оттасканной за хвост соседской кошкой…

Внезапно, в воскресное утро, когда Герберт по странному стечению обстоятельств остался дома один, ему позвонила мать Анны. Голос ее звучал хрипло и прерывался, и он не сразу ее узнал.
– Мы тут недалеко от вашего дома. Я все-таки хотела бы встретиться и поговорить с вами. Со мной Анин муж…
– Приезжайте ко мне домой, – сразу ответил Герберт.
– Будет ли это удобно?
– Это будет более чем удобно…
Через несколько минут на пороге появилась гостья в сопровождении молчаливого, крепкого мужчины.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18