А Никона, русского патриарха, ставили ниже царя. Грамоты были куда как важны - подьячий не зря тратил время. Царь хотел с Никоном покончить, да не смел своей властью патриаршего сана лишить. Послов в Иерусалим, в Антиохию слал, тамошних патриархов задабривал, помощи просил. Был среди бумаг один список - очень меня заинтересовал. Список был с грамоты самого Никона. Честил в ней Никон царя и бояр, звал к правде, жаловался на произвол царский, грозил войной. Очень эта грамота соответствовала моему душевному состоянию, - я много лет справедливости искал, и вот она, писцами переписанная, справедливость, великим человеком высказанная, который против царя и бояр идет. Я тогда в патриаршей политике не разбирался, решил - буду жив, увижу старца, попрошу, чтобы направил меня на путь истинный.
Утром пришел к Ивашке Брюховецкому и советую ему: «Ты, говорю, отдай чего-то из взятого, пустяк отдай. Но вот эти четыре грамоты, патриархами написанные, обязательно возврати. И от тебя царь отступится. Скажи, все у казаков забрал, в церковь сложил, а церковь возьми и сгори». Ивашка меня пытает: «А обойдется ли?» - «Обойдется», - говорю.
Так Брюховецкий и сделал. Подьячий, как увидел патриаршие грамотки, в лице цветом восстановился, - за этим и ехал...
Старик разговорился, голос окреп; он взмахивал палкой, словно булавой либо саблей, забыл о слушателях - не до них было. События обрастали плотью, пыльные имена превращались в людей.
– Я стремился в Москву. Но попал туда только года через два-три, когда уже к Москве подъезжали через Грузию, по Волге, царем созванные восточные патриархи, чтобы судить Никона. Брюховецкий тогда в Москву поехал, к царю на поклон. И удалось мне через подставных людей с Никоном связь установить.
В то время грозила ему же ссылка простым монахом-чернецом в северный монастырь, но старик не сдавался, борьбу конченной не считал. По-современному говоря, были у него еще большие связи в верхах. За них держался. А с другой стороны, обратил свое внимание к народу. Может, и не от большой любви, - а что делать? Бой-то проигран. Меня Никон пригрел в одном монастыре, старцем Сергием называли. Но саблю я еще в руках держать мог. Сидение в монастыре томило меня, хотя Никон обнадеживал: надвигаются, говорил, времена. Послужишь ты еще, Алмаз, правому делу...
Вы уж потерпите, - сказал вдруг старик миролюбиво Стендалю, который вынул записную книжку и что-то свое стал писать в ней. - Мне недолго осталось. Сейчас к делу перейду. Без этого, что рассказал, вам моя позиция и судьба останется неясной.
– Я ничего, я конспектирую, - смутился Стендаль и закрыл книжечку.
– С юга, с Волги, пришли вести: поднялся Стенька Разин. Он Долгорукому смерть брата своего Ивана простить не мог. Смелый был человек. И хоть Прозоровский, астраханский воевода, ему прощение за старые дела от царского имени высказал, он все равно по Волге пошел, царя решил скинуть. Как на подворье у нас об этом заговорили, понял я - не сегодня завтра меня к Никону призовут. Был тогда Никон простым монахом, опозоренный, в Ферапонтовом монастыре, в наших вологодских местах, заточен. Но в монастыре его знали, опасались, что он мог еще властью пользоваться. Призвал меня, сказал: «Ты, казак Алмаз, иди к Степану Тимофеевичу на Волгу. Без меня, говорит, Степану с царем не совладать. Он сам это знает. Слыхал я, есть среди его стругов один, черным бархатом обит, и пустил Степан слух, что в этом струге я плыву. Так поезжай туда, посмотри, вроде как мой посол будешь». Благословил меня Никон, и ушел я на Волгу. Я и в Астрахани был, когда Прозоровского с раската кинули, и Царицын брал, и под Симбирском с войском стоял. Все было. Только, конечно, рясу-то скинул, и хоть звали меня по-прежнему старцем Сергием, дрался я по-казачьи. Тогда-то с Милицей я и познакомился.
Алмаз указал узловатым пальцем на старушку, дремавшую в углу с кошкой на коленях.
Все послушно обернулись к ней.
– Была она тогда и сейчас есть - персидская княжна, про которую известную песню сложили. Будто ее Степан Тимофеевич за борт в Волгу кидал.
– Ой! - удивилась Шурочка Родионова. - Я думала, что это - сказка.
– Не будите ее, - сказал Алмаз. Да никто и не собирался будить Милицу Федоровну. - В песне говорится, что Степан Тимофеевич ее за борт кинул, так неправда это. Грозился, клялся даже, чтобы ревнивых казаков успокоить. Но ведь не бандитом он был. Был он к тому времени государственным деятелем, армию вел за собой. Инцидент, правда, был, признаю. Я тогда на том же струге, что и Степан, находился. Мы спорили с ним сильно. Расхождения у нас были. А тут пришли некоторые руководители. Сказали: Симбирск скоро, там законная супруга ожидает; нехорошо, коли с княжной там появитесь, для морального состояния войск. И Степан Тимофеевич согласился. Девка по-русски ни слова не знала. Только глазищами вертела, казаков с ума сводила. Степан выругался, велел ее мне, как человеку надежному, взять ночью, перевезти на черный никоновский струг. Там она и была. А в Симбирске мы ее в доме одном поселили. И ты, кудрявый, не скалься. Если все будет как надо, завтра вы ее не узнаете. Первая красавица в Персии она была. Первой красавицей и здесь будет.
Старик уморился, перевел дыхание. Воздух проходил в легкие тяжело, громко. Старик вынул пачку «Беломора», закурил.
Вокруг заговорили, но слова были будничные, никто о рассказанном не упоминал, не знал еще, как и что надо будет сказать.
Шурочка принесла напиться Ванде Казимировне.
Елена накинула шаль на плечи Милице Федоровне, чтобы та не замерзла.
За окном была тишь, темень, прохлада. Собака вдали брехала лениво, сонно. Будто комар ее укусил, вот и отругивала его.
– Дальше рассказывать - одна печаль, - сказал старик, - Восстание, как вы знаете, было подавлено. В Арзамасе князь Долгорукий двести виселиц поставил. На каждой по полсотне людей погибло. Вот и считайте... Но меня при том не было. Я с двумя сотнями казаков на север прошел, к Ферапонтову монастырю. Узнал меня Никон, обрадовался, да поосторожничал. Мы его уговаривали: возьмем Кириллов монастырь - там казна большая, пушки - и на Волгу, на помощь Степану спешить надо. Да не осмелился Никон. Остался... А нам возвращаться поздно было. К тому времени Степана с Фролом уже в Москву везли. Казаков я отпустил - пусть каждый, как может, счастья ищет. А сам хотел в лес уйти. Да был один, князь Самойла Шайсупов, приставленный к Никону царем... У Шайсупова соглядатаи, всюду свои люди. Донесли. Поймали меня неподалеку от монастыря, заковали - и в Москву, как самого опасного государева преступника. Я царю - как подарок. Если сознаюсь - конец Никону, что на наш приход да на зазывные речи не донес. Никона и так уже в крепость, в Кириллов монастырь, в строгость перевели. А мои показания были бы ему могильным камнем. Привезли меня в Москву, и тут случилось непредвиденное происшествие, которое к сегодняшнему дню имеет отношение.
11
Руки Сергию завязывали подле кистей веревками, обшитыми войлоком, ноги стягивали ремнями, и поднимали тело на воздух. Палач наступал ногой на конец ремня, тянул, разрывал тело, суставы выворачивались из рук, и потом палач бил по спине кнутом изредка, в час ударов тридцать, и от каждого удара будто ножом вырезана полоса. Разжигали железные клещи накрасно, хватали за ребра...
Старец Сергий от наветов отказывался. Фрола Разина, его признавшего, встретил глазами пустыми, а чернецам, которые его у бывшего патриарха Никона видели входящим и выходящим, противные слова говорил. Старик Сергий был силен еще, но после пыток сдал, голова болталась, язык распух, и говорить он не мог.
Алексей Михайлович, мучаясь одышкой и страхами, перешел ночью из дворца в подвал Тайного приказа. Нес с собой бумажку, на которой собственной рукой записал вопросы для старца.
«За что вселенских Стенька побить хотел? Они по правде ли извергли Никона и что он им приказывал?» - повторял про себя государь слова записки. «О Кореле. Грамоту от него за Никоновой печатью к царскому величеству шлют из-за рубежа». Это о шведах. Шведы ненадежны, вредны, Котошихина, беглого бунтовщика, спрятали, печатные дворы держат, в курантах про вора Стеньку печатают и ложные известия о Никоне сообщают. Старец знать про это должен.
Дьяк Данило Полянский шел сзади, на полшага, держал свечу, чтобы государю не удариться головой о притолоку. В переходе было смрадно, вонюче, стрелец у дверей в пыточную засуетился, открывал, пятился, и оттого государю было еще тошней. Полянский сказывал, что старец Сергий молчит. Худо. А если людишки, верные вроде, твердят, что Сергий - не Сергий вовсе, не старец, а казачий полковник.
Ступеньки в подвал склизкие, грязные, могли бы и помыть, все-таки государь ходит, да не стал государь говорить Полянскому, твердил слова вопросов, и слова улетали, запутывались в разных тревожных мыслях, и горело внутри, пекло - видно, напустили порчу немчины, лекари. Горько было царю на людскую неблагодарность, на вражду, местничество, злобу, наветы.
– Лестницы бы вымыли, - сказал вдруг государь Полянскому, хотя говорить уже раздумал.
Мимо камор шли в пыточную. За решетками шевелились тени, бледные руки лезли из тряпья, и цепи звенели, будто отбивали зубную дробь.
Старец Сергий висел на дыбе безжизненно. Седые волосы, в грязи и крови, колтуном торчали вбок, будто боярский сын набекрень надел шапку. Подьячий, что вел допрос, вскочил из-за стола, но царь в его сторону не посмотрел. Подошел к Сергию, заглянул в лицо. Палач, чтобы удобнее государю было, шустро отбежал, отпустил веревку, и Сергий ногами стал на пол, только ноги пошли в сторону - не держали.
– Что сказал? - спросил царь, глядя на старца, столь нужного для спокойствия и торжества власти.
– Молчит, - сказал подьячий тихо. Боялся царского гнева.
Язык, распухший, черный, вылезал изо рта, не помещался. Глаза закатились - не закрывались.
– Мне он живой нужен, - сказал вдруг царь обыкновенно, будто без гнева, а с тоской.
И даже Полянский дрожь почувствовал. Тишайший государь был весьма озабочен, и это многим могло стоить жизни.
– Пусть поутру его дохтур осмотрит, зелье даст. И не пытать, пока сам не кончу.
Алмаза окатили водой, втащили бесчувственного в камору, кинули на пол. До утра дохтура звать не стали. Старик крепкий.
Алмазу казалось, что он в пустыне. Жарко и больно ногам, ободранным о камни. И озера лишь манят, а оказываются вихрями, бьющими по обожженной коже. Потом ласковая прохлада коснулась лба. Вода холодная - зубы ломило - сама влилась в рот. Стало легко и блаженно.
– Вам лучше? - спросил тихий нежный голос, будто прохлада в пустыне.
– Да, - сказал Алмаз. Открыл глаза. В теле была боль, ломота, но была она не так важна, и голова стала ясной. Голос звучал где-то внутри, будто кто-то пальчиком гладил по темени. Рядом, на куче прелой соломы, лежал маленький человек ниц распростершись и касался исхудалыми руками Алмаза: во тьме зрачки светились по-кошачьи.
– Нечистая сила, - сказал Алмаз. - Изыди...
– Тише, - произнес голос в голове у Алмаза. И рот у маленького человека не открывался, сжат был, губы в струночку. Только глаза зеленью светятся. - Тише, - голос покоил, нежил, - услышат - придут. Снова казнить примутся. Я добра желаю. Немощен я, измучен, ноги переломаны.
Темь в каморе стояла, но Алмаз увидал: ноги соседа на соломе распластались, неживы. Кровь изо рта запеклась на щеке. У Алмаза страх миновал. Язык тяжел, но ворочается.
– Пей, - беззвучно сказал сосед, протянул ладошку, а в ней вода, как на листе роса. Не было зла и порчи в малом человеке.
Алмаз наклонил голову, слизал росу.
– На дыбе был? - спросил сосед.
– Не жить мне, - сказал Алмаз. - Сам государь поутру примется.
– Бунтовщик ты? - спросил сосед. - Со Стенькой разбойничал?
– Не важно, - сказал Алмаз. Было в нем подозрение, не дьяками ли тайными человек подставлен.
– Не опасайся, - сказал человек. - Я твои мысли знаю. Считай, что дохтур я. Из фрязинской земли. В колдовстве меня обвинили. Огнем пытали, ноги ломали. Я секрет знаю, как уйти отсюда, да ног нет.
Алмаз долгую жизнь прожил, многого нагляделся. Дохтур так дохтур. На фрязинских землях, на немецких чудес много. И сам Алмаз до Индии ходил, Турцию видел, но в чудеса само собой верил.
– Ты мне о себе расскажи, - молил сосед. - Хоть не словами. Думай - я пойму.
Зеленоватые глаза заглядывали в душу, высматривали, что скрыл; а скрыл Алмаз в рассказе немногое - лишь то, что касалось патриарха Никона. Это пускай сосед читает сам - нечистой ли силой, просто колдовством.
Порой сосед просил повторить, подробности выспрашивал, интересовался, будто не обречен, как и Алмаз, на неминуемую смерть. Доволен оказался. Говорил, что надежда в нем появилась, повезло ему, что сосед - Алмаз. Не надеялся уже, веру потерял. Смерть близка.
Бежать из Тайного приказа некуда, это Алмаз понимал. Никто отсюда не скрылся еще. Может, малый человек ума лишился? А может, слово знает?
– Нет, - сказал сосед. - Слова не знаю. Но вижу сквозь стены. Как ни пытай, не отвечу, не понять тебе.
Алмаз не спорил. Секретные и странные вещи признавал, но сам колдунов и тайных людей бежал. Может, и сквозь стены зрит человек. Дано ему.
– Здесь стена в одном месте тонка, - сказал человек. - В один кирпич. Дверь заложена. В старые времена ход был в другое подземелье, но, видно, после пожара забыли, замуровали. Под Кремлем в разных местах ходы и подвалы вырыты, многие и не найдешь. Давно здесь государи живут, а государям надо тайны иметь, тайники и пыточные места.
За решеткой прошел стрелец. Заглянул в темноту, ничего не увидел. Окликнул:
– Старец Сергий, а старец Сергий, живой ты?
Алмаз промычал нераздельно, простонал.
– Живой, - сказал стрелец. - С утра дохтура приведут. Равно как к боярину. - Стрелец рассмеялся. - Как к боярину, - повторил. Пошел дальше.
– Как же мы кирпичи разберем? - спросил Алмаз.
– Тише, не говори языком, - сказал как бы внутри головы сосед. - Ты думай, я все угадаю.
– Тяжко, привычки нет.
– Я кирпичи еще со вчера расшатал. Ты меня вытащишь, понесешь. Кирпичи на место положишь. Может, не сразу спохватятся.
– Согласен я, - сказал Алмаз, потому что был человеком трезвым и понимал: не убежишь ночью - новые пытки, а там и смерть, покажется она благостной, долгожданной, как невеста.
– Жди - услышал он голос внутри.
Человек, опираясь на локти, поволочил безжизненное тело к дальней стене, и от боли его, что передавалась нечаянно Алмазу, мутило, ибо ложилась она на боль Алмаза.
– Сюда ползи, только не шуми, - был приказ оттуда.
И Алмаз подобрался, рукой ощупал тело рядом. Тот подхватил руку, поднес к стене. Один кирпич уже вынут был. Второй шатался.
– Ты сильнее, - слышал Алмаз мысли. - Вынимай их. Раствор старый, крошится. Я перекладывать буду.
Снова прошел стрелец, топотал сапогами: озяб в подвале.
– Караула ждет, - сказал ему сосед. - Думает о том, как бы согреться. Думает, что ты за ночь отойдешь, дохтура не надо будет. И тебе легче. Добрый человек.
Алмаз кивнул, согласился.
Алмаз кирпичи вынимал из стены, сосед перекладывал их в сторону. Ощупал дыру - узка, но пробраться можно. Сосед подтолкнул в спину: «Давай, мол», - угадал, о чем Алмаз подумал. Алмаз прополз в дыру. Оттуда шел холод и мрак, пыточные камеры Тайного приказа рядом с ним теплым раем казались. Руки уперлись в ледяную жижу. Плечи схватило болью, сил не было тело протащить. Человек сзади подталкивал, да был немощен, без пользы помогал. Свое дыхание Алмаз слышал, - как отдается хрипом по длинному невидимому ходу, шумит, словно домовой в печи.
– Давай, давай еще, поднатужься, немного осталось. Там воля!..
Слова человека, уговоры в голосе стучали, как кровь, и Алмаз елозил руками по жиже, тянул непослушное тело свое, и оно перевесило, голова упала в вонь и лед, и от того прибавилось силы - от отвращения и жути. Отдохнул самую малость, выпростал из дыры ноги и приподнялся, чтобы лицо отвратить от жижи.
– Меня возьми, не забудь... - умолял человек.
Но Алмаз и не помышлял оставить в беде товарища, тот ему дорогу к воле показал, а Алмаз никогда людей не предавал. И видно, человек угадал его мысли, затих и ждал покорно, пока Алмаз, отдохнувши, протянет к нему в дыру руки и вытянет, немощного, бессильного, невесомого, в черный ход.
Алмаз поднялся во весь рост, морщился от боли и злобы на свои непослушные члены. Свод был низок, пришлось пригнуться, и холодные капли падали ожогами на израненную спину. Человека Алмаз взял на руки, словно младенца; на закорках нести не мог, хоть и сподручней - поротая спина саднила. Через несколько шагов переложил под мышку, чтобы рукой одной впереди шарить. Да это и не нужно было - человек подсказывал, куда идти, где поворачивать, словно кошка во тьме дорогу различал, и Алмаз уже не удивлялся - сил не было на думы: слушался, шел, спотыкался, скользил по грязи.
Прошли подземную палату, потолок вверх ушел, распрямиться можно. Рукой сбоку ощупал - ящики, ларцы, сундуки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28
Утром пришел к Ивашке Брюховецкому и советую ему: «Ты, говорю, отдай чего-то из взятого, пустяк отдай. Но вот эти четыре грамоты, патриархами написанные, обязательно возврати. И от тебя царь отступится. Скажи, все у казаков забрал, в церковь сложил, а церковь возьми и сгори». Ивашка меня пытает: «А обойдется ли?» - «Обойдется», - говорю.
Так Брюховецкий и сделал. Подьячий, как увидел патриаршие грамотки, в лице цветом восстановился, - за этим и ехал...
Старик разговорился, голос окреп; он взмахивал палкой, словно булавой либо саблей, забыл о слушателях - не до них было. События обрастали плотью, пыльные имена превращались в людей.
– Я стремился в Москву. Но попал туда только года через два-три, когда уже к Москве подъезжали через Грузию, по Волге, царем созванные восточные патриархи, чтобы судить Никона. Брюховецкий тогда в Москву поехал, к царю на поклон. И удалось мне через подставных людей с Никоном связь установить.
В то время грозила ему же ссылка простым монахом-чернецом в северный монастырь, но старик не сдавался, борьбу конченной не считал. По-современному говоря, были у него еще большие связи в верхах. За них держался. А с другой стороны, обратил свое внимание к народу. Может, и не от большой любви, - а что делать? Бой-то проигран. Меня Никон пригрел в одном монастыре, старцем Сергием называли. Но саблю я еще в руках держать мог. Сидение в монастыре томило меня, хотя Никон обнадеживал: надвигаются, говорил, времена. Послужишь ты еще, Алмаз, правому делу...
Вы уж потерпите, - сказал вдруг старик миролюбиво Стендалю, который вынул записную книжку и что-то свое стал писать в ней. - Мне недолго осталось. Сейчас к делу перейду. Без этого, что рассказал, вам моя позиция и судьба останется неясной.
– Я ничего, я конспектирую, - смутился Стендаль и закрыл книжечку.
– С юга, с Волги, пришли вести: поднялся Стенька Разин. Он Долгорукому смерть брата своего Ивана простить не мог. Смелый был человек. И хоть Прозоровский, астраханский воевода, ему прощение за старые дела от царского имени высказал, он все равно по Волге пошел, царя решил скинуть. Как на подворье у нас об этом заговорили, понял я - не сегодня завтра меня к Никону призовут. Был тогда Никон простым монахом, опозоренный, в Ферапонтовом монастыре, в наших вологодских местах, заточен. Но в монастыре его знали, опасались, что он мог еще властью пользоваться. Призвал меня, сказал: «Ты, казак Алмаз, иди к Степану Тимофеевичу на Волгу. Без меня, говорит, Степану с царем не совладать. Он сам это знает. Слыхал я, есть среди его стругов один, черным бархатом обит, и пустил Степан слух, что в этом струге я плыву. Так поезжай туда, посмотри, вроде как мой посол будешь». Благословил меня Никон, и ушел я на Волгу. Я и в Астрахани был, когда Прозоровского с раската кинули, и Царицын брал, и под Симбирском с войском стоял. Все было. Только, конечно, рясу-то скинул, и хоть звали меня по-прежнему старцем Сергием, дрался я по-казачьи. Тогда-то с Милицей я и познакомился.
Алмаз указал узловатым пальцем на старушку, дремавшую в углу с кошкой на коленях.
Все послушно обернулись к ней.
– Была она тогда и сейчас есть - персидская княжна, про которую известную песню сложили. Будто ее Степан Тимофеевич за борт в Волгу кидал.
– Ой! - удивилась Шурочка Родионова. - Я думала, что это - сказка.
– Не будите ее, - сказал Алмаз. Да никто и не собирался будить Милицу Федоровну. - В песне говорится, что Степан Тимофеевич ее за борт кинул, так неправда это. Грозился, клялся даже, чтобы ревнивых казаков успокоить. Но ведь не бандитом он был. Был он к тому времени государственным деятелем, армию вел за собой. Инцидент, правда, был, признаю. Я тогда на том же струге, что и Степан, находился. Мы спорили с ним сильно. Расхождения у нас были. А тут пришли некоторые руководители. Сказали: Симбирск скоро, там законная супруга ожидает; нехорошо, коли с княжной там появитесь, для морального состояния войск. И Степан Тимофеевич согласился. Девка по-русски ни слова не знала. Только глазищами вертела, казаков с ума сводила. Степан выругался, велел ее мне, как человеку надежному, взять ночью, перевезти на черный никоновский струг. Там она и была. А в Симбирске мы ее в доме одном поселили. И ты, кудрявый, не скалься. Если все будет как надо, завтра вы ее не узнаете. Первая красавица в Персии она была. Первой красавицей и здесь будет.
Старик уморился, перевел дыхание. Воздух проходил в легкие тяжело, громко. Старик вынул пачку «Беломора», закурил.
Вокруг заговорили, но слова были будничные, никто о рассказанном не упоминал, не знал еще, как и что надо будет сказать.
Шурочка принесла напиться Ванде Казимировне.
Елена накинула шаль на плечи Милице Федоровне, чтобы та не замерзла.
За окном была тишь, темень, прохлада. Собака вдали брехала лениво, сонно. Будто комар ее укусил, вот и отругивала его.
– Дальше рассказывать - одна печаль, - сказал старик, - Восстание, как вы знаете, было подавлено. В Арзамасе князь Долгорукий двести виселиц поставил. На каждой по полсотне людей погибло. Вот и считайте... Но меня при том не было. Я с двумя сотнями казаков на север прошел, к Ферапонтову монастырю. Узнал меня Никон, обрадовался, да поосторожничал. Мы его уговаривали: возьмем Кириллов монастырь - там казна большая, пушки - и на Волгу, на помощь Степану спешить надо. Да не осмелился Никон. Остался... А нам возвращаться поздно было. К тому времени Степана с Фролом уже в Москву везли. Казаков я отпустил - пусть каждый, как может, счастья ищет. А сам хотел в лес уйти. Да был один, князь Самойла Шайсупов, приставленный к Никону царем... У Шайсупова соглядатаи, всюду свои люди. Донесли. Поймали меня неподалеку от монастыря, заковали - и в Москву, как самого опасного государева преступника. Я царю - как подарок. Если сознаюсь - конец Никону, что на наш приход да на зазывные речи не донес. Никона и так уже в крепость, в Кириллов монастырь, в строгость перевели. А мои показания были бы ему могильным камнем. Привезли меня в Москву, и тут случилось непредвиденное происшествие, которое к сегодняшнему дню имеет отношение.
11
Руки Сергию завязывали подле кистей веревками, обшитыми войлоком, ноги стягивали ремнями, и поднимали тело на воздух. Палач наступал ногой на конец ремня, тянул, разрывал тело, суставы выворачивались из рук, и потом палач бил по спине кнутом изредка, в час ударов тридцать, и от каждого удара будто ножом вырезана полоса. Разжигали железные клещи накрасно, хватали за ребра...
Старец Сергий от наветов отказывался. Фрола Разина, его признавшего, встретил глазами пустыми, а чернецам, которые его у бывшего патриарха Никона видели входящим и выходящим, противные слова говорил. Старик Сергий был силен еще, но после пыток сдал, голова болталась, язык распух, и говорить он не мог.
Алексей Михайлович, мучаясь одышкой и страхами, перешел ночью из дворца в подвал Тайного приказа. Нес с собой бумажку, на которой собственной рукой записал вопросы для старца.
«За что вселенских Стенька побить хотел? Они по правде ли извергли Никона и что он им приказывал?» - повторял про себя государь слова записки. «О Кореле. Грамоту от него за Никоновой печатью к царскому величеству шлют из-за рубежа». Это о шведах. Шведы ненадежны, вредны, Котошихина, беглого бунтовщика, спрятали, печатные дворы держат, в курантах про вора Стеньку печатают и ложные известия о Никоне сообщают. Старец знать про это должен.
Дьяк Данило Полянский шел сзади, на полшага, держал свечу, чтобы государю не удариться головой о притолоку. В переходе было смрадно, вонюче, стрелец у дверей в пыточную засуетился, открывал, пятился, и оттого государю было еще тошней. Полянский сказывал, что старец Сергий молчит. Худо. А если людишки, верные вроде, твердят, что Сергий - не Сергий вовсе, не старец, а казачий полковник.
Ступеньки в подвал склизкие, грязные, могли бы и помыть, все-таки государь ходит, да не стал государь говорить Полянскому, твердил слова вопросов, и слова улетали, запутывались в разных тревожных мыслях, и горело внутри, пекло - видно, напустили порчу немчины, лекари. Горько было царю на людскую неблагодарность, на вражду, местничество, злобу, наветы.
– Лестницы бы вымыли, - сказал вдруг государь Полянскому, хотя говорить уже раздумал.
Мимо камор шли в пыточную. За решетками шевелились тени, бледные руки лезли из тряпья, и цепи звенели, будто отбивали зубную дробь.
Старец Сергий висел на дыбе безжизненно. Седые волосы, в грязи и крови, колтуном торчали вбок, будто боярский сын набекрень надел шапку. Подьячий, что вел допрос, вскочил из-за стола, но царь в его сторону не посмотрел. Подошел к Сергию, заглянул в лицо. Палач, чтобы удобнее государю было, шустро отбежал, отпустил веревку, и Сергий ногами стал на пол, только ноги пошли в сторону - не держали.
– Что сказал? - спросил царь, глядя на старца, столь нужного для спокойствия и торжества власти.
– Молчит, - сказал подьячий тихо. Боялся царского гнева.
Язык, распухший, черный, вылезал изо рта, не помещался. Глаза закатились - не закрывались.
– Мне он живой нужен, - сказал вдруг царь обыкновенно, будто без гнева, а с тоской.
И даже Полянский дрожь почувствовал. Тишайший государь был весьма озабочен, и это многим могло стоить жизни.
– Пусть поутру его дохтур осмотрит, зелье даст. И не пытать, пока сам не кончу.
Алмаза окатили водой, втащили бесчувственного в камору, кинули на пол. До утра дохтура звать не стали. Старик крепкий.
Алмазу казалось, что он в пустыне. Жарко и больно ногам, ободранным о камни. И озера лишь манят, а оказываются вихрями, бьющими по обожженной коже. Потом ласковая прохлада коснулась лба. Вода холодная - зубы ломило - сама влилась в рот. Стало легко и блаженно.
– Вам лучше? - спросил тихий нежный голос, будто прохлада в пустыне.
– Да, - сказал Алмаз. Открыл глаза. В теле была боль, ломота, но была она не так важна, и голова стала ясной. Голос звучал где-то внутри, будто кто-то пальчиком гладил по темени. Рядом, на куче прелой соломы, лежал маленький человек ниц распростершись и касался исхудалыми руками Алмаза: во тьме зрачки светились по-кошачьи.
– Нечистая сила, - сказал Алмаз. - Изыди...
– Тише, - произнес голос в голове у Алмаза. И рот у маленького человека не открывался, сжат был, губы в струночку. Только глаза зеленью светятся. - Тише, - голос покоил, нежил, - услышат - придут. Снова казнить примутся. Я добра желаю. Немощен я, измучен, ноги переломаны.
Темь в каморе стояла, но Алмаз увидал: ноги соседа на соломе распластались, неживы. Кровь изо рта запеклась на щеке. У Алмаза страх миновал. Язык тяжел, но ворочается.
– Пей, - беззвучно сказал сосед, протянул ладошку, а в ней вода, как на листе роса. Не было зла и порчи в малом человеке.
Алмаз наклонил голову, слизал росу.
– На дыбе был? - спросил сосед.
– Не жить мне, - сказал Алмаз. - Сам государь поутру примется.
– Бунтовщик ты? - спросил сосед. - Со Стенькой разбойничал?
– Не важно, - сказал Алмаз. Было в нем подозрение, не дьяками ли тайными человек подставлен.
– Не опасайся, - сказал человек. - Я твои мысли знаю. Считай, что дохтур я. Из фрязинской земли. В колдовстве меня обвинили. Огнем пытали, ноги ломали. Я секрет знаю, как уйти отсюда, да ног нет.
Алмаз долгую жизнь прожил, многого нагляделся. Дохтур так дохтур. На фрязинских землях, на немецких чудес много. И сам Алмаз до Индии ходил, Турцию видел, но в чудеса само собой верил.
– Ты мне о себе расскажи, - молил сосед. - Хоть не словами. Думай - я пойму.
Зеленоватые глаза заглядывали в душу, высматривали, что скрыл; а скрыл Алмаз в рассказе немногое - лишь то, что касалось патриарха Никона. Это пускай сосед читает сам - нечистой ли силой, просто колдовством.
Порой сосед просил повторить, подробности выспрашивал, интересовался, будто не обречен, как и Алмаз, на неминуемую смерть. Доволен оказался. Говорил, что надежда в нем появилась, повезло ему, что сосед - Алмаз. Не надеялся уже, веру потерял. Смерть близка.
Бежать из Тайного приказа некуда, это Алмаз понимал. Никто отсюда не скрылся еще. Может, малый человек ума лишился? А может, слово знает?
– Нет, - сказал сосед. - Слова не знаю. Но вижу сквозь стены. Как ни пытай, не отвечу, не понять тебе.
Алмаз не спорил. Секретные и странные вещи признавал, но сам колдунов и тайных людей бежал. Может, и сквозь стены зрит человек. Дано ему.
– Здесь стена в одном месте тонка, - сказал человек. - В один кирпич. Дверь заложена. В старые времена ход был в другое подземелье, но, видно, после пожара забыли, замуровали. Под Кремлем в разных местах ходы и подвалы вырыты, многие и не найдешь. Давно здесь государи живут, а государям надо тайны иметь, тайники и пыточные места.
За решеткой прошел стрелец. Заглянул в темноту, ничего не увидел. Окликнул:
– Старец Сергий, а старец Сергий, живой ты?
Алмаз промычал нераздельно, простонал.
– Живой, - сказал стрелец. - С утра дохтура приведут. Равно как к боярину. - Стрелец рассмеялся. - Как к боярину, - повторил. Пошел дальше.
– Как же мы кирпичи разберем? - спросил Алмаз.
– Тише, не говори языком, - сказал как бы внутри головы сосед. - Ты думай, я все угадаю.
– Тяжко, привычки нет.
– Я кирпичи еще со вчера расшатал. Ты меня вытащишь, понесешь. Кирпичи на место положишь. Может, не сразу спохватятся.
– Согласен я, - сказал Алмаз, потому что был человеком трезвым и понимал: не убежишь ночью - новые пытки, а там и смерть, покажется она благостной, долгожданной, как невеста.
– Жди - услышал он голос внутри.
Человек, опираясь на локти, поволочил безжизненное тело к дальней стене, и от боли его, что передавалась нечаянно Алмазу, мутило, ибо ложилась она на боль Алмаза.
– Сюда ползи, только не шуми, - был приказ оттуда.
И Алмаз подобрался, рукой ощупал тело рядом. Тот подхватил руку, поднес к стене. Один кирпич уже вынут был. Второй шатался.
– Ты сильнее, - слышал Алмаз мысли. - Вынимай их. Раствор старый, крошится. Я перекладывать буду.
Снова прошел стрелец, топотал сапогами: озяб в подвале.
– Караула ждет, - сказал ему сосед. - Думает о том, как бы согреться. Думает, что ты за ночь отойдешь, дохтура не надо будет. И тебе легче. Добрый человек.
Алмаз кивнул, согласился.
Алмаз кирпичи вынимал из стены, сосед перекладывал их в сторону. Ощупал дыру - узка, но пробраться можно. Сосед подтолкнул в спину: «Давай, мол», - угадал, о чем Алмаз подумал. Алмаз прополз в дыру. Оттуда шел холод и мрак, пыточные камеры Тайного приказа рядом с ним теплым раем казались. Руки уперлись в ледяную жижу. Плечи схватило болью, сил не было тело протащить. Человек сзади подталкивал, да был немощен, без пользы помогал. Свое дыхание Алмаз слышал, - как отдается хрипом по длинному невидимому ходу, шумит, словно домовой в печи.
– Давай, давай еще, поднатужься, немного осталось. Там воля!..
Слова человека, уговоры в голосе стучали, как кровь, и Алмаз елозил руками по жиже, тянул непослушное тело свое, и оно перевесило, голова упала в вонь и лед, и от того прибавилось силы - от отвращения и жути. Отдохнул самую малость, выпростал из дыры ноги и приподнялся, чтобы лицо отвратить от жижи.
– Меня возьми, не забудь... - умолял человек.
Но Алмаз и не помышлял оставить в беде товарища, тот ему дорогу к воле показал, а Алмаз никогда людей не предавал. И видно, человек угадал его мысли, затих и ждал покорно, пока Алмаз, отдохнувши, протянет к нему в дыру руки и вытянет, немощного, бессильного, невесомого, в черный ход.
Алмаз поднялся во весь рост, морщился от боли и злобы на свои непослушные члены. Свод был низок, пришлось пригнуться, и холодные капли падали ожогами на израненную спину. Человека Алмаз взял на руки, словно младенца; на закорках нести не мог, хоть и сподручней - поротая спина саднила. Через несколько шагов переложил под мышку, чтобы рукой одной впереди шарить. Да это и не нужно было - человек подсказывал, куда идти, где поворачивать, словно кошка во тьме дорогу различал, и Алмаз уже не удивлялся - сил не было на думы: слушался, шел, спотыкался, скользил по грязи.
Прошли подземную палату, потолок вверх ушел, распрямиться можно. Рукой сбоку ощупал - ящики, ларцы, сундуки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28