- Я хоть и дитем была, но помню, как сейчас помню.
– Ладно, - сказал старик. Он уже спустился по лестнице и стоял на дорожке, высясь над сторожихой. Карманы оттопыривались, и жидкость явственно булькала в бутылях.
Сторожиха, смущенная встречей, растерянная, уже не злилась. С горечью решила, что старик пьет и спиртное носит в карманах.
– Может, переночевать негде? - спросила она.
Старик помягчел.
– Не беспокойся, старая, - сказал он. - Лето сейчас. Комар меня не берет. Добро всякое кто сегодня приносил в музей?
– Старая директорша, Елена Сергеевна. Они потом еще долго здесь просидели.
– Чего с собой унесла?
– С внуком она была, с Ваней. На пенсии она теперь.
– Книжка была у нее? Старая.
– Она зачастую с книжками ходит.
– Она уходила - книжка была у нее?
– Была, была. Конечно, была, как не быть книжке.
– Давно ушла?
– Еще светло было...
– Куда пошла?
– Домой к себе, на Слободскую...
9
Удалов уже совсем собрался бежать из больницы, но тут кончился девятичасовой сеанс в кино, по улице пошли люди, с разговорами и смехом. Зажигали спички, прикуривали. Луны не было - из-за леса натянуло грозовые тучи. Грубин прижался к стене. Удалов присел за подоконником. В палате уже было темно, свет выключен, больные спят.
– Миновали, - прошептал наконец Грубин, давая сигнал.
Последним прошел киномеханик, звеня ключами от кинобудки.
Можно было начинать бегство. Удалову очень хотелось, чтобы прошло оно незаметно и благополучно. Если его поймают сейчас и вернут, будет немало смеха и издевательских разговоров. Но утра ждать нельзя. Утром в больнице наберется много врачей и персонала. Не отпустят. Удалов оперся на здоровую руку и сел на подоконник
Сзади скрипнула дверь... Сестра. Удалов зажмурился и прыгнул вниз, в руки Грубину. Больную руку держал кверху, чтобы не повредить. Так и замерли под окном скульптурной группой.
Перед носом Корнелия шевелились грубинские пышные волосы. Удалов зажмурился, ожидая сестринского крика. И ему уже чудилось, как зажигаются во всех больничных окнах огни, как начинают суетиться по коридорам нянечки и медсестры и все кричат: «Убежал! Убежал! Обманул доверие!»
– Ай! - простонал Корнелий.
Грубин толкнул его головой в рот, чтобы хранил молчание.
В палате было тихо. Может, сестра не заметила, что одного пациента не хватает. А может, и не сестра это была, а кто-нибудь из ходячих больных пошел в коридор. Корнелий тяжело вздохнул, обмяк и попросил:
– Подожди минутку, передохну. Я все-таки больной человек.
И тут они услышали тяжелые неровные шаги. Шаги приближались неумолимо и сурово, будто передвигался не человек, а памятник. По самой середине улицы, не скрываясь, прошел высокий старик с палкой. Прошел, неровно и скупо освещенный редкими фонарями, и только тень его еще некоторое время удлинялась и покачивала головой у ног Удалова. Остался запах одеколона, странное бульканье, исходившее от старика, да постук палки.
– Подозрительный старик, - сказал Удалов шепотом. Старика он испугался и потому теперь хотел его унизить. - У провала вертелся, помнишь? Меня в пропасть толкнул.
– Ты сам толкнулся. Нечего уж... - сказал справедливый Грубин.
– И не извинился, - сказал Удалов. - Человека довел до больницы, до травмы, а не извинился. Травма моя - бытовая, и по бюллетеню платить не будут. Надо с него взыскать.
– Кончай, Корнелий, - увещевал Грубин. - Чего возьмешь со старика.
– Я ему иск вменю, - сказал Удалов. Теперь он понял, кто во всем виноват.
Удалов вскочил и, неся впереди больную руку, как ручной пулемет, мелко побежал по улице вслед за стариком. Бежал негромко: ему хотелось узнать, где живет старик, но говорить с ним сейчас, на темной улице, не стоило. У старика палка. А Удалов вне закона. Беглец.
Грубин вздохнул и догнал Корнелия. Он шел рядом и отговаривал. Намекал, что такая погоня может отразиться на здоровье. Удалов отмахивался. От друга и от злых комаров...
Шурочка уже три раза сказала Стендалю, что ей пора домой, но не уходила. Ей и в самом деле пора было домой. Стендаль отвечал: «Нет, посидим еще». Он неоднократно ходил на угол, где стояла мороженщица, и приносил Шурочке эскимо. И снова разговаривал о поэзии, чудесных совпадениях, планах на будущее, преимуществах журналистской жизни, маме, оставшейся в Ленинграде, любви к животным, долголетии и все прерывал себя вопросом : «Посидим еще?»
Шурочке было чуть зябко от предчувствий, но, когда стало совсем поздно, она встала и сказала:
– Я пошла. Мама будет ругаться.
– Завтра вы свободны? - спросил Стендаль.
– Не знаю, - сказала Шурочка. - Вы меня не провожайте.
Она боялась, что дюжие мальчики из техникума увидят Стендаля с ней и побьют Мишу.
И тут раздались шаги. Шаги были тяжелые, с палочным пристуком. По улице, направляясь к мосту через Грязнуху, шел старик с палкой. Знакомый запах одеколона сопровождал его.
Стендаль почувствовал, как все внутри его напружинилось. Старик был тайной. В нем было нечто зловещее.
– Идем, - сказал Стендаль. - Этого человека упускать нельзя.
... Милица Федоровна Бакшт в задумчивости гуляла куда дольше, чем положено в ее возрасте. Попала даже на Слободу, чего не случалось уже лет тридцать. Она брела домой в ночи, пора бы спать, слабые ноги онемели, и проносившиеся с ревом автобусы пугали, заставляли прижиматься к стенам домов. Может, уже и не дойти до дома, до фикуса и шафранной полутьмы. Кошка послушно семенила сзади, стараясь не отставать, и глаза ее горели тускло, как в тумане.
Крупная женщина обогнала Милицу Федоровну, но не посмотрела в ее сторону. Женщину Милица Федоровна знала плохо - видела раза два из окна, когда та выходила из универмага.
Савич узнал жену по походке. Когда-то этот перезвон каблуков его пленял, казался легким, элегантным. Потом прошло - осталось умение угадать издали, среагировать. И сейчас среагировал. Понял, что жена мучается ревностью, разыскивает его. В два прыжка перемахнул через улицу и спрятался за калиткой во дворе Кастельской. Ванда Казимировна задержалась перед окном, заглянула, увидела, что Кастельская одна. Сидит за столом, читает. Савича там нет. Успокоилась и пошла дальше, к мосту, медленнее, как бы прогуливаясь.
Савич собрался было вернуться на улицу, но только сделал движение, как снова послышались шаги. С двух сторон. Одни - тихие, шаркающие, будто человек не двигается с места, а устало вытирает ноги о шершавый половик. Другие - тяжелые, уверенные. Савич остался в тени. Калитка дернулась под ударом, распахнулась. Задрожал заборчик. Высокий старик с палкой ворвался во двор, чуть не задел Савича плечом, обогнул дом и - раз-два-три! - взгромоздился по ступенькам к двери. Постучал.
Савич выпрямился. Старика он где-то видел. Старик ему не понравился. Было в нем нечто агрессивное, угрожающее Елене. Савич хотел подойти к старику задать вопрос, но удержался, боялся попасть в неудобное положение: сам-то он что здесь делает?
Пока Савич колебался, произошли другие события. Во-первых, дверь к Елене открылась, и старик, не спрашивая разрешения, шагнул внутрь. Во-вторых, в калитку вбежал молодой человек в очках. Он тащил за руку очаровательную Шурочку Родионову, подчиненную Ванды. Молодые люди остановились, не зная, куда идти дальше. Тут же перед калиткой обозначились еще две фигуры: одна держала перед собой вытянутую вперед белую толстую руку; вторая была высока, и лохматая ее голова под светом уличного фонаря казалась головой Медузы Горгоны. Удалов заметался перед калиткой, а Грубин вытянул жилистую шею, заглянул в окно Кастельской и сказал:
– Он там.
Удалов тут же устремился во двор, обогнал, не видя ничего перед собой, Шурочку с ее спутником и принялся барабанить в дверь.
– Что-нибудь случилось? - спросил Савич, выйдя из темноты.
– Не знаю, - искренне ответил Грубин. - Может быть.
– Я ж тебе говорил, - сказал Миша Стендаль Шурочке и тоже подошел к крыльцу.
Первым вбежал в комнату Удалов. Хотел даже поздороваться, но слова застряли в горле. Старик прижал Елену Сергеевну в углу и старался отнять у нее растрепанную тетрадь в кожаной обложке. Елена Сергеевна прижимала тетрадь к груди обеими руками, молчала, смотрела на старика пронзительным взором.
– Ах ты!.. - сказал Удалов. Он выставил вперед загипсованную руку и с размаху ткнул ею старика в спину.
Старик сопротивлялся.
На помощь Удалову подоспел Савич: им двигал страх за судьбу некогда любимой женщины.
Старик охал, рычал, но не сдавался.
Уже и Грубин, и Удалов, и Стендаль, даже Шурочка отрывали его, тянули, а он все сопротивлялся, поддаваясь, правда, понемногу совместным усилиям противников.
Бой шел в пыхтении, вздохах, кряканье, но без слов.
А слова прозвучали от двери.
– Прекратите! - сказал старческий голос. - Немедленно прекратите.
В дверях, опираясь на трость, стояла вконец утомленная Милица Федоровна Бакшт. У ног ее, сжавшись пантерой, присела старая сиамская кошка.
Старик отпустил тетрадь и отступил под тяжестью насевших на него врагов. Повел плечами, стряхнул всех и как ни в чем не бывало сел на стул.
– Как дети, - сказала Милица Федоровна. - Дайте стул и мне. Я устала.
10
– Любезный друг, - сказала Милица Федоровна, - вы вели себя недостойно. Вы позволили себе поднять руку на даму. Извинитесь.
– Прошу прощения, - сказал старик смущенно.
Елена Сергеевна еще не пришла в себя. Прижимала к груди тетрадь, не садилась.
– Мой друг не имел в мыслях дурного, - продолжала Милица Федоровна. - Однако он взволнован возможной потерей.
– Мне он с самого начала не понравился, - сказал Удалов. - Милицию надо вызвать.
– Справимся, - сказал Стендаль.
– Так разговора не получится, Елена Сергеевна, - сказал старик.
– Ну-ну, - возразил Удалов. Он был смел: с ним была общественность. - Я руку из-за вас сломал.
– Сам прыгнул, - сказал старик без уважения.
– Любезный друг, - сказала старуха Бакшт, - боюсь, что теперь поздно ставить условия.
Затем она обернулась к Удалову и Стендалю и сказала:
– Мой друг не повторит прискорбных поступков. Я ручаюсь. - В голосе ее звучала нестарушечья твердость.
Удалову стало неловко. Он потупился. Стендаль хотел возразить, но Шурочка дернула его за рукав.
– Я полагаю, - продолжала Бакшт, - что наступило время обо всем рассказать.
– Да, стоит объясниться, - сказала Елена Сергеевна.
Она положила злополучную тетрадь на стол, на видное место.
– Что вы знаете? - спросил старик у Елены Сергеевны.
– То, что написано здесь.
Старик кивнул. Оперся широкими ладонями о набалдашник палки. Был он очень стар. Неправдоподобно стар.
– Ладно, - сказал он. - Суть дела в том, что я родился в тысяча шестьсот третьем году.
Удалов хихикнул. Засмеялся негромко, поглаживая курчавые ростки вокруг лысины, Савич. Заразился смехом, прыснул Стендаль. Широко улыбался Грубин. Шурочка тоже улыбнулась, но осеклась, согнала улыбку, вспомнила альбом старухи Бакшт.
Сама Бакшт не смеялась.
... Ванда Казимировна заглянула в окно, увидела мужа веселым, в компании. Это переполнило чашу ее терпения. Она вошла в дом. Она была в гневе. Топнула мускулистой ногой, прерывая веселье, и спросила, обращаясь большей частью к мужу:
– Смеетесь? Веселитесь?
Савич опал с лица. Хотел встать, извиниться, хотя и не был виноват. Но и тут порядок навела старуха Бакшт. Она сказала громко и строго:
– Кто хочет смеяться, идите в синематограф. А вы, мадам, садитесь и не мешайте разговору.
Удивительно, но всем расхотелось смеяться. И Ванда Казимировна села на свободный стул рядом с Шурочкой и притихла.
Старик будто ждал этой паузы. Он сказал размеренно:
– Я родился в тысяча шестьсот третьем году.
На этот раз никто его не перебил, никто не улыбнулся. Стало ясно, что старик не врет. Что он в самом деле родился так давно, что он - чудо природы, уникум, судьба которого таинственным и чудесным образом связана с провалом на Пушкинской улице.
– Отец мой был беден. Мать умерла от родов. Жили мы здесь, в городе Великий Гусляр, на Вологодской улице. Отец был сапожником, крестили меня в Никольской церкви, что и поныне возвышается на углу улицы Красногвардейской и Мира. Окрестили Алмазом. Ныне имя редкое и неизвестное.
Старик закашлялся. Кашлял долго, сотрясал большое, видно совсем уже пустое внутри, тело.
– Испить не найдется, Елена Сергеевна? - спросил старик.
Шурочка сбегала на кухню, принесла стакан холодного молока. Старик выпил молоко, вытер не спеша усы синим платком.
– Мальчиком отдали меня в услужение купцу Томиле Перфирьеву, человеку скаредному, нечистому на руку. Бил он меня нещадно. Но рос я ребенком сильным, хотя мясо видал лишь по большим церковным праздникам. Помню, были слухи о поляках, которые взяли Москву. До нас поляки, правда, не добрались, но было великое смятение.
Старик говорил медленно, стараясь вобрать в современные, понятные слушателям слова события семнадцатого века. Будто сам уже не очень верил в то, что были они. И сам себе казался лживым, - что за дело этим людям до бестолкового шума базарной площади, до заикающегося дьяка с грамотой в руках, до затоптанной нищенки и тройного солнца - зловещего знамения! Было ли такое или подсмотрено в кино через триста лет?
– Кому скучно, может уйти, не настаиваю, - сказал вдруг зло старик. Ему почудились насмешки на лицах.
Никто не ответил. Провизор Савич понимал, что надо требовать доказательств, потому что иначе получался кошмар. Нереальность подчеркивалась тем, что в одной комнате, впервые за много лет, оказались Ванда и Елена.
Старик молчал, смотрел пронзительно, и утихал скрип стульев, шевеление, перегляды.
– Уличил я как-то хозяина в обмере, и это случилось на людях... Шрамы эти до сего дня не совсем сгладились - избил он меня. Ничего, отдышался, но кличку приобрел «Битый». Так звали. Получается - Алмаз Битый. Правда, я имя неоднократно менял, и в советском паспорте написано Битов. Но это не так важно. Подрос я, убежал из Великого Гусляра, и начались мои многолетние странствия. Сначала пристал я к торговым людям, что шли в Сибирь. Молодой я еще был и многое принял на себя. Если рассказывать, получится длительный роман со многими приключениями.
Дошел я с казаками до земли Камчатской, бывал и в Индии, а когда вернулся в Россию, было мне уже под пятьдесят, обладал я некоторой известностью как отважный и склонный к правде человек, и если кто из вас имеет доступ к архивам, то может найти там, коли уцелело после многих пожаров, столбцы, в которых упомянуто о моих делах и походах. Было вокруг угнетение и чванство, обиды и скорбь. И тогда я подался на юг, в Запорожскую Сечь. Стал я полковником запорожского войска и думал, что завершу жизнь в походах и боях, но случилось однажды такое событие...
Старец Алмаз прервал речь, помолчал с полминуты.
Слушатели заинтересовались, поддались гипнозу сухих фраз, за которыми вставали события, правдивые потому, что говорилось о них так кратко и сдержанно.
– Вам такого имени, как Брюховецкий, Ивашка Брюховецкий, слыхать не приходилось? И вам, Елена Сергеевна? Это понятно. Человек этот канул в лету и известен только историкам-специалистам. А ведь в мое время имя его на Сечи, да и во всей Руси, было весьма знаменитым. Для людей он был гетманом запорожским, для меня - прямым начальником...
Вызывает этот Брюховецкий меня к себе и говорит: «Есть к тебе, Алмаз Федотович, тайное и срочное дело. Порадовал меня царь грамотой, велел охрану выслать, старца Мелетия встретить и до безопасных мест проводить. Я-то людей послал, да они пощипали того старца, все, что при нем было - шесть возов да грамоты заморские, - себе взяли. Теперь царь гневается. Где, спрашивает, награбленное? Второй день у меня подьячий Тайного приказа Порфирий Оловенников сидит, списки награбленного показывает, требует вернуть. Грозит... Выручай, Алмаз. Что делать?» Я сразу понял: юлит Ивашка Брюховецкий, потому как не иначе грабители с ним щедро поделились. А расставаться с добром кому захочется. Я и спрашиваю: «Грамотки где? Вряд ли царь стал Оловенникова, хитрого человека, к тебе посылать из-за шести возов. Грамотки покажи». Брюховецкий поотнекивался - вроде не знает, где грамоты, слыхом не слыхивал. Потом вспомнил вроде, принес. Я попросил разобраться. Брюховецкий спорить не стал. Сказал только - с утра призовет, чтобы все было ясно. И вернулся я к себе домой...
«По-моему, я встречала эту фамилию - Брюховецкий», - думала Елена Сергеевна. Разогнала воздух перед лицом - надымили курильщики.
Стендалю стало скучно. Он вертелся на стуле, шуметь не осмеливался, кидал взгляды на Шурочку. Удалов баюкал руку - видно, ныла. Грубин слушал внимательно - представлял спесивого гетмана, у которого под дверью сидит московский подьячий из приказа тайных дел.
– Я позвал одного писаря, грека, не помню, как звали. С ним мы грамотки разобрали. И были они любопытные - в них восточные патриархи признавали власть Алексея Михайловича беспредельной.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28
– Ладно, - сказал старик. Он уже спустился по лестнице и стоял на дорожке, высясь над сторожихой. Карманы оттопыривались, и жидкость явственно булькала в бутылях.
Сторожиха, смущенная встречей, растерянная, уже не злилась. С горечью решила, что старик пьет и спиртное носит в карманах.
– Может, переночевать негде? - спросила она.
Старик помягчел.
– Не беспокойся, старая, - сказал он. - Лето сейчас. Комар меня не берет. Добро всякое кто сегодня приносил в музей?
– Старая директорша, Елена Сергеевна. Они потом еще долго здесь просидели.
– Чего с собой унесла?
– С внуком она была, с Ваней. На пенсии она теперь.
– Книжка была у нее? Старая.
– Она зачастую с книжками ходит.
– Она уходила - книжка была у нее?
– Была, была. Конечно, была, как не быть книжке.
– Давно ушла?
– Еще светло было...
– Куда пошла?
– Домой к себе, на Слободскую...
9
Удалов уже совсем собрался бежать из больницы, но тут кончился девятичасовой сеанс в кино, по улице пошли люди, с разговорами и смехом. Зажигали спички, прикуривали. Луны не было - из-за леса натянуло грозовые тучи. Грубин прижался к стене. Удалов присел за подоконником. В палате уже было темно, свет выключен, больные спят.
– Миновали, - прошептал наконец Грубин, давая сигнал.
Последним прошел киномеханик, звеня ключами от кинобудки.
Можно было начинать бегство. Удалову очень хотелось, чтобы прошло оно незаметно и благополучно. Если его поймают сейчас и вернут, будет немало смеха и издевательских разговоров. Но утра ждать нельзя. Утром в больнице наберется много врачей и персонала. Не отпустят. Удалов оперся на здоровую руку и сел на подоконник
Сзади скрипнула дверь... Сестра. Удалов зажмурился и прыгнул вниз, в руки Грубину. Больную руку держал кверху, чтобы не повредить. Так и замерли под окном скульптурной группой.
Перед носом Корнелия шевелились грубинские пышные волосы. Удалов зажмурился, ожидая сестринского крика. И ему уже чудилось, как зажигаются во всех больничных окнах огни, как начинают суетиться по коридорам нянечки и медсестры и все кричат: «Убежал! Убежал! Обманул доверие!»
– Ай! - простонал Корнелий.
Грубин толкнул его головой в рот, чтобы хранил молчание.
В палате было тихо. Может, сестра не заметила, что одного пациента не хватает. А может, и не сестра это была, а кто-нибудь из ходячих больных пошел в коридор. Корнелий тяжело вздохнул, обмяк и попросил:
– Подожди минутку, передохну. Я все-таки больной человек.
И тут они услышали тяжелые неровные шаги. Шаги приближались неумолимо и сурово, будто передвигался не человек, а памятник. По самой середине улицы, не скрываясь, прошел высокий старик с палкой. Прошел, неровно и скупо освещенный редкими фонарями, и только тень его еще некоторое время удлинялась и покачивала головой у ног Удалова. Остался запах одеколона, странное бульканье, исходившее от старика, да постук палки.
– Подозрительный старик, - сказал Удалов шепотом. Старика он испугался и потому теперь хотел его унизить. - У провала вертелся, помнишь? Меня в пропасть толкнул.
– Ты сам толкнулся. Нечего уж... - сказал справедливый Грубин.
– И не извинился, - сказал Удалов. - Человека довел до больницы, до травмы, а не извинился. Травма моя - бытовая, и по бюллетеню платить не будут. Надо с него взыскать.
– Кончай, Корнелий, - увещевал Грубин. - Чего возьмешь со старика.
– Я ему иск вменю, - сказал Удалов. Теперь он понял, кто во всем виноват.
Удалов вскочил и, неся впереди больную руку, как ручной пулемет, мелко побежал по улице вслед за стариком. Бежал негромко: ему хотелось узнать, где живет старик, но говорить с ним сейчас, на темной улице, не стоило. У старика палка. А Удалов вне закона. Беглец.
Грубин вздохнул и догнал Корнелия. Он шел рядом и отговаривал. Намекал, что такая погоня может отразиться на здоровье. Удалов отмахивался. От друга и от злых комаров...
Шурочка уже три раза сказала Стендалю, что ей пора домой, но не уходила. Ей и в самом деле пора было домой. Стендаль отвечал: «Нет, посидим еще». Он неоднократно ходил на угол, где стояла мороженщица, и приносил Шурочке эскимо. И снова разговаривал о поэзии, чудесных совпадениях, планах на будущее, преимуществах журналистской жизни, маме, оставшейся в Ленинграде, любви к животным, долголетии и все прерывал себя вопросом : «Посидим еще?»
Шурочке было чуть зябко от предчувствий, но, когда стало совсем поздно, она встала и сказала:
– Я пошла. Мама будет ругаться.
– Завтра вы свободны? - спросил Стендаль.
– Не знаю, - сказала Шурочка. - Вы меня не провожайте.
Она боялась, что дюжие мальчики из техникума увидят Стендаля с ней и побьют Мишу.
И тут раздались шаги. Шаги были тяжелые, с палочным пристуком. По улице, направляясь к мосту через Грязнуху, шел старик с палкой. Знакомый запах одеколона сопровождал его.
Стендаль почувствовал, как все внутри его напружинилось. Старик был тайной. В нем было нечто зловещее.
– Идем, - сказал Стендаль. - Этого человека упускать нельзя.
... Милица Федоровна Бакшт в задумчивости гуляла куда дольше, чем положено в ее возрасте. Попала даже на Слободу, чего не случалось уже лет тридцать. Она брела домой в ночи, пора бы спать, слабые ноги онемели, и проносившиеся с ревом автобусы пугали, заставляли прижиматься к стенам домов. Может, уже и не дойти до дома, до фикуса и шафранной полутьмы. Кошка послушно семенила сзади, стараясь не отставать, и глаза ее горели тускло, как в тумане.
Крупная женщина обогнала Милицу Федоровну, но не посмотрела в ее сторону. Женщину Милица Федоровна знала плохо - видела раза два из окна, когда та выходила из универмага.
Савич узнал жену по походке. Когда-то этот перезвон каблуков его пленял, казался легким, элегантным. Потом прошло - осталось умение угадать издали, среагировать. И сейчас среагировал. Понял, что жена мучается ревностью, разыскивает его. В два прыжка перемахнул через улицу и спрятался за калиткой во дворе Кастельской. Ванда Казимировна задержалась перед окном, заглянула, увидела, что Кастельская одна. Сидит за столом, читает. Савича там нет. Успокоилась и пошла дальше, к мосту, медленнее, как бы прогуливаясь.
Савич собрался было вернуться на улицу, но только сделал движение, как снова послышались шаги. С двух сторон. Одни - тихие, шаркающие, будто человек не двигается с места, а устало вытирает ноги о шершавый половик. Другие - тяжелые, уверенные. Савич остался в тени. Калитка дернулась под ударом, распахнулась. Задрожал заборчик. Высокий старик с палкой ворвался во двор, чуть не задел Савича плечом, обогнул дом и - раз-два-три! - взгромоздился по ступенькам к двери. Постучал.
Савич выпрямился. Старика он где-то видел. Старик ему не понравился. Было в нем нечто агрессивное, угрожающее Елене. Савич хотел подойти к старику задать вопрос, но удержался, боялся попасть в неудобное положение: сам-то он что здесь делает?
Пока Савич колебался, произошли другие события. Во-первых, дверь к Елене открылась, и старик, не спрашивая разрешения, шагнул внутрь. Во-вторых, в калитку вбежал молодой человек в очках. Он тащил за руку очаровательную Шурочку Родионову, подчиненную Ванды. Молодые люди остановились, не зная, куда идти дальше. Тут же перед калиткой обозначились еще две фигуры: одна держала перед собой вытянутую вперед белую толстую руку; вторая была высока, и лохматая ее голова под светом уличного фонаря казалась головой Медузы Горгоны. Удалов заметался перед калиткой, а Грубин вытянул жилистую шею, заглянул в окно Кастельской и сказал:
– Он там.
Удалов тут же устремился во двор, обогнал, не видя ничего перед собой, Шурочку с ее спутником и принялся барабанить в дверь.
– Что-нибудь случилось? - спросил Савич, выйдя из темноты.
– Не знаю, - искренне ответил Грубин. - Может быть.
– Я ж тебе говорил, - сказал Миша Стендаль Шурочке и тоже подошел к крыльцу.
Первым вбежал в комнату Удалов. Хотел даже поздороваться, но слова застряли в горле. Старик прижал Елену Сергеевну в углу и старался отнять у нее растрепанную тетрадь в кожаной обложке. Елена Сергеевна прижимала тетрадь к груди обеими руками, молчала, смотрела на старика пронзительным взором.
– Ах ты!.. - сказал Удалов. Он выставил вперед загипсованную руку и с размаху ткнул ею старика в спину.
Старик сопротивлялся.
На помощь Удалову подоспел Савич: им двигал страх за судьбу некогда любимой женщины.
Старик охал, рычал, но не сдавался.
Уже и Грубин, и Удалов, и Стендаль, даже Шурочка отрывали его, тянули, а он все сопротивлялся, поддаваясь, правда, понемногу совместным усилиям противников.
Бой шел в пыхтении, вздохах, кряканье, но без слов.
А слова прозвучали от двери.
– Прекратите! - сказал старческий голос. - Немедленно прекратите.
В дверях, опираясь на трость, стояла вконец утомленная Милица Федоровна Бакшт. У ног ее, сжавшись пантерой, присела старая сиамская кошка.
Старик отпустил тетрадь и отступил под тяжестью насевших на него врагов. Повел плечами, стряхнул всех и как ни в чем не бывало сел на стул.
– Как дети, - сказала Милица Федоровна. - Дайте стул и мне. Я устала.
10
– Любезный друг, - сказала Милица Федоровна, - вы вели себя недостойно. Вы позволили себе поднять руку на даму. Извинитесь.
– Прошу прощения, - сказал старик смущенно.
Елена Сергеевна еще не пришла в себя. Прижимала к груди тетрадь, не садилась.
– Мой друг не имел в мыслях дурного, - продолжала Милица Федоровна. - Однако он взволнован возможной потерей.
– Мне он с самого начала не понравился, - сказал Удалов. - Милицию надо вызвать.
– Справимся, - сказал Стендаль.
– Так разговора не получится, Елена Сергеевна, - сказал старик.
– Ну-ну, - возразил Удалов. Он был смел: с ним была общественность. - Я руку из-за вас сломал.
– Сам прыгнул, - сказал старик без уважения.
– Любезный друг, - сказала старуха Бакшт, - боюсь, что теперь поздно ставить условия.
Затем она обернулась к Удалову и Стендалю и сказала:
– Мой друг не повторит прискорбных поступков. Я ручаюсь. - В голосе ее звучала нестарушечья твердость.
Удалову стало неловко. Он потупился. Стендаль хотел возразить, но Шурочка дернула его за рукав.
– Я полагаю, - продолжала Бакшт, - что наступило время обо всем рассказать.
– Да, стоит объясниться, - сказала Елена Сергеевна.
Она положила злополучную тетрадь на стол, на видное место.
– Что вы знаете? - спросил старик у Елены Сергеевны.
– То, что написано здесь.
Старик кивнул. Оперся широкими ладонями о набалдашник палки. Был он очень стар. Неправдоподобно стар.
– Ладно, - сказал он. - Суть дела в том, что я родился в тысяча шестьсот третьем году.
Удалов хихикнул. Засмеялся негромко, поглаживая курчавые ростки вокруг лысины, Савич. Заразился смехом, прыснул Стендаль. Широко улыбался Грубин. Шурочка тоже улыбнулась, но осеклась, согнала улыбку, вспомнила альбом старухи Бакшт.
Сама Бакшт не смеялась.
... Ванда Казимировна заглянула в окно, увидела мужа веселым, в компании. Это переполнило чашу ее терпения. Она вошла в дом. Она была в гневе. Топнула мускулистой ногой, прерывая веселье, и спросила, обращаясь большей частью к мужу:
– Смеетесь? Веселитесь?
Савич опал с лица. Хотел встать, извиниться, хотя и не был виноват. Но и тут порядок навела старуха Бакшт. Она сказала громко и строго:
– Кто хочет смеяться, идите в синематограф. А вы, мадам, садитесь и не мешайте разговору.
Удивительно, но всем расхотелось смеяться. И Ванда Казимировна села на свободный стул рядом с Шурочкой и притихла.
Старик будто ждал этой паузы. Он сказал размеренно:
– Я родился в тысяча шестьсот третьем году.
На этот раз никто его не перебил, никто не улыбнулся. Стало ясно, что старик не врет. Что он в самом деле родился так давно, что он - чудо природы, уникум, судьба которого таинственным и чудесным образом связана с провалом на Пушкинской улице.
– Отец мой был беден. Мать умерла от родов. Жили мы здесь, в городе Великий Гусляр, на Вологодской улице. Отец был сапожником, крестили меня в Никольской церкви, что и поныне возвышается на углу улицы Красногвардейской и Мира. Окрестили Алмазом. Ныне имя редкое и неизвестное.
Старик закашлялся. Кашлял долго, сотрясал большое, видно совсем уже пустое внутри, тело.
– Испить не найдется, Елена Сергеевна? - спросил старик.
Шурочка сбегала на кухню, принесла стакан холодного молока. Старик выпил молоко, вытер не спеша усы синим платком.
– Мальчиком отдали меня в услужение купцу Томиле Перфирьеву, человеку скаредному, нечистому на руку. Бил он меня нещадно. Но рос я ребенком сильным, хотя мясо видал лишь по большим церковным праздникам. Помню, были слухи о поляках, которые взяли Москву. До нас поляки, правда, не добрались, но было великое смятение.
Старик говорил медленно, стараясь вобрать в современные, понятные слушателям слова события семнадцатого века. Будто сам уже не очень верил в то, что были они. И сам себе казался лживым, - что за дело этим людям до бестолкового шума базарной площади, до заикающегося дьяка с грамотой в руках, до затоптанной нищенки и тройного солнца - зловещего знамения! Было ли такое или подсмотрено в кино через триста лет?
– Кому скучно, может уйти, не настаиваю, - сказал вдруг зло старик. Ему почудились насмешки на лицах.
Никто не ответил. Провизор Савич понимал, что надо требовать доказательств, потому что иначе получался кошмар. Нереальность подчеркивалась тем, что в одной комнате, впервые за много лет, оказались Ванда и Елена.
Старик молчал, смотрел пронзительно, и утихал скрип стульев, шевеление, перегляды.
– Уличил я как-то хозяина в обмере, и это случилось на людях... Шрамы эти до сего дня не совсем сгладились - избил он меня. Ничего, отдышался, но кличку приобрел «Битый». Так звали. Получается - Алмаз Битый. Правда, я имя неоднократно менял, и в советском паспорте написано Битов. Но это не так важно. Подрос я, убежал из Великого Гусляра, и начались мои многолетние странствия. Сначала пристал я к торговым людям, что шли в Сибирь. Молодой я еще был и многое принял на себя. Если рассказывать, получится длительный роман со многими приключениями.
Дошел я с казаками до земли Камчатской, бывал и в Индии, а когда вернулся в Россию, было мне уже под пятьдесят, обладал я некоторой известностью как отважный и склонный к правде человек, и если кто из вас имеет доступ к архивам, то может найти там, коли уцелело после многих пожаров, столбцы, в которых упомянуто о моих делах и походах. Было вокруг угнетение и чванство, обиды и скорбь. И тогда я подался на юг, в Запорожскую Сечь. Стал я полковником запорожского войска и думал, что завершу жизнь в походах и боях, но случилось однажды такое событие...
Старец Алмаз прервал речь, помолчал с полминуты.
Слушатели заинтересовались, поддались гипнозу сухих фраз, за которыми вставали события, правдивые потому, что говорилось о них так кратко и сдержанно.
– Вам такого имени, как Брюховецкий, Ивашка Брюховецкий, слыхать не приходилось? И вам, Елена Сергеевна? Это понятно. Человек этот канул в лету и известен только историкам-специалистам. А ведь в мое время имя его на Сечи, да и во всей Руси, было весьма знаменитым. Для людей он был гетманом запорожским, для меня - прямым начальником...
Вызывает этот Брюховецкий меня к себе и говорит: «Есть к тебе, Алмаз Федотович, тайное и срочное дело. Порадовал меня царь грамотой, велел охрану выслать, старца Мелетия встретить и до безопасных мест проводить. Я-то людей послал, да они пощипали того старца, все, что при нем было - шесть возов да грамоты заморские, - себе взяли. Теперь царь гневается. Где, спрашивает, награбленное? Второй день у меня подьячий Тайного приказа Порфирий Оловенников сидит, списки награбленного показывает, требует вернуть. Грозит... Выручай, Алмаз. Что делать?» Я сразу понял: юлит Ивашка Брюховецкий, потому как не иначе грабители с ним щедро поделились. А расставаться с добром кому захочется. Я и спрашиваю: «Грамотки где? Вряд ли царь стал Оловенникова, хитрого человека, к тебе посылать из-за шести возов. Грамотки покажи». Брюховецкий поотнекивался - вроде не знает, где грамоты, слыхом не слыхивал. Потом вспомнил вроде, принес. Я попросил разобраться. Брюховецкий спорить не стал. Сказал только - с утра призовет, чтобы все было ясно. И вернулся я к себе домой...
«По-моему, я встречала эту фамилию - Брюховецкий», - думала Елена Сергеевна. Разогнала воздух перед лицом - надымили курильщики.
Стендалю стало скучно. Он вертелся на стуле, шуметь не осмеливался, кидал взгляды на Шурочку. Удалов баюкал руку - видно, ныла. Грубин слушал внимательно - представлял спесивого гетмана, у которого под дверью сидит московский подьячий из приказа тайных дел.
– Я позвал одного писаря, грека, не помню, как звали. С ним мы грамотки разобрали. И были они любопытные - в них восточные патриархи признавали власть Алексея Михайловича беспредельной.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28