Как Вы можете убедиться, семейная традиция влияет на человека в такой же степени, как гены или среда, если только это не гены и среда формируют эту самую традицию. Вполне вероятно, что женись в свое время мой покойный дядя Онофре, патриарх семьи, царствие ему небесное, то и мы, остальные, последовали бы один за другим его примеру. Нами, людьми, в том числе семьями и сообществами, неизменно правит инерция.
Простите мне такое обилие семейных подробностей и примите самый сердечный привет от Вашего преданного слуги, целующего Ваши ноги.
Э. С
18 июня
Дорогой друг!
Нет, нет, прошу Вас, не говорите так! Я не помню дословно своего последнего письма, но, думаю, Вам даже в шутку не следует называть меня сатиром-кровосмесителем. С покойной сестрой Рафаэлой я, за исключением последних лет, после выхода ее на пенсию, почти и не жил совместно и потому, в определенном смысле, воспринимал ее как лицо постороннее. Этим же, возможно, объясняется и то упоительное восхищение, которое испытывал я всегда перед нею. Но чтобы я был влюблен в Рафаэлу? Какая несуразность! Вам не следует заключать этого из моего пылкого преклонения перед нею. Повседневное общение развенчивает, и не исключено, останься Рафаэла, подобно Элоине, подле меня, я никогда и внимания не обратил бы на ее надменную красоту, Однако покойная Рафаэла наезжала лишь ненадолго, и каждый раз, как она нас навещала, я открывал в ней что-то новое, какую-нибудь гримаску, жест, движение, которые ускользали от меня до тех пор. Признаюсь даже, что, обнимая ее, я всегда чувствовал дрожь, как если бы сжимал в объятиях не имеющую отношения к семье красивую женщину. Но делать из этого вывод, что я был в нее влюблен?…
Вчера, уже лежа в постели, я не меньше полудюжины раз писал Вам мысленно это письмо, с каждой новой редакцией добавляя какой-нибудь очередной довод, кажущийся мне убедительным. И тем не менее сейчас, несмотря на такое количество черновиков, я пуст, порвана путеводная нить, иссяк источник мыслей, бивший вчера у меня в голове. Я чувствую себя бессильным, беспомощным, ни к чему не способным. Это состояние случается у меня не так уж и редко. А вот по ночам я словно возрождаюсь из пепла, и мозг мой вступает в фазу особой ясности, какой не знает при свете дня. След профессиональной деятельности? Не стану спорить. Факт то, что вчера ночью мое письмо к Вам было обоснованным и убедительным, а сегодня весьма далеко от этого. Словно кто-то провел у меня в голове мокрой тряпкой, ровно по школьной доске, Как разубедить Вас относительно моих чувств к покойной сестре? Я теряюсь, мой рассудок не в состоянии собраться с мыслями. Порой, уже в постели, если мне не дает покоя какая-нибудь самая что ни на есть пустяковая мысль, я нахожу в себе силы подняться и набросать черновик с основными положениями, чтобы закрепить на бумаге логику изложения, структуру рассуждения, то, что я желал бы выразить, и в последовательности, в которой нужно это делать. Только тогда, зная, что мои соображения записаны, могу я улечься со спокойной душой. Но что это дает мне в конечном итоге? Почти ничего. На следующее утро черновик уже не в состоянии пробудить мою мысль, как высохшее дерево, которое не может дать цвет; я ничего не могу в нем почерпнуть. Еще накануне я запросто нарастил бы на этот скелет живую плоть, но после бессонной ночи едва способен нанести на него немного мертвечины, кое-как прикрыв обнаженный костяк. То, что вчера было продуманной и выразительной схемой, отлаженной системой хорошо подогнанных умозаключений, оборачивается наутро набором безжизненных слов, неспособных дать какой-либо импульс и словно написанных чужой рукой.
Но вернемтесь к предмету моего письма, ибо я сегодня взялся за перо с целью попытаться убедить Вас, что в моих отношениях с Рафаэлой не было ничего нечистого, ни тени недостойных помыслов, и при всей путанице в голове должен исполнить свое намерение. Я понимаю, что Вы шутите, называя меня сатиром-кровосмесителем, но и не оправдываете до конца. В строках Вашего письма чувствуется некая игривая недоговоренность, умышленное желание оставить тему открытой, так как в глубине души Вы все равно убеждены, что я грешил с Рафаэлой – по крайней мере в мыслях. И уж коли мы пришли к этому, я позволю себе задаться вопросом: как можно сдерживать, контролировать или направлять наши помыслы? Разве не устремляются они порою своим путем, глухие к нашей воле, далекие от наших намерений?!
Мальчишкой, в селе, в те времена, когда я вздыхал по сеньорите Пас, нашей учительнице, я всякий раз, исповедуясь священнику дону Педро Селестино, говорил ему одно и то же: «Кажется, у меня были дурные помыслы, святой отец». На что он неизменно отвечал: «Как это кажется? Кому ж знать, как не тебе?» Так вот, и сегодня, со всем грузом прошлых лет за плечами, я все еще не знаю, какова здесь доля моей вины. Сколько б ты ни твердил себе – в словах или мысленно, – что нет у тебя желания, оно все же может возникнуть. Как воспрепятствовать этому? И достаточно ли не поддаться этому желанию – причем, как правило, лишь потому, что удовлетворить его не в наших силах, – чтобы не преступить моральные устои? То же самое можно сказать и о зависти. Разве не заключена высшая мука для завистника в самом его грехе? Будто не отдал бы он полжизни, лишь бы не быть таким, не влачить на своих плечах столь тяжкую ношу?
Но оставим дискуссии на темы морали. В Вашем письме есть другая крайность, которую мне не хотелось бы обойти молчанием. С какой стати мне недолюбливать андалусцев? Я понимаю, что андалусцы – очень живой народ, навроде неаполитанцев в Италии, и если и не раскрываются до конца у себя на родине, так лишь потому, что не представляется к тому случая. Мне всегда по душе андалусцы (и особенно андалуски), если только они не корчат из себя записных остряков и балагуров. Не уверен, понятно ли я выражаюсь. Есть андалусцы, которые в силу одной лишь принадлежности к этой нации считают себя обязанными валять дурака и целый божий день знай сыплют прибаутками да анекдотами. Меня эти записные остряки не забавляют. Все наигранное, подстраивающееся под стереотип раздражает меня. Напротив, мне нравятся андалусцы с непосредственным характером, с забавным произношением и врожденным остроумием, из которого они не стараются разыгрывать целое представление. Как видите, я положительного мнения об андалусцах, и тот факт, что Вы родом из Севильи, не только не портит, а, наоборот, красит Вас в моих глазах. Более того: мой лучший, я бы даже сказал, единственный друг Бальдомеро Сервиньо хоть и уроженец Галисии, но по крови андалусец, из Кадиса.
Керубина призывает меня обедать. Продолжим нашу беседу в другой раз. Вы не прислали фотографию, которую я ждал. Когда же? Пишите мне. Я уже не могу обойтись без Ваших писем. Дружески
Э.С.
24 июня
Мой дорогой друг!
Спасибо, спасибо, тысячу раз спасибо! Наконец-то сегодня утром я получил Вашу фотографию, и поверьте, что с тех пор, как Керубина вручила мне ее, я точно сам не свой. Даже не верится, что такая незначительная вещь способна привести зрелого человека в подобное волнение.
Как обычно, я встал сегодня в несколько сумрачном расположении духа и ни теплой ванной, ни тщательным туалетом не сумел развеять дурного настроения. В свое время мне довелось прочесть несколько книг о йоге и управлении психикой, и все они совпадали в одном: важности дыхания как средства расслабления. Медленный, глубокий и протяжный вдох и резкий, шумный, полный выдох, как если бы наше тело было шиной, которую мы хотим спустить в один присест. Согласно восточной философии, от того, как мы пользуемся своими легкими, зависит в немалой степени, каким будет наше самочувствие, И в этом должно, по-видимому, быть определенное рациональное зерно, коли в деревне я становлюсь уравновешеннее и выносливей оттого лишь, что дышу чистым воздухом, А другое правило рекомендует любой работе, которой мы в настоящее время заняты, при всей ее незначительности, отдаваться так, словно бы от ее выполнения зависела наша жизнь. Даже такая, например, простая процедура, как утренний туалет, если совершать его не спеша, может принести успокоение и расслабление самому взбудораженному организму. Движимый этой надеждой, я превратил ежедневный туалет в целый ритуал: теплая ванна, возлежа в которой я развлекаюсь созерцанием собственного округлого живота, островом вздымающегося из пены, потом растирание, тщательное бритье – по старинке, опасной бритвой, – массаж волос и так далее. Как правило, я приступаю к этим гигиеническим процедурам машинально и второпях, но затем, мало-помалу, сбрасываю темп, обретая покой и стараясь извлечь из них удовольствие, так что по окончании туалета я обыкновенно уже уравновешенный, полностью владеющий собой человек. Но, конечно же, бывают и исключения. Иногда столь искомое наслаждение и попытка навязать самому себе неторопливый ритм только усиливают мою нервозность. Так было со мной и сегодняшним утром, уж не знаю, по какой причине, хотя и подозреваю, что по крайней мере часть вины в том лежит на Вас. Со времени Вашего предпоследнего письма я смущен и растерян. Не то в шутку, не то всерьез Вы отозвались о моем отношении к Рафаэле в двусмысленных, немыслимых для меня выражениях. Настроенный сколь можно доброжелательней, я придирчиво вглядываюсь в себя, анализирую свои былые чувства, противоречивые детали моего с ней общения, но не прихожу к окончательному решению – строго говоря, не прихожу ни к какому решению. Это стремление достичь истины при убеждении в невозможности ее достижения огорчает и обескураживает меня.
Сегодняшним утром ванна не принесла мне успокоения. Напрасными оказались старые восточные трюки, все было напрасно. А когда, выйдя из ванной комнаты, я застал Керубину, мою усердную домоправительницу, подметающей гостиную кухонной щеткой, я вышел из терпения и устроил ей просто неприличный разнос. А она в ответ лишь покорно посмотрела своим собачьим взглядом, и это только еще больше разозлило меня. Когда охвативший нас гнев набирает обороты, нужно уметь положить ему предел, чтобы избежать истерики. Словесная разрядка ничего не дает, максимум, к чему она может привести, – это что наша ярость, несмотря на очевидную смехотворность подобного взрыва чувств, перехлестнет через край и вызовет полное и совершенное помрачение рассудка. Иногда я думаю, что мотивы многих преступлений, совершенных под влиянием страстей, коренятся отнюдь не в чувстве вражды по отношению к жертве, а в ненависти к самому себе, в отвращении, вызванном собственным произволом, своими же, объективно говоря, гротескными поступками.
В таком вот взвинченном состоянии и застало меня сегодня утром Ваше письмо с фотографией. Можете ли Вы поверить, что все переменилось в одно мгновение? Моя вспышка отступила, как порыв пламени под снежной струей углекислотного огнетушителя. Тут же погасла, Я улыбнулся Керубине, доставившей почту, и заперся в кабинете, чтобы никто не мог мне помешать. И вот наконец мы лицом к лицу с Вами, с Вашим живым образом. По возрасту Вашей внучки (ибо я не сомневаюсь, что девочка, которую Вы щекочете, – Ваша внучка) я заключаю, что снимку, должно быть, лет пять-шесть. Ошибаюсь ли я? Судя по этому, можно сделать вывод, что и Вы также равнодушны к фотографии.
На снимке мне особенно нравится Ваша улыбка, открытая, широкая, цветущая. Она иная, чем у моей покойной сестры Рафаэлы. Ваша – светлая, непосредственная и уверенная. У нее же – смутная, несколько загадочная. Но какое это имеет значение! Существует множество красивых улыбок, или, вернее, во множестве улыбок есть красота. Глаза у Вас голубые, не так ли? Светлые глаза расположены к близорукости. Носите Вы очки? Или, может быть, линзы? В линзах плохо то, что они иногда совершенно неожиданно выпадают. Когда мы при этом одни, приходится пускаться на унизительные поиски, когда же нет – не остается ничего иного, как заявить об утере, а значит, выставить напоказ наш недостаток, если только мы хотим получить от окружающих помощь.
Я близорук с детства, однако мой покойный брат Теодоро отказывался купить мне очки под тем предлогом, что их не носил никто из детей в селе. И надо сказать, он был прав. По тем временам очки считались принадлежностью стариков или городских и в любом случае – свидетельством неполноценности. Ранняя близорукость компенсируется с годами тем, что предохраняет нас от дальнозоркости. Вы пользуетесь очками при чтении? Я легко обхожусь без них и, хотя держу книгу близко к глазам, не чувствую никакой усталости, а если и устаю, то это переутомление психики, умственная усталость, не имеющая отношения к глазам.
На этой фотографии мой взгляд в первую очередь отмечает свойственную Вам, судя по выражению и жестам, живость, неподдельную моложавость Вашего облика. Думаю, Вы были правы, утверждая это в «Знакомстве по объявлению». О таких, как Вы, у нас здесь говорят «пригожая вдова». По обнаженным рукам и прежде всего по шее я угадываю упругость Вашего тела. Это качество я ставлю превыше всего. Оно – главное в женщине, прежде всего в женщине зрелой. Я не говорю сейчас о коже. Меня одинаково отталкивает как рыхлая, дряблая или дебелая плоть, так и плоть тощая, излишне мускулистая либо же оплывшая жирком. Терпеть не могу чрезмерный волосяной покров, но в такой же степени питаю отвращение и к ногам выбритым, общипанным и холодным, как кожа рептилии. Тугая, упругая плоть, обтянутая золотистой, шелковистой кожей с коротким, мягким и светлым, как на персиках, пушком, – вот самое оно. Не о том речь, поймите, чуть полнее женщина или чуть худее, чем следует, а о том, какова плоть, облекающая костяк, и неважно, много ее или мало.
Летней порой, в селе, моя покойная сестра Рафаэла ежедневно ложилась полуодетой загорать в галерее, подле меня. Она относилась к тем женщинам, которых можно назвать гелиофагами, пожирателями солнца; в этом она была ненасытна. И я каждый раз с удивлением убеждался, что время было бессильно против нее, что между тридцатью и семьюдесятью годами ее тело, по существу, совсем не изменилось: те же широкие, гладкие, упругие бедра, та же вызывающе торчащая маленькая грудь, такая же тоненькая, гибкая, без капли лишнего жира талия… Дивное тело было у моей покойной сестры Рафаэлы, оно словно бы смеялось над временем, оставаясь нетронутым вопреки возрасту, и только смерть смогла одолеть его.
А теперь одна просьба: не могли бы Вы прислать мне свою фотографию в полный рост, крупным планом? На этом снимке, где Вы переплелись в клубок вместе с внучкой, смеющейся и извивающейся от щекотки, едва можно разглядеть, кроме лица, Ваши руки до локтя и точеную икру ноги. Но мне хотелось бы видеть Вас целиком, одну, на отдельном портрете, а не на сюжетной фотографии. Согласитесь ли доставить это удовольствие Вашему старому поклоннику? Поймите, присутствие девочки, своей невинной улыбкой вносящей в картину такую свежую струю, не мешает мне нисколько, но отвлекает мое внимание, а сейчас меня по-настоящему интересуете Вы, и только Вы.
Двадцать восьмого числа я переезжаю в Креманес, на все лето. По словам моего друга Протто Андретти, которого мы зовем Итальянцем, потому что такова его национальность, хоть сам он и появился на свет в Вильяркайо, каменщики закончат работу завтра. А я пережду несколько дней, пока дом подсохнет и Нереа, полуненормальная девушка, которая зарабатывает на жизнь чем придется, сделает основную уборку, избавит Керубину, мою домоправительницу, от самого тяжелого. Эта девушка, Нереа, и ее родители, уже в годах, спустились в наши места из сьерры, оставив свою деревню. Таким образом, они первые начиная с XIX века иммигранты в Креманесе. А то молодежь уезжает, и некому прийти ей на смену.
В другой раз вышлю Вам свой снимок. Я немного робею перед этим шагом. Вы-то выдержали его с честью, но повезет ли мне в равной степени? Заканчиваю свое письмо; оно получилось чересчур пространным, но Ваше изображение, Ваше вступление в этот дом, не знающий женской руки, вполне заслуживало скромного знака внимания с моей стороны.
С уважением и почтением к Вам
Э.С.
29 июня
Дорогой друг!
Правда ли, что в моих письмах звучат порой скептические нотки? Я так думаю, что скептицизм, как и седины, приходит со старостью, накапливается параллельно с житейским опытом. Очевидно, годы, подтачивая наши эмоциональные ресурсы, делают нас недоверчивей, но в то же время и человечней. Загляни я в себя поглубже, может статься, и согласился бы с Вами. С самого детства я был замкнут, а потому мало расположен к откровенности, необщителен и недоверчив. Я спрашиваю себя, может, это защитная реакция, свойственная тем из нас, кто так или иначе не укладывается в прокрустово ложе нормы, то есть слишком высок или слишком низок, слишком толст или слишком худ, а значит, страдает от комплексов?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13