). Научение же и вразумление «отцовой дружины» помогли Шергину сохранить целость ума и убеждений, а ее завет: «Поедешь, Борис, в Москву учиться, постарайся, чтобы наши сказанья попали в писанья», – стая неоценимой нравственной поддержкой и опорой в творческом самоутверждении писателя.
Как бы обобщая свои воспоминания об отчем доме, Шергин писал: «В родной семье, в городе Архангельске я, главным образом, и наслушался и воспринял все свои новеллы, былины, песни, скоморошины. На всю жизнь запасся столь бесценным для писателя наследством. Впоследствии в море – на кораблях, на пароходах, на лесопильных заводах я лишь пополнял этот основной свой фамильно-сказительный фонд».
По обычаю морского сословия, семья Шергиных, как говорил сам писатель, «имела житие птичье» и с наступлением белых ночей надолго выезжала в поморские села и становища. В этих старинных селениях зримо оживала история. Шергину казалось, что Русь, как сказочное видение, подобное Китеж-граду, схоронилась здесь, укрытая дремучими лесами, немеренными мхами-болотами, неоглядными просторами океана-моря русского.
В силу ряда исторических обстоятельств старинная крестьянская культура оказалась здесь более стойкой, чем в остальной России, и развивалась почти в полной независимости от внешних или побочных влияний. Оказалось, что в этих глухих деревеньках «еще царствовал XVII век в зодчестве, в женских нарядах, в быту». С восхищением наблюдал Шергин за степенным достоинством движений и речи наследников Великого Новгорода – поморов, с русыми волосами, окладистыми бородами и приветливыми лицами. Поморки в старинном покрое новгородских сарафанов, в горделивых головных уборах воскрешали царевен и боярышень. В затейливых богатырских домах хоромах «пышным цветом цвело устное сказыванье». «Сколько сказок сказывалось, сколько былин пелось в старых северных домах! – писал Шергин в дневнике. – Бабки я дедки сыпали внукам старинное словесное золото». Позднее С. Г. Писахов вспоминал, что и речь Шергина уже в годы отрочества была «с речью давней схожа».
Поэтическая история родного края по-новому оживала и обогащалась и дома, в Архангельске. Все, что поражало воображение: былины и сказки, легенды и предания, просто меткие слова и образные речения – Шергин, уже будучи гимназистом, записывал печатными буквами в тетради, сшитые в формате книг, украшал их своими рисунками. Содержание этих «книг» он любил повторять и дома, и в кругу сверстников в гимназии.
Но в то же время он признавался, что, «очевидно, не факты, а сила радости, рождаемой фактами, неустанно клала свои печати на душе моей». Она и побуждала Шергина даже и в юные годы не быть только созерцателем живого народного творчества, а показать людям ее сокрытую красоту. Это стремление особенно обострилось позднее, когда он был студентом московского Строгановского художественно-промышленного училища в 1913-1917 годах. К этому времени относятся и первые пробы пера («Творю хвалу Великому Новгороду», «Былина в Архангельске», «Отходящая красота» и другие статьи о северном фольклоре и его мастерах). Еще неотступнее это влечение охватило Шергина, когда «Москва и Русь Московская» навсегда стали его второй родиной.
– 2 -
Великая Октябрьская социалистическая революция была для Шергина крупнейшим и поворотным в народных судьбах событием. «Творческие силы простого русского народа, – писал он, – могли развернуться во всю ширь только после революции. Но и революция -коренной переход от старого к новому – могла совершиться только в ведрах народа одаренного и жизнеспособного».
В первые послереволюционные годы отношение к народному наследию было острополемичным. Нигилистические тенденции многочисленных «неистовых ревнителей», считавших себя создателями и теоретиками новой, «революционной» Культуры, были прямо противоположны позиции В. И. Ленина и руководителей молодого Советского государства по отношению к художественной культуре народа. Подчас грубо дискредитировалась духовная и эстетическая культура народного прошлого, модным было говорить и писать, например, о фольклоре как о пережиточном моменте наследства старой русской деревни.
Все это порой ошеломляло Шергина. Он вспоминал, что ему приходилось, например, слышать: «Вот ты дышишь этими былинами, а есть ли у поморов что-нибудь подобное английским балладам? Создали ли северные мореходы своего „Летучего Голландца“?» На ответ я сказывал поморские баллады. Я знал их довольное количество. Слушатель говорил: «Это культура своего угла. Существует большая, широкая культура. Ты читал „Бретонские легенды“?» И непонятно было, почему беломорские баллады не могут считаться достоянием «большой», общеевропейской культуры?»
Почему русская народная баллада, ничуть не уступающая по красоте и разнообразию романтических сюжетов европейской, остается в тени, как нечто доморощенное, простоватое? По мнению Шергина, причина крылась отчасти в том, что балладно-романтический эпос не был собран достаточно полно, но главным образом в том, что он не был преподнесен читателю «в литературно-художественной форме». Чтобы поддержать интерес к былине и сказке, к взаимосвязи старины и новизны, Шергин задумывает ряд книг – художественных переработок севернорусского фольклора.
Первая из них – «У Архангельского города, у корабельного пристанища. Сборник старин» – вышла в 1924 году. Это необычная и, кажется, первая в нашей литературе книга обработок старинных народных былин-баллад.
Шергин запечатлел в обработках живой народный говор и древний напев (в нотной записи), украсил обработки чудесными иллюстрациями в духе и стиле старинных «лицевых» (то есть иллюстрированных) книг. Все три глубоко ценных природных дарования естественно и гармонично сочетались на страницах этой подлинно художественной книги по русскому фольклору. «Слова, напев и иллюстрации – все вместе дает настроение и вводит в дух старого искусства», – писала о сборнике Шергина проф. А. К. Покровская. Она же чутко проникла и в сверхзадачу Шергина, точно выразив ее в словах: «В старом народном искусстве – родина наша. „…“ Человек без родины – сирота. Потому что душа глубоко корнями уходит в родную почву, и, если вырвать ее, – высохнут корни, будет перекати-поле…»
* * *
Выйдя из мира старинной былины, Шергин открыл перед читателем угодье сказки. В 20-е годы народная сказка, подобно былине, нередко выводилась за пределы художественного творчества, отвергались ее эстетические свойства-то, что особенно ценил в ней Пушкин («Что за прелесть эти сказки! Каждая есть поэма!»). «Как ни странно, – писал в те годы проф. М. К. Азадовский, – но в наши дни такое понимание (понимание сказки как художественного произведения. – Ю. Ш.) все более и более стирается. Сказка как будто вычеркивается из рядов художественных памятников и переходит в разряд памятников или даже документов этнографических. В этом отношении она разделяет судьбу и других видов так называемого „народного творчества“».
Вместе с другими энтузиастами возрождения народного творчества Шергин старался убедить своих современников в высокой художественной ценности народной сказки, сокрушить небрежение к ней. Он стремился представить читателю подлинную народную сказку, как и балладу, в «художественно-литературной форме», то есть в той живой и естественной форме, в которой она удовлетворяла эстетическим вкусам народного коллектива. «Среди архангельских сказочников, – писал Шергин, – в большой чести уменье „врать“, „плести“, „представлять“. Это вранье – „театр для себя“. Творческое возбуждение сказочника, приподнятое настроение аудитории создают атмосферу, рождающую „вранье“. Вранье искрится, переливается всеми цветами радуги в устной передаче. Оно блекнет, хиреет, опускает свои лепестки в записи, в печати».
Неповторимости сказки Шергина, секрет ее красоты как раз и состоит в том, что она в его записи «не опускает свои лепестки». Его сказка сохраняет все особенности неповторимого национального колорита, обороты речи, красоту метких сравнений и остроумных образных словечек. Кажется, она сейчас, в эту минуту рассказывается сказочником и не заезжему собирателю, а «своему брату» – слушателю, и мы незримо присутствуем при этом.
Невероятен смеховой преизбыток, которым окутаны его сказки. Вот, к примеру, как представлен читателю царь («Золоченые лбы»): «Осударь в большом углу красуется. В одной ручки у его четвертна, другой рукой фрелину зачалил. Корона съехала, мундер снят, сидит в одном жилету». Сказка начинается и развивается как заведомая мистификация. Брань царя и мужика Капитонки закипела, «драцца снялись. Одежонку прирвали, корону под камод закатили. Дале полиция их розняла, протокол составили…»
Но за тканью мистификации всегда зримо проступает целый мир бытовой местной традиции, подчас весело пародированной. За словами Леща, например, («Судное дело Леща с Ершом») оживает красочное зрелище, побуждающее вспомнить картины Рябушкина: «Наши деушки-лещихи постатно себя ведут, постатно по улочке идут…»
Преломляя сквозь смеховую культуру бытового досуга мир повседневной крестьянской жизни, Шергин художественно постигал народное радостное доверие к бытию, способное гармонично настраивать человека. Но важное место при этом уделял сатире и издевке. Здоровым народным юмором искрятся сказки о Шише Московском. Своеобразная сказочная «эпопея» о Шише начала складываться еще в годы Ивана Грозного, когда шишами называли беглых холопов. Некогда распространенный повсюду сказочный эпос о Шише в наиболее цельном виде сохранился лишь на Севере. Шергин собрал по берегам Белого моря более ста сказок о Шише. В его обработках Шиш изображен веселым, жизнерадостным; царь, баре и чиновники – глупыми и злыми. Шиш в образе скомороха вышучивает богатых и сильных мира. Порой он и остроумно мстит им. «Это через чужую беду Шиш сделался такой злой. Через него отлились волку коровьи слезы… У Шиша пословица: кто богат, тот нам не брат. Горько стало барам от Шиша».
Шергина по праву называют истовым подвижником возрождения живейшего интереса к народной сказке в широких кругах читателей и слушателей уже в 20-е годы. Достаточно вспомнить о том необычайном успехе, который имели передававшиеся по радио в 1932-1933 годах сказки Шергина в исполнении самого автора, укрывшегося под псевдонимом «Шиш Московский». Каждое выступление, по словам редакции передач, «вызывало колоссальное количество писем» от самого широкого круга слушателей. Писали взрослые, о детях уж и говорить не приходится. Они писали, что «хохотали до слез», «чуть со смеху не умерли,» что у них «уши расширились от такой веселой передачи». Около четверти писем были коллективными. Выступление Шиша «произвело огромное впечатление. Ясно, что это небывальщина, но из нее извлекаешь много полезного, а по отдыху, интересу – блестящая вещь. С какой жадностью ждем передачи…» Под этим письмом – 180 подписей учащихся одной из уральских школ. Шиш стал любимым героем детей тех лет.
Успех сказок Шергина побудил редакцию радиопередач для детей и юношества, а также издательство «Детская литература» сделать выводы: «Сказку нельзя держать в потайных ящиках… из мирового сказочного наследства мы должны выбрать и дать нашим детям лучшее, красочное, педагогически и социально полезное. Успех сатирических сказок Шергина… – первый опыт, требующий продолжения».
Заметным событием культурной жизни начала 30-х годов был и выход книг Шергина, в которых он объединил свои обработки севернорусских сказок, – «Шиш Московский» (1930) и особенно «Архангельские новеллы» (1936). Об «Архангельских новеллах» журнал «Резец» писал: «Эту книгу будут не только читать (с захватывающим интересом), ее будут изучать, по ней будут учиться. Учиться образности, яркости художественной речи. Она должна быть прочитана всеми, а особенно теми, кто начинает писать сам, кто отдает себя литературной творческой работе».
Шергин последовательно не соглашался с теми, еще не изжитыми в 20-е годы, представлениями, согласно которым жизнь русской деревни являла собой лишь вместилище косности и отсталости. Эстетические и социально-нравственные ценности народной культуры он попытался показать прежде всего как живую грань нашей современности. По сути, он не реставрировал, а продолжал традиции народного и сказочного искусства, не случайно воспринимаются его обработки как подлинная запись, сделанная от современного талантливого сказителя.
Таким образом, развитие дарования Шергина совершалось не в сопровождении фольклора, а органично вырастало в его недрах. К обработкам сюжетов народной баллады и новеллистически-бытовой сказки он подошел уже как уверенный мастер. Но эти переложения в та же время были для Шергина и школой, в которой он упражнял и вырабатывал свой уникальный стиль.
– 3 -
30-е годы открывают особую страницу творчества Шергина. Это было время, когда народная жизнь в ее глубинах круто сдвинулась, на глазах изменился привычный вековой уклад крестьянской жизни, уходила в прошлое старая русская деревня. «Мы любуемся творчеством деревенских художников, их резьбой по дереву, расписной утварью, -пишет Шергин, – но мы мало знаем их быт, условия труда, их самобытную философию». Все это он помнил еще живым и действенным и видел в этом ум и талант русского народа, завещанный своим современникам. Отсюда и начинается оригинальное литературное творчество Шергина-прозаика. Оно становится уже профессиональным трудом. В 1934 году он был принят в члены Союза писателей и тогда же избирался делегатом Первого Всесоюзного съезда писателей от Московской писательской организации.
Стиль и манеру своей прозы он вырабатывал, по-видимому, нелегко. О. Э. Озаровская, близко знавшая Шергина, вспоминала; «Характернейшая же его (Шергина) черта – ему нужно много раз рассказать на людях, чтобы с напряжением он смог закрепить это самое на бумаге».
Трудность состояла а том, чтобы достоверность реально-бытового жизненного факта, положенного в основу произведения, сплавить с фольклорным осмыслением этого факта. Нужно было погрузить оба эти начала в некую особую среду, чтобы они преобразились, ожили и взаимопрониклись.
Можно прибегнуть к такому сравнению. По берегам родного Шергину Гандвика – Белого моря часто встречаешь камешки с вросшими в них водорослями. Оставленные отливом на песке и высохшие, они кажутся мертвенными, тусклыми и странно чуждыми друг другу в своем сообществе. Но стоит приливу вновь погрузить их в янтарную волну, как они оживают и расцветают единым, причудливым, как на фламандском натюрморте, цветком.
Кажется, Шергин проделывал нечто подобное, искал эту среду. И, найдя ее, погрузил оба эти начала в чистейшую влагу, где и исчезла их обособленность.
Такой средой явилось для Шергина художественно постигнутое им народное поэтическое ощущение мира. Им и напоены произведения Шергина. И это одна из тайн его искусства, которую нелегко разгадать и изъяснить.
Народное творчество не копирует мир. Образное и в целом и в частях, оно красочно одушевляет и природу и нравственный мир человека. Оно наделяет и мир природы и мир художника своей энергией, благотворной или враждебной. Энергия вещей втекает в другие вещи, и каждая вещь живет во всех, и все – в каждой. В полной мере это относится и к нравственному миру человека. Это то состояние, которому, может быть, наиболее совершенно соответствуют слова Тютчева: «Все во мне, и я во всем».
Для художника, если он не живет или не может жить этой цельной жизнью, ключ к живому народному мироощущению навсегда потерян.
Шергину хочется воспеть художного мастера в его гармонии с цельным народным «знанием». Поэтому его героев, «мужиков по званью и художников по знанью», даже от персонажей Бажова отделяет поэтическая возвышенность смысла. Недаром сквозь их облик проступают эпические, богатырские черты, воплощающие народные представления о безукоризненном, идеальном человеке. Таков Конон Второушин («Рождение корабля»), именитый художник-корабел, прозванный Тектоном-Строителем. Под стать Конону Второушину и Пафнутий Анкудинов и Иван Узкий («Новоземельское знание»), Маркел Ушаков и Иван Рядник («Рассказы о кормщике Маркеле Ушакове», «Про старого кормщика Ивана Рядника»), Матвей Корелянин и Виктор Шергин («Матвеева радость», «Поклон сына отцу»). И в передаче их физического облика и внутреннего сосредоточенного мира заметно явное отступление от индивидуального сходства с реальными прототипами. Оно совершается ради приближения к некоему вековому обобщенному типу, к которому восходят все образы художных мастеров у Шергина в их различных вариациях и оттенках.
Посмотрим на Маркела Ушакова:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54
Как бы обобщая свои воспоминания об отчем доме, Шергин писал: «В родной семье, в городе Архангельске я, главным образом, и наслушался и воспринял все свои новеллы, былины, песни, скоморошины. На всю жизнь запасся столь бесценным для писателя наследством. Впоследствии в море – на кораблях, на пароходах, на лесопильных заводах я лишь пополнял этот основной свой фамильно-сказительный фонд».
По обычаю морского сословия, семья Шергиных, как говорил сам писатель, «имела житие птичье» и с наступлением белых ночей надолго выезжала в поморские села и становища. В этих старинных селениях зримо оживала история. Шергину казалось, что Русь, как сказочное видение, подобное Китеж-граду, схоронилась здесь, укрытая дремучими лесами, немеренными мхами-болотами, неоглядными просторами океана-моря русского.
В силу ряда исторических обстоятельств старинная крестьянская культура оказалась здесь более стойкой, чем в остальной России, и развивалась почти в полной независимости от внешних или побочных влияний. Оказалось, что в этих глухих деревеньках «еще царствовал XVII век в зодчестве, в женских нарядах, в быту». С восхищением наблюдал Шергин за степенным достоинством движений и речи наследников Великого Новгорода – поморов, с русыми волосами, окладистыми бородами и приветливыми лицами. Поморки в старинном покрое новгородских сарафанов, в горделивых головных уборах воскрешали царевен и боярышень. В затейливых богатырских домах хоромах «пышным цветом цвело устное сказыванье». «Сколько сказок сказывалось, сколько былин пелось в старых северных домах! – писал Шергин в дневнике. – Бабки я дедки сыпали внукам старинное словесное золото». Позднее С. Г. Писахов вспоминал, что и речь Шергина уже в годы отрочества была «с речью давней схожа».
Поэтическая история родного края по-новому оживала и обогащалась и дома, в Архангельске. Все, что поражало воображение: былины и сказки, легенды и предания, просто меткие слова и образные речения – Шергин, уже будучи гимназистом, записывал печатными буквами в тетради, сшитые в формате книг, украшал их своими рисунками. Содержание этих «книг» он любил повторять и дома, и в кругу сверстников в гимназии.
Но в то же время он признавался, что, «очевидно, не факты, а сила радости, рождаемой фактами, неустанно клала свои печати на душе моей». Она и побуждала Шергина даже и в юные годы не быть только созерцателем живого народного творчества, а показать людям ее сокрытую красоту. Это стремление особенно обострилось позднее, когда он был студентом московского Строгановского художественно-промышленного училища в 1913-1917 годах. К этому времени относятся и первые пробы пера («Творю хвалу Великому Новгороду», «Былина в Архангельске», «Отходящая красота» и другие статьи о северном фольклоре и его мастерах). Еще неотступнее это влечение охватило Шергина, когда «Москва и Русь Московская» навсегда стали его второй родиной.
– 2 -
Великая Октябрьская социалистическая революция была для Шергина крупнейшим и поворотным в народных судьбах событием. «Творческие силы простого русского народа, – писал он, – могли развернуться во всю ширь только после революции. Но и революция -коренной переход от старого к новому – могла совершиться только в ведрах народа одаренного и жизнеспособного».
В первые послереволюционные годы отношение к народному наследию было острополемичным. Нигилистические тенденции многочисленных «неистовых ревнителей», считавших себя создателями и теоретиками новой, «революционной» Культуры, были прямо противоположны позиции В. И. Ленина и руководителей молодого Советского государства по отношению к художественной культуре народа. Подчас грубо дискредитировалась духовная и эстетическая культура народного прошлого, модным было говорить и писать, например, о фольклоре как о пережиточном моменте наследства старой русской деревни.
Все это порой ошеломляло Шергина. Он вспоминал, что ему приходилось, например, слышать: «Вот ты дышишь этими былинами, а есть ли у поморов что-нибудь подобное английским балладам? Создали ли северные мореходы своего „Летучего Голландца“?» На ответ я сказывал поморские баллады. Я знал их довольное количество. Слушатель говорил: «Это культура своего угла. Существует большая, широкая культура. Ты читал „Бретонские легенды“?» И непонятно было, почему беломорские баллады не могут считаться достоянием «большой», общеевропейской культуры?»
Почему русская народная баллада, ничуть не уступающая по красоте и разнообразию романтических сюжетов европейской, остается в тени, как нечто доморощенное, простоватое? По мнению Шергина, причина крылась отчасти в том, что балладно-романтический эпос не был собран достаточно полно, но главным образом в том, что он не был преподнесен читателю «в литературно-художественной форме». Чтобы поддержать интерес к былине и сказке, к взаимосвязи старины и новизны, Шергин задумывает ряд книг – художественных переработок севернорусского фольклора.
Первая из них – «У Архангельского города, у корабельного пристанища. Сборник старин» – вышла в 1924 году. Это необычная и, кажется, первая в нашей литературе книга обработок старинных народных былин-баллад.
Шергин запечатлел в обработках живой народный говор и древний напев (в нотной записи), украсил обработки чудесными иллюстрациями в духе и стиле старинных «лицевых» (то есть иллюстрированных) книг. Все три глубоко ценных природных дарования естественно и гармонично сочетались на страницах этой подлинно художественной книги по русскому фольклору. «Слова, напев и иллюстрации – все вместе дает настроение и вводит в дух старого искусства», – писала о сборнике Шергина проф. А. К. Покровская. Она же чутко проникла и в сверхзадачу Шергина, точно выразив ее в словах: «В старом народном искусстве – родина наша. „…“ Человек без родины – сирота. Потому что душа глубоко корнями уходит в родную почву, и, если вырвать ее, – высохнут корни, будет перекати-поле…»
* * *
Выйдя из мира старинной былины, Шергин открыл перед читателем угодье сказки. В 20-е годы народная сказка, подобно былине, нередко выводилась за пределы художественного творчества, отвергались ее эстетические свойства-то, что особенно ценил в ней Пушкин («Что за прелесть эти сказки! Каждая есть поэма!»). «Как ни странно, – писал в те годы проф. М. К. Азадовский, – но в наши дни такое понимание (понимание сказки как художественного произведения. – Ю. Ш.) все более и более стирается. Сказка как будто вычеркивается из рядов художественных памятников и переходит в разряд памятников или даже документов этнографических. В этом отношении она разделяет судьбу и других видов так называемого „народного творчества“».
Вместе с другими энтузиастами возрождения народного творчества Шергин старался убедить своих современников в высокой художественной ценности народной сказки, сокрушить небрежение к ней. Он стремился представить читателю подлинную народную сказку, как и балладу, в «художественно-литературной форме», то есть в той живой и естественной форме, в которой она удовлетворяла эстетическим вкусам народного коллектива. «Среди архангельских сказочников, – писал Шергин, – в большой чести уменье „врать“, „плести“, „представлять“. Это вранье – „театр для себя“. Творческое возбуждение сказочника, приподнятое настроение аудитории создают атмосферу, рождающую „вранье“. Вранье искрится, переливается всеми цветами радуги в устной передаче. Оно блекнет, хиреет, опускает свои лепестки в записи, в печати».
Неповторимости сказки Шергина, секрет ее красоты как раз и состоит в том, что она в его записи «не опускает свои лепестки». Его сказка сохраняет все особенности неповторимого национального колорита, обороты речи, красоту метких сравнений и остроумных образных словечек. Кажется, она сейчас, в эту минуту рассказывается сказочником и не заезжему собирателю, а «своему брату» – слушателю, и мы незримо присутствуем при этом.
Невероятен смеховой преизбыток, которым окутаны его сказки. Вот, к примеру, как представлен читателю царь («Золоченые лбы»): «Осударь в большом углу красуется. В одной ручки у его четвертна, другой рукой фрелину зачалил. Корона съехала, мундер снят, сидит в одном жилету». Сказка начинается и развивается как заведомая мистификация. Брань царя и мужика Капитонки закипела, «драцца снялись. Одежонку прирвали, корону под камод закатили. Дале полиция их розняла, протокол составили…»
Но за тканью мистификации всегда зримо проступает целый мир бытовой местной традиции, подчас весело пародированной. За словами Леща, например, («Судное дело Леща с Ершом») оживает красочное зрелище, побуждающее вспомнить картины Рябушкина: «Наши деушки-лещихи постатно себя ведут, постатно по улочке идут…»
Преломляя сквозь смеховую культуру бытового досуга мир повседневной крестьянской жизни, Шергин художественно постигал народное радостное доверие к бытию, способное гармонично настраивать человека. Но важное место при этом уделял сатире и издевке. Здоровым народным юмором искрятся сказки о Шише Московском. Своеобразная сказочная «эпопея» о Шише начала складываться еще в годы Ивана Грозного, когда шишами называли беглых холопов. Некогда распространенный повсюду сказочный эпос о Шише в наиболее цельном виде сохранился лишь на Севере. Шергин собрал по берегам Белого моря более ста сказок о Шише. В его обработках Шиш изображен веселым, жизнерадостным; царь, баре и чиновники – глупыми и злыми. Шиш в образе скомороха вышучивает богатых и сильных мира. Порой он и остроумно мстит им. «Это через чужую беду Шиш сделался такой злой. Через него отлились волку коровьи слезы… У Шиша пословица: кто богат, тот нам не брат. Горько стало барам от Шиша».
Шергина по праву называют истовым подвижником возрождения живейшего интереса к народной сказке в широких кругах читателей и слушателей уже в 20-е годы. Достаточно вспомнить о том необычайном успехе, который имели передававшиеся по радио в 1932-1933 годах сказки Шергина в исполнении самого автора, укрывшегося под псевдонимом «Шиш Московский». Каждое выступление, по словам редакции передач, «вызывало колоссальное количество писем» от самого широкого круга слушателей. Писали взрослые, о детях уж и говорить не приходится. Они писали, что «хохотали до слез», «чуть со смеху не умерли,» что у них «уши расширились от такой веселой передачи». Около четверти писем были коллективными. Выступление Шиша «произвело огромное впечатление. Ясно, что это небывальщина, но из нее извлекаешь много полезного, а по отдыху, интересу – блестящая вещь. С какой жадностью ждем передачи…» Под этим письмом – 180 подписей учащихся одной из уральских школ. Шиш стал любимым героем детей тех лет.
Успех сказок Шергина побудил редакцию радиопередач для детей и юношества, а также издательство «Детская литература» сделать выводы: «Сказку нельзя держать в потайных ящиках… из мирового сказочного наследства мы должны выбрать и дать нашим детям лучшее, красочное, педагогически и социально полезное. Успех сатирических сказок Шергина… – первый опыт, требующий продолжения».
Заметным событием культурной жизни начала 30-х годов был и выход книг Шергина, в которых он объединил свои обработки севернорусских сказок, – «Шиш Московский» (1930) и особенно «Архангельские новеллы» (1936). Об «Архангельских новеллах» журнал «Резец» писал: «Эту книгу будут не только читать (с захватывающим интересом), ее будут изучать, по ней будут учиться. Учиться образности, яркости художественной речи. Она должна быть прочитана всеми, а особенно теми, кто начинает писать сам, кто отдает себя литературной творческой работе».
Шергин последовательно не соглашался с теми, еще не изжитыми в 20-е годы, представлениями, согласно которым жизнь русской деревни являла собой лишь вместилище косности и отсталости. Эстетические и социально-нравственные ценности народной культуры он попытался показать прежде всего как живую грань нашей современности. По сути, он не реставрировал, а продолжал традиции народного и сказочного искусства, не случайно воспринимаются его обработки как подлинная запись, сделанная от современного талантливого сказителя.
Таким образом, развитие дарования Шергина совершалось не в сопровождении фольклора, а органично вырастало в его недрах. К обработкам сюжетов народной баллады и новеллистически-бытовой сказки он подошел уже как уверенный мастер. Но эти переложения в та же время были для Шергина и школой, в которой он упражнял и вырабатывал свой уникальный стиль.
– 3 -
30-е годы открывают особую страницу творчества Шергина. Это было время, когда народная жизнь в ее глубинах круто сдвинулась, на глазах изменился привычный вековой уклад крестьянской жизни, уходила в прошлое старая русская деревня. «Мы любуемся творчеством деревенских художников, их резьбой по дереву, расписной утварью, -пишет Шергин, – но мы мало знаем их быт, условия труда, их самобытную философию». Все это он помнил еще живым и действенным и видел в этом ум и талант русского народа, завещанный своим современникам. Отсюда и начинается оригинальное литературное творчество Шергина-прозаика. Оно становится уже профессиональным трудом. В 1934 году он был принят в члены Союза писателей и тогда же избирался делегатом Первого Всесоюзного съезда писателей от Московской писательской организации.
Стиль и манеру своей прозы он вырабатывал, по-видимому, нелегко. О. Э. Озаровская, близко знавшая Шергина, вспоминала; «Характернейшая же его (Шергина) черта – ему нужно много раз рассказать на людях, чтобы с напряжением он смог закрепить это самое на бумаге».
Трудность состояла а том, чтобы достоверность реально-бытового жизненного факта, положенного в основу произведения, сплавить с фольклорным осмыслением этого факта. Нужно было погрузить оба эти начала в некую особую среду, чтобы они преобразились, ожили и взаимопрониклись.
Можно прибегнуть к такому сравнению. По берегам родного Шергину Гандвика – Белого моря часто встречаешь камешки с вросшими в них водорослями. Оставленные отливом на песке и высохшие, они кажутся мертвенными, тусклыми и странно чуждыми друг другу в своем сообществе. Но стоит приливу вновь погрузить их в янтарную волну, как они оживают и расцветают единым, причудливым, как на фламандском натюрморте, цветком.
Кажется, Шергин проделывал нечто подобное, искал эту среду. И, найдя ее, погрузил оба эти начала в чистейшую влагу, где и исчезла их обособленность.
Такой средой явилось для Шергина художественно постигнутое им народное поэтическое ощущение мира. Им и напоены произведения Шергина. И это одна из тайн его искусства, которую нелегко разгадать и изъяснить.
Народное творчество не копирует мир. Образное и в целом и в частях, оно красочно одушевляет и природу и нравственный мир человека. Оно наделяет и мир природы и мир художника своей энергией, благотворной или враждебной. Энергия вещей втекает в другие вещи, и каждая вещь живет во всех, и все – в каждой. В полной мере это относится и к нравственному миру человека. Это то состояние, которому, может быть, наиболее совершенно соответствуют слова Тютчева: «Все во мне, и я во всем».
Для художника, если он не живет или не может жить этой цельной жизнью, ключ к живому народному мироощущению навсегда потерян.
Шергину хочется воспеть художного мастера в его гармонии с цельным народным «знанием». Поэтому его героев, «мужиков по званью и художников по знанью», даже от персонажей Бажова отделяет поэтическая возвышенность смысла. Недаром сквозь их облик проступают эпические, богатырские черты, воплощающие народные представления о безукоризненном, идеальном человеке. Таков Конон Второушин («Рождение корабля»), именитый художник-корабел, прозванный Тектоном-Строителем. Под стать Конону Второушину и Пафнутий Анкудинов и Иван Узкий («Новоземельское знание»), Маркел Ушаков и Иван Рядник («Рассказы о кормщике Маркеле Ушакове», «Про старого кормщика Ивана Рядника»), Матвей Корелянин и Виктор Шергин («Матвеева радость», «Поклон сына отцу»). И в передаче их физического облика и внутреннего сосредоточенного мира заметно явное отступление от индивидуального сходства с реальными прототипами. Оно совершается ради приближения к некоему вековому обобщенному типу, к которому восходят все образы художных мастеров у Шергина в их различных вариациях и оттенках.
Посмотрим на Маркела Ушакова:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54