Словарь русского народного языка просеивают не через решето, а через сито. Вместо доброй муки не пойдут ли в дело высевки?
* * *
Разговор о языке, о речи, как о всякой вещи, тогда будет на пользу, когда ты видишь в речах собеседника «раздумьице великое». Если он не удовольствован знанием, науками, ты добавляй. И спор не беда: в споре истина сыскивается.
ИЗ ДНЕВНИКОВ
Со мною не раз бывало такое: в городе ли, в старом проулке, в деревне ли застигнет тебя, обнимет некое сочетание света и теней, неба и камня, дождя и утра, перекрестка и тумана – и вдруг раскроются в тебе какие-то тайновидящие глаза. (Или это разум вдруг обострится?) И одним умом думаешь -когда-то в детстве-юности шел ты и видел ты схожее расположение дороги, света, тени, времени и места. А разум твой раскрывает тебе большее, т. е. то, что сейчас с тобою происходит, отнюдь не воспоминание, но что бывшее тогда и происходящее сейчас соединилось в одно настоящее. И всегда в таких случаях, чтоб «вспомнить», когда я это видел, мне надобно шагнуть вперед (отнюдь не назад).
«Шедший сзади был впереди меня».
В такие минуты ясности и истинности сознания я не успевал обычно охватить и сформулировать того, что в такой отчетливости и несомненности уяснилось мне.
В такие минуты ум становится широким и ясным, мысль дальновидной.
Потом опять тянулись дни и месяцы обычного житья-бытья. Но уж это мне ясно и видно, что в «те минуты» я отнюдь не выходил из себя, но приходил в себя. Это были минуты сознания и знания. И я отчетливо видел (понимал), что многолетнее Мое житье-бытье проходит как бы в комнате без окон. И я не сознаю этого. Может, и окна есть, но мне они ни к чему, вроде украшения. И вот окно отворилось-распахнулось, и я узнаю, что есть иной мир, иное сознанье, иное бытие, настоящее.
…Как-то я уже поминал: старая девица (из богатых), как настанет Велик день или святки, и она в те дни опухнет от слез. Вишь, юность и детство вспоминает: как-де у них празднично было…
Это мне непонятно. Вот хоть бы мое дело: наследством, по родителех, не судил бог владеть. Но воспоминания детства для меня богатое наследство! Неиждиваемое, неотымаемое, непохитимое, неистощимое. «Не говорю с тоской – их нет, но с благодарностью» – оно есть у меня, оно при мне. Золотое детство – не воспоминания для меня, а живая реальность. И она веселит меня. В труде весь свой век и весьма небогато жили мои родители. Но жили доброчестно. И тихое сияние этой благостной доброчестности чудным образом светит и мне. Светит и посейчас. В этом какой-то великий и благостный закон. О, как это должны знать теперешние молодые родители, имеющие детей!
И вот именно поэтому люди любят рассказать-вспомянуть свое детство-молодость. Бабки-деды – внучатам, отцы-матери -детям, бабки-хозяйки – у печки, у плиты – друг дружке.
Бывает, что человек вынес в жизни множество горя и – представьте! – он с годами, рассказывая о бедностях, об утратах своих, уже не жалуется, а хвалится ими! Потому что самый незначительный человек, вынесший много горя, становится значительным, заслуженным.
Старики, когда скорбные случаи их жизни, бедствия, утраты отодвинулись, начинают говорить о них как бы хвалясь. Перенесенные скорби становятся приобретением.
В течение тридцати лет знаю женщину, теперь уже старуху. К двенадцати годам лишилась родителей и пошла работать «на торф». Вышла замуж за горького пьяницу, который удавился, оставив ее с кучей детей. Сын пропал в уголовной тюрьме. Теперь эта старуха живет относительно спокойно, нянчит дочкиных детей. За последние годы я не раз слышал ее рассказы об ее жизни. Старуха эта всегда производила впечатление существа забитого. Но год от году рассказывает она свою жизнь интереснее, художественнее, вдохновеннее. Лет двадцать назад она немногословно-кратко вспоминала о том, как умер ее отец: «Пошел отец-то к утрене, весна была, воды. Он меня, крошку, на руках нес. А утреню отмолились, на обратном пути (из села в деревню) он присел отдохнуть и умер».
Недавно в кухне опять я слышал от этой старухи рассказ о смерти отца. Все детали выросли, стали знаменательными, провиденциальными. Уже отец ее, стоя у заутрени, чует близкий свой конец и произносит мольбы о грядущей судьбе дочери. В таком плане старуха осмыслила и другие скорбные эпизоды своей жизни. Чувствуется какая-то гордость.
Передавая печали и бедности своей жизни, человек, конечно, и вздохнет, и задумается. Зато как любо, как весело пересказывают люди светлые картины своего житья-бытья. Об уюте родительского дома, о доброй воркотухе-бабушке, о труженике-отце, о нежно-заботливой матери. Все они давно умерли, и кончина их, в аспекте прошлого, представляется рассказчику закатом тихим и мирным.
О бабушках, о тетушках своих люди рассказывают много забавного, любят описывать, как проводились в семье большие праздники, именины. В том же настроении, веселяся, опишут и случившиеся пожар, покражи.
У всякого человека есть что вспомнить, но у человека бездарного, ничего не отпечатлелось. Бездарному все ни к чему, все мимо носу прошло.
Самая великая печаль человеку – утрата близких, вековечный уход их. Уходят отец и мать, муж, жена, брат, сестра, дети, друзья верные. Пусто, тошно, несносно обживаться без человека, с которым жил однодумно и совестно, который всегда был на глазах, которого ласковые речи всегда были в ушах. Но проходит время, «годы катятся, дни торопятся», пустота заполняется. Глубокий ров скорби, которому, казалось, не было дна, уравнивается жизнью, ее неизбежными ежедневными заботами, событиями, новыми огорчениями и радостями. И человек помнит и ощущает только яркость и светлость, интересность и занятность бывшего спутника и участника жизни. Конечно, чем дольше шел ты по жизненной дороге с близким твоим, тем дольше будет и неутешность твоя. Скорбь об ином утишит тебе только мать сыра земля. Но у большинства людей время залечивает эти раны (старость нередко приносит известное нечувствие).
О, как досадно слышать:
– Все это было, да прошло. Что прошло, то Не существует. Чего не видишь глазами, чего не ощущаешь руками, того нет…
Немысленная речь! Невещественное прочнее осязаемого. Полено хоть сто лет в пазухе носи, полено и есть. А вот матери своей или сестры я годами не видел, без меня обе померли, но любовь и благодарность к ним живы со мною. Все, что было, то я в себя вобрал, и оно есть. Горестное бывало, но надобно вразумиться сердцем и принять бедности все как науку, как врачество, как опыт для остаточных дней и – почувствуешь удовлетворение.
Все, что ты видел, все, что ты делал, что переживал, во что вникал, над чем радовался или скорбел, все это, как некие неиждиваемые дрожди, остается в тебе. Ежедневная твоя жизнь должна быть и есть творчество (твои думы, твоя работа, отношения с людьми, разговоры с ними)…
Из сказанного вытекает силлогизм, ради которого я и весь этот разговор завел: мне часто пеняют, и на меня дивят, и меня спрашивают: «Для чего ты в старые книги, в летописи, в сказанья, в жития, в письма преже отошедших людей, в мемуары, в челобитные, во всякие документы вникаешь? Надобны разве для жизни эти „дела давно минувших дней, преданья старины глубокой“? И я отвечаю: „Совершенно так же, как веселит и богатит меня жизнь-история моей семьи, отца-матери, бабок-дедов…“
Творчески одаренный человек создает около себя и распространяет атмосферу увлекательную и живительную для других. «Подобное влечется к подобному» (Платон). У какого дела работает мысль человека, там и творчество. Всякая творческая деятельность человека рождает около себя жизнь. Особенно это относится к области искусства. Искусство тогда живет сильно, когда оно вовлекается в строительство жизни. Та или другая эпоха, строительствуя, имела свои идеалы. На Руси в XV веке стержнем «большого» искусства была церковность. Центром внимания «большого» искусства была только религиозная тематика. Со второй половины XVII века волны общей жизни уширили многоструйную реку русских художеств… И церковное искусство как-то разрумянилось, раскудрявилось, подало руку бытовому народному искусству. Если портретист начала XVII века, пишучи царя Михаила, всячески тщился уподобить живое лицо иконописному лику, то в конце века наоборот: «белостыо и румяностью», доведенными до лубочности, старались добиться «живства». Старообрядцы только себя считают охранителями древней иконописи, забывая, каким яростным гонителем новшеств в живописи был как раз их антагонист Никон.
Но и сторонники Никона, теоретически разделявшие его взгляды на искусство, может быть незаметно для себя, увлеклись «живостью» в искусстве и способствовали этой живости. Таковы были, например, знаменитый деятель Севера, холмогорский архиепископ Афанасий (род. 1640 г., умер в 1702 г.) и современник его, страстный любитель искусств и сам художник, сийский архимандрит Никодим. В Сийском монастыре была старинная живописная мастерская. Под руководством такого теоретика и практика, как Никодим, была, несомненно, и холмогорская мастерская. И если у себя в обители Никодим поддерживал относительную древность «сийского» стиля, то на Холмогорах, поощряемый широкою, жизнедеятельною натурой Афанасия, вводил в иконопись реальный пейзаж, «младую округлость» фигур, белость и румяность ликов. Впрочем, и сийская школа давно, еще до расцвета своего при Никодиме, писала ангелов с обнаженными по колено ногами, с голыми по локоть руками.
В таких случаях исследователи начинают, как дятлы, долбить о влиянии Запада. Любовь Афанасия к художеству объясняют (А. Голубцов) исключительно влиянием Немецкой слободы в г. Архангельске, Жалкое, но типичное объяснение. У торговых дельцов, наезжавших в Россию исключительно для наживы, наши Афанасий и Никодим заразились, видите ли, страстью к искусству.
Нам гораздо интереснее то, что эта страсть Афанасия строить, перестраивать, обновлять, а главное, украшать дала толчок, стимул бытовым народным художествам и ремесленникам. В течение двадцати одного года буквально день и ночь «без поману» и на Холмогорах, и в Архангельске, и по Двине, и по Пинеге работают «каменные мастера», «плотники добрые», «искусные умельцы по железу», «мастера кузнечного дела», «добрые мастера столярного художества», «изрядные живописцы-малеры». (Эти «малеры» расписывают карбаса и струги, паруса и завесы, сани и кареты, потолки и двери, крыльца, галереи и переходы.) В великом фаворе у Афанасия были художники – резчики по дереву и, конечно, резчики по кости.
Холмогорская резьба по кости является одним из самых оригинальных, самых изящных народных художеств России. Из всех народных искусств Русского Севера оно стало и широко известным, и наиболее оцененным.
Читающий статьи-исследования об этом искусстве получает впечатление, что оно как бы вдруг, как бы упав с неба, расцветает на Холмогорах с первой половины XVIII века. Прикидывая и примеряя, один из исследователей (а их всего два) полагает первым организатором холмогорских костяников зятя Ломоносова, Головина. Никто из исследователей народных искусств Севера (правда, эти «исследования» носят очерковый, эскизный, чисто дилетантский характер) не рассмотрел, не оценил столь важной, столь значительной в истории искусств эпохи, какова была эпоха Афанасия и Никодима. Очевидно, не доходили руки или не пришло время.
Между тем «зажиг» пошел от Афанасия. Не при нем костеренное художество зачалось на Холмогорах, но он первый единичных резчиков собрал в «число».
Афанасий и, несомненно, Никодим, собравший колоссальный «свод» русского художества -«Сийский лицевой подлинник», дали резчикам рисунки-образцы и подробнейшие инструкции.
Эпоха Афанасия была эпохой лютой борьбы с расколом, борьбы страстной и непримиримой. Сам Афанасий первоначально был яростным противником «Никоновых новин» и «адамантом древнего благочестия от своих нарицашеся». Но внимательное изучение классиков, так сказать, святоотеческой литературы заставило его усомниться в правоте раскола. «Ежели по букве мы в малом чем и видимся правы, то по духу церкви единой вселенской мы не правы: воюя за меньшое, попираем великое». Афанасий сблизился в Москве с видными деятелями и сторонниками новых веяний – Стефаном Яворским, Симеоном Полоцким, Епифанием Славинецким, с художниками – Симеоном Ушаковым и другими. Поскольку Афанасий был великий знаток «божественных» писаний и страстно интересовался церковными делами, его приобщил к себе патриарх Иоаким.
Проповедь старообрядчества, как известно, особенно живой отклик и сочувствие встретила на Севере. Дальновидный Иоаким учредил в Холмогорах архиепископию и послал туда Афанасия. Староверы твердили, что-де «нонешние архиереи чины и уставы церковные ни во что кладут». Между тем Афанасий был любителем, несравненным знатоком и ценителем богослужебных уставов, чинов и обрядов. Благодаря Афанасию раскол не стал на Севере явлением массовым.
Северные люди чутки ко всякой красоте, к художеству, к искусству. Ценитель, любитель и знаток «всякой красоты и преизящности», Афанасий в своем строительстве необычайно широко применял народное искусство.
Построенный Афанасием каменный собор в Холмогорах поражает строгим изяществом архитектурных пропорций. Даже дверные навесы, пробои, затворы «кованы с вымыслом». Замки, кованные по рисункам самого Афанасия то в виде коней, то в виде птиц, до сих пор, двести лет спустя, служат своему назначению. Настолько добротна была эта техника.
Афанасию, воспитавшему свой художественный вкус в Москве, странной казалась архитектура северных шатровых церквей. Приехав на освящение церкви Козьеруцкой пустыни, владыка зело кручинился: «Откудова вы взяли такое поведение, чтобы городить фряжский турм?» (Дас Турм – башня.)
Афанасий сам стал делать рисунки и чертежи для новостроящихся на Севере храмов, предписывая «освященное лятиглавие». Надобно сказать, что северные зодчие и плотники зачастую «учинялись архиерейскому указу ослушны и противны»…
(Во всяком случае, мысль Афанасия о происхождении северной шатровой архитектуры от готики любопытна.)
Но любовь Афанасия к бытовой «преукрашенности» нашла сочувствие. Из Холмогорской и Сийской мастерских распространялись рисунки-образцы всякого «узорочья». Кроме старорусских здесь видим и мотивы североевропейского барокко и рокайль. В горниле северного народного творчества европейское барокко XVII века и французский рокайль переплавились, стали одним из видов вполне русского стиля.
В XVIII веке мода на художественные вещи, сделанные «по маниру городов версальских», распространилась всюду. И холмогорские, например, резчики-костяники, к чести их, могли предложить обществу этот «барок» и этот «рокайль» уже в чисто русской переработке.
Прочитываю книгу «Чиновники холмогорские соборные». Первый завод Афанасьев на Севере… Бывал там, видал места те. Шумящие под ветрами воды, песчаные берега. Древний деревянный городок, и поодаль меж старых елей белокаменное Афанасьево зиждительство. Великого размаха был человек. Под стать Петру-то. Какую художественную нарядность, какую цветистую картинность… Как декоративны, каким восхитительным зрелищем, истинно театральным, были даже эти «большие и малые провожания» Афанасия из его дома к службам и обратно. Перезвоны, обрядное пенье, узорные аксашиты, разноцветные штофы… И все это на фоне строгой и прекрасной природы, под жемчужно-восковым небом Севера. Сколько тут было для народа посмотренья-погляденья! Было на что полюбоваться!
А ведь не про это, про другое любованье мне поквакать было охота. Ведь то моя родина… Чины холмогорские соборные старинные глазами читаю, а сердечное, а умное-то око видит, как все это при мне, во дни юности моей было. Вижу обтаявший пригорок у южной стены собора. И мосточки тут вытаяли и обсохли. Бугор соборный хоть пообсох с юга, трава еще бурая, прошлогодняя. Старухи тут сидят в шубах с долгими рукавами. Из-под шуб видны сарафаны с репейчатыми пуговками. С холма далеко видать: реки еще не вышли, но уже лед посинел. Под Куростровом, где стоит древний ельник, уже вон какие забереги: попадут ли куростровские к заутрене… А что Матигоры, что Куростров – они художники, любители до чинов, до обрядов, до всяких прекрасностей, интересностей!
Долга предвесенняя и весенняя пора на Севере. Долго вешние воды шумят и поют; долго глядится весеннее небо в полые разливы рек. Долги вечерние тихостные апрельские зори. А в три утра светает. В велик пяток на погребенье, бывало, бежишь: светлооблачно, с моря ветерок, инде полоса снегов, инде воды по улицам. Середка реки водой взялась, от ветра рябь идет. Меж островами лед стоит. В распуту весеннюю бывает холодно, с ветром, когда реки идут, а весело на сердце! Бывает, река еще стоит, а уж Город утопает в водах.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54
* * *
Разговор о языке, о речи, как о всякой вещи, тогда будет на пользу, когда ты видишь в речах собеседника «раздумьице великое». Если он не удовольствован знанием, науками, ты добавляй. И спор не беда: в споре истина сыскивается.
ИЗ ДНЕВНИКОВ
Со мною не раз бывало такое: в городе ли, в старом проулке, в деревне ли застигнет тебя, обнимет некое сочетание света и теней, неба и камня, дождя и утра, перекрестка и тумана – и вдруг раскроются в тебе какие-то тайновидящие глаза. (Или это разум вдруг обострится?) И одним умом думаешь -когда-то в детстве-юности шел ты и видел ты схожее расположение дороги, света, тени, времени и места. А разум твой раскрывает тебе большее, т. е. то, что сейчас с тобою происходит, отнюдь не воспоминание, но что бывшее тогда и происходящее сейчас соединилось в одно настоящее. И всегда в таких случаях, чтоб «вспомнить», когда я это видел, мне надобно шагнуть вперед (отнюдь не назад).
«Шедший сзади был впереди меня».
В такие минуты ясности и истинности сознания я не успевал обычно охватить и сформулировать того, что в такой отчетливости и несомненности уяснилось мне.
В такие минуты ум становится широким и ясным, мысль дальновидной.
Потом опять тянулись дни и месяцы обычного житья-бытья. Но уж это мне ясно и видно, что в «те минуты» я отнюдь не выходил из себя, но приходил в себя. Это были минуты сознания и знания. И я отчетливо видел (понимал), что многолетнее Мое житье-бытье проходит как бы в комнате без окон. И я не сознаю этого. Может, и окна есть, но мне они ни к чему, вроде украшения. И вот окно отворилось-распахнулось, и я узнаю, что есть иной мир, иное сознанье, иное бытие, настоящее.
…Как-то я уже поминал: старая девица (из богатых), как настанет Велик день или святки, и она в те дни опухнет от слез. Вишь, юность и детство вспоминает: как-де у них празднично было…
Это мне непонятно. Вот хоть бы мое дело: наследством, по родителех, не судил бог владеть. Но воспоминания детства для меня богатое наследство! Неиждиваемое, неотымаемое, непохитимое, неистощимое. «Не говорю с тоской – их нет, но с благодарностью» – оно есть у меня, оно при мне. Золотое детство – не воспоминания для меня, а живая реальность. И она веселит меня. В труде весь свой век и весьма небогато жили мои родители. Но жили доброчестно. И тихое сияние этой благостной доброчестности чудным образом светит и мне. Светит и посейчас. В этом какой-то великий и благостный закон. О, как это должны знать теперешние молодые родители, имеющие детей!
И вот именно поэтому люди любят рассказать-вспомянуть свое детство-молодость. Бабки-деды – внучатам, отцы-матери -детям, бабки-хозяйки – у печки, у плиты – друг дружке.
Бывает, что человек вынес в жизни множество горя и – представьте! – он с годами, рассказывая о бедностях, об утратах своих, уже не жалуется, а хвалится ими! Потому что самый незначительный человек, вынесший много горя, становится значительным, заслуженным.
Старики, когда скорбные случаи их жизни, бедствия, утраты отодвинулись, начинают говорить о них как бы хвалясь. Перенесенные скорби становятся приобретением.
В течение тридцати лет знаю женщину, теперь уже старуху. К двенадцати годам лишилась родителей и пошла работать «на торф». Вышла замуж за горького пьяницу, который удавился, оставив ее с кучей детей. Сын пропал в уголовной тюрьме. Теперь эта старуха живет относительно спокойно, нянчит дочкиных детей. За последние годы я не раз слышал ее рассказы об ее жизни. Старуха эта всегда производила впечатление существа забитого. Но год от году рассказывает она свою жизнь интереснее, художественнее, вдохновеннее. Лет двадцать назад она немногословно-кратко вспоминала о том, как умер ее отец: «Пошел отец-то к утрене, весна была, воды. Он меня, крошку, на руках нес. А утреню отмолились, на обратном пути (из села в деревню) он присел отдохнуть и умер».
Недавно в кухне опять я слышал от этой старухи рассказ о смерти отца. Все детали выросли, стали знаменательными, провиденциальными. Уже отец ее, стоя у заутрени, чует близкий свой конец и произносит мольбы о грядущей судьбе дочери. В таком плане старуха осмыслила и другие скорбные эпизоды своей жизни. Чувствуется какая-то гордость.
Передавая печали и бедности своей жизни, человек, конечно, и вздохнет, и задумается. Зато как любо, как весело пересказывают люди светлые картины своего житья-бытья. Об уюте родительского дома, о доброй воркотухе-бабушке, о труженике-отце, о нежно-заботливой матери. Все они давно умерли, и кончина их, в аспекте прошлого, представляется рассказчику закатом тихим и мирным.
О бабушках, о тетушках своих люди рассказывают много забавного, любят описывать, как проводились в семье большие праздники, именины. В том же настроении, веселяся, опишут и случившиеся пожар, покражи.
У всякого человека есть что вспомнить, но у человека бездарного, ничего не отпечатлелось. Бездарному все ни к чему, все мимо носу прошло.
Самая великая печаль человеку – утрата близких, вековечный уход их. Уходят отец и мать, муж, жена, брат, сестра, дети, друзья верные. Пусто, тошно, несносно обживаться без человека, с которым жил однодумно и совестно, который всегда был на глазах, которого ласковые речи всегда были в ушах. Но проходит время, «годы катятся, дни торопятся», пустота заполняется. Глубокий ров скорби, которому, казалось, не было дна, уравнивается жизнью, ее неизбежными ежедневными заботами, событиями, новыми огорчениями и радостями. И человек помнит и ощущает только яркость и светлость, интересность и занятность бывшего спутника и участника жизни. Конечно, чем дольше шел ты по жизненной дороге с близким твоим, тем дольше будет и неутешность твоя. Скорбь об ином утишит тебе только мать сыра земля. Но у большинства людей время залечивает эти раны (старость нередко приносит известное нечувствие).
О, как досадно слышать:
– Все это было, да прошло. Что прошло, то Не существует. Чего не видишь глазами, чего не ощущаешь руками, того нет…
Немысленная речь! Невещественное прочнее осязаемого. Полено хоть сто лет в пазухе носи, полено и есть. А вот матери своей или сестры я годами не видел, без меня обе померли, но любовь и благодарность к ним живы со мною. Все, что было, то я в себя вобрал, и оно есть. Горестное бывало, но надобно вразумиться сердцем и принять бедности все как науку, как врачество, как опыт для остаточных дней и – почувствуешь удовлетворение.
Все, что ты видел, все, что ты делал, что переживал, во что вникал, над чем радовался или скорбел, все это, как некие неиждиваемые дрожди, остается в тебе. Ежедневная твоя жизнь должна быть и есть творчество (твои думы, твоя работа, отношения с людьми, разговоры с ними)…
Из сказанного вытекает силлогизм, ради которого я и весь этот разговор завел: мне часто пеняют, и на меня дивят, и меня спрашивают: «Для чего ты в старые книги, в летописи, в сказанья, в жития, в письма преже отошедших людей, в мемуары, в челобитные, во всякие документы вникаешь? Надобны разве для жизни эти „дела давно минувших дней, преданья старины глубокой“? И я отвечаю: „Совершенно так же, как веселит и богатит меня жизнь-история моей семьи, отца-матери, бабок-дедов…“
Творчески одаренный человек создает около себя и распространяет атмосферу увлекательную и живительную для других. «Подобное влечется к подобному» (Платон). У какого дела работает мысль человека, там и творчество. Всякая творческая деятельность человека рождает около себя жизнь. Особенно это относится к области искусства. Искусство тогда живет сильно, когда оно вовлекается в строительство жизни. Та или другая эпоха, строительствуя, имела свои идеалы. На Руси в XV веке стержнем «большого» искусства была церковность. Центром внимания «большого» искусства была только религиозная тематика. Со второй половины XVII века волны общей жизни уширили многоструйную реку русских художеств… И церковное искусство как-то разрумянилось, раскудрявилось, подало руку бытовому народному искусству. Если портретист начала XVII века, пишучи царя Михаила, всячески тщился уподобить живое лицо иконописному лику, то в конце века наоборот: «белостыо и румяностью», доведенными до лубочности, старались добиться «живства». Старообрядцы только себя считают охранителями древней иконописи, забывая, каким яростным гонителем новшеств в живописи был как раз их антагонист Никон.
Но и сторонники Никона, теоретически разделявшие его взгляды на искусство, может быть незаметно для себя, увлеклись «живостью» в искусстве и способствовали этой живости. Таковы были, например, знаменитый деятель Севера, холмогорский архиепископ Афанасий (род. 1640 г., умер в 1702 г.) и современник его, страстный любитель искусств и сам художник, сийский архимандрит Никодим. В Сийском монастыре была старинная живописная мастерская. Под руководством такого теоретика и практика, как Никодим, была, несомненно, и холмогорская мастерская. И если у себя в обители Никодим поддерживал относительную древность «сийского» стиля, то на Холмогорах, поощряемый широкою, жизнедеятельною натурой Афанасия, вводил в иконопись реальный пейзаж, «младую округлость» фигур, белость и румяность ликов. Впрочем, и сийская школа давно, еще до расцвета своего при Никодиме, писала ангелов с обнаженными по колено ногами, с голыми по локоть руками.
В таких случаях исследователи начинают, как дятлы, долбить о влиянии Запада. Любовь Афанасия к художеству объясняют (А. Голубцов) исключительно влиянием Немецкой слободы в г. Архангельске, Жалкое, но типичное объяснение. У торговых дельцов, наезжавших в Россию исключительно для наживы, наши Афанасий и Никодим заразились, видите ли, страстью к искусству.
Нам гораздо интереснее то, что эта страсть Афанасия строить, перестраивать, обновлять, а главное, украшать дала толчок, стимул бытовым народным художествам и ремесленникам. В течение двадцати одного года буквально день и ночь «без поману» и на Холмогорах, и в Архангельске, и по Двине, и по Пинеге работают «каменные мастера», «плотники добрые», «искусные умельцы по железу», «мастера кузнечного дела», «добрые мастера столярного художества», «изрядные живописцы-малеры». (Эти «малеры» расписывают карбаса и струги, паруса и завесы, сани и кареты, потолки и двери, крыльца, галереи и переходы.) В великом фаворе у Афанасия были художники – резчики по дереву и, конечно, резчики по кости.
Холмогорская резьба по кости является одним из самых оригинальных, самых изящных народных художеств России. Из всех народных искусств Русского Севера оно стало и широко известным, и наиболее оцененным.
Читающий статьи-исследования об этом искусстве получает впечатление, что оно как бы вдруг, как бы упав с неба, расцветает на Холмогорах с первой половины XVIII века. Прикидывая и примеряя, один из исследователей (а их всего два) полагает первым организатором холмогорских костяников зятя Ломоносова, Головина. Никто из исследователей народных искусств Севера (правда, эти «исследования» носят очерковый, эскизный, чисто дилетантский характер) не рассмотрел, не оценил столь важной, столь значительной в истории искусств эпохи, какова была эпоха Афанасия и Никодима. Очевидно, не доходили руки или не пришло время.
Между тем «зажиг» пошел от Афанасия. Не при нем костеренное художество зачалось на Холмогорах, но он первый единичных резчиков собрал в «число».
Афанасий и, несомненно, Никодим, собравший колоссальный «свод» русского художества -«Сийский лицевой подлинник», дали резчикам рисунки-образцы и подробнейшие инструкции.
Эпоха Афанасия была эпохой лютой борьбы с расколом, борьбы страстной и непримиримой. Сам Афанасий первоначально был яростным противником «Никоновых новин» и «адамантом древнего благочестия от своих нарицашеся». Но внимательное изучение классиков, так сказать, святоотеческой литературы заставило его усомниться в правоте раскола. «Ежели по букве мы в малом чем и видимся правы, то по духу церкви единой вселенской мы не правы: воюя за меньшое, попираем великое». Афанасий сблизился в Москве с видными деятелями и сторонниками новых веяний – Стефаном Яворским, Симеоном Полоцким, Епифанием Славинецким, с художниками – Симеоном Ушаковым и другими. Поскольку Афанасий был великий знаток «божественных» писаний и страстно интересовался церковными делами, его приобщил к себе патриарх Иоаким.
Проповедь старообрядчества, как известно, особенно живой отклик и сочувствие встретила на Севере. Дальновидный Иоаким учредил в Холмогорах архиепископию и послал туда Афанасия. Староверы твердили, что-де «нонешние архиереи чины и уставы церковные ни во что кладут». Между тем Афанасий был любителем, несравненным знатоком и ценителем богослужебных уставов, чинов и обрядов. Благодаря Афанасию раскол не стал на Севере явлением массовым.
Северные люди чутки ко всякой красоте, к художеству, к искусству. Ценитель, любитель и знаток «всякой красоты и преизящности», Афанасий в своем строительстве необычайно широко применял народное искусство.
Построенный Афанасием каменный собор в Холмогорах поражает строгим изяществом архитектурных пропорций. Даже дверные навесы, пробои, затворы «кованы с вымыслом». Замки, кованные по рисункам самого Афанасия то в виде коней, то в виде птиц, до сих пор, двести лет спустя, служат своему назначению. Настолько добротна была эта техника.
Афанасию, воспитавшему свой художественный вкус в Москве, странной казалась архитектура северных шатровых церквей. Приехав на освящение церкви Козьеруцкой пустыни, владыка зело кручинился: «Откудова вы взяли такое поведение, чтобы городить фряжский турм?» (Дас Турм – башня.)
Афанасий сам стал делать рисунки и чертежи для новостроящихся на Севере храмов, предписывая «освященное лятиглавие». Надобно сказать, что северные зодчие и плотники зачастую «учинялись архиерейскому указу ослушны и противны»…
(Во всяком случае, мысль Афанасия о происхождении северной шатровой архитектуры от готики любопытна.)
Но любовь Афанасия к бытовой «преукрашенности» нашла сочувствие. Из Холмогорской и Сийской мастерских распространялись рисунки-образцы всякого «узорочья». Кроме старорусских здесь видим и мотивы североевропейского барокко и рокайль. В горниле северного народного творчества европейское барокко XVII века и французский рокайль переплавились, стали одним из видов вполне русского стиля.
В XVIII веке мода на художественные вещи, сделанные «по маниру городов версальских», распространилась всюду. И холмогорские, например, резчики-костяники, к чести их, могли предложить обществу этот «барок» и этот «рокайль» уже в чисто русской переработке.
Прочитываю книгу «Чиновники холмогорские соборные». Первый завод Афанасьев на Севере… Бывал там, видал места те. Шумящие под ветрами воды, песчаные берега. Древний деревянный городок, и поодаль меж старых елей белокаменное Афанасьево зиждительство. Великого размаха был человек. Под стать Петру-то. Какую художественную нарядность, какую цветистую картинность… Как декоративны, каким восхитительным зрелищем, истинно театральным, были даже эти «большие и малые провожания» Афанасия из его дома к службам и обратно. Перезвоны, обрядное пенье, узорные аксашиты, разноцветные штофы… И все это на фоне строгой и прекрасной природы, под жемчужно-восковым небом Севера. Сколько тут было для народа посмотренья-погляденья! Было на что полюбоваться!
А ведь не про это, про другое любованье мне поквакать было охота. Ведь то моя родина… Чины холмогорские соборные старинные глазами читаю, а сердечное, а умное-то око видит, как все это при мне, во дни юности моей было. Вижу обтаявший пригорок у южной стены собора. И мосточки тут вытаяли и обсохли. Бугор соборный хоть пообсох с юга, трава еще бурая, прошлогодняя. Старухи тут сидят в шубах с долгими рукавами. Из-под шуб видны сарафаны с репейчатыми пуговками. С холма далеко видать: реки еще не вышли, но уже лед посинел. Под Куростровом, где стоит древний ельник, уже вон какие забереги: попадут ли куростровские к заутрене… А что Матигоры, что Куростров – они художники, любители до чинов, до обрядов, до всяких прекрасностей, интересностей!
Долга предвесенняя и весенняя пора на Севере. Долго вешние воды шумят и поют; долго глядится весеннее небо в полые разливы рек. Долги вечерние тихостные апрельские зори. А в три утра светает. В велик пяток на погребенье, бывало, бежишь: светлооблачно, с моря ветерок, инде полоса снегов, инде воды по улицам. Середка реки водой взялась, от ветра рябь идет. Меж островами лед стоит. В распуту весеннюю бывает холодно, с ветром, когда реки идут, а весело на сердце! Бывает, река еще стоит, а уж Город утопает в водах.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54