А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

– Покажи нам, Ларюша, что ты рисовал все эти годы, – сказал Номер Первый и обернулся ко мне. – Рукопись придется читать на вашей квартире, – шепнул он.– У меня тут немного, покажу разве только последнюю картину, – ответил Ларюша.Он отдернул покрывало с самого большого мольберта: белокурый юноша в засаленной гимнастерке, в сапогах, с гаечным ключом в руках, верно тракторист, стоял рядом с молоденькой загорелой девушкой в белом платочке и кофточке, в темно-синей юбке, в тапочках на босу ногу. Видно, юноша застиг ее врасплох на тропинке, и она как шла с пруда с ведрами на коромысле и с тазом выполосканного белья, так и остановилась и поставила ведра и таз на травку. Полузадумчиво, полунасмешливо она грызла былинку, ее губы и глаза чуть улыбались. Видно, в душе она была очень довольна, что вот такой хороший парень робеет перед ней и так неумело объясняется в любви. А позади столпились радостные зеленые березки, ярко освещенные косыми утренними лучами солнца; за березками виднелся конец деревенской улицы – два деревянных дома с палисадниками…– Это вы, вы всё сами нарисовали? – Женя уже успел вооружиться кистями, выдавил на палитру краски и теперь стоял перед Ларюшей и во все глаза глядел ему в рот.– Конечно, сам нарисовал, – удивился Ларюша. Картина всем нам очень понравилась.– Вот только… – начала было Люся и осеклась.– Что – только? Говорите, говорите, я всегда прислушиваюсь…– Неужели девушки всегда так бывают довольны, когда им объясняются в любви? По-моему, они должны очень смущаться, – сказала Люся и сама смутилась и густо покраснела.– Вы так полагаете? – очень серьезно спросил Ларюша. – Во всяком случае, большое вам спасибо за совет. Я подумаю. Возможно, я недостаточно знаком с психологией девушек, – добавил он.– А очень долго вы рисовали картину? – спросил Женя.– Больше двух лет.– Ой ли?– Сейчас докажу, – улыбнулся художник.Он нагнулся и из кучи в углу стал выбирать холсты и куски картона и показывать нам эскизы и наброски.Вот тракторист: то он стоит подбоченясь, то опустив руку. Вот девушка: то совсем босая, то в тапочках, то былинку грызет, то платочек вертит… Потом пошли детали: куст чертополоха на первом плане, отдельно – сапоги тракториста, два картона тропинки, несколько холстов домов, мокрое белье в тазу, ведра с водой и рядом – лежащее коромысло. Видно, художник много разъезжал повсюду, наблюдал, искал и, когда наконец находил, накидывался и рисовал с натуры то, что, по его мнению, могло пригодиться для задуманной картины.Всем нам очень понравились произведения Ларюши. Но Женя-близнец, кажется, позабыл все на свете. Он так и вцепился в рисунки, рассматривая внимательно все подробности.Я наконец начал различать обоих черненьких близнецов не только по цвету их ремней. Гена, тот, что с рыжим ремнем, был просто мальчик как мальчик – бегал, прыгал, смеялся вместе со всеми, а у Жени-художника глаза были то чересчур задумчивые, то, наоборот, неестественно блестящие от возбуждения.– А где эти ведра, которые вы так здорово тут изобразили? – улыбаясь, спросила Люся.– Ведра? Вот тут, на кухне.Неожиданно Люся стала перед художником во фронт, приставила руку к виску и отрапортовала:– Товарищ Номер Шестой! Пионеротряд Золотоборского дома пионеров просит вас разрешить нам заняться генеральной уборкой вашей художественной мастерской.– Да что вы, что вы! – бормотал сконфузившийся Ларюша. – Ко мне одна бабушка приходила убирать, теперь заболела. А я очень много разъезжаю, очень много работаю над картинами и думаю о них с утра до вечера и, кажется, правда иногда забываю о чистоте. Разве уж так грязно?– Потрясающе грязно! – воскликнула Люся.– Надо лопату и носилки, – деловито добавил Витя Большой.– А где у вас во дворе мусорный ящик? – спросила Галя. Оказывается, беззаботный Ларюша даже не знал, куда выносят мусор. Ведь он сам никогда ничего не выбрасывал.– Ладно, найдем, – сказал Витя Большой.Из старых картинок, из планок от разломанных мольбертов мальчики смастерили, правда, не лопату, а совок и нечто вроде носилок.– Девочки, осторожнее: на полу осколки стекла и посуды, – предупредила Магдалина Харитоновна, выходя с нами во двор.Мы, взрослые, решили прогуляться по тротуару вдоль ряда чахлых липок. Володя-Индюшонок, стоя под деревом, скучал в своих небесно-дымчатых брюках. Ребята тем временем протащили мимо нас не менее десяти носилок мусора.Номер Первый стал подробно рассказывать Ларюше о наших поисках, о расшифрованном письме, о рукописи.Ларюша слушал, но, по-моему, не очень внимательно. Его глаза безучастно скользили по сторонам.На крыльце появилась Люся.– Скоро кончим! Можно будет читать! – крикнула она. Ларюша сразу оживился. И я понял, почему он так переменился и просиял.Уж очень картинна была Люся на крыльце, ярко освещенная солнцем, тоненькая, жизнерадостная, раскрасневшаяся от работы, с растрепавшимися светлыми волосами.Вдруг раздался отчаянный вопль Володи-Индюшонка.Оба близнеца потом уверяли, что они споткнулись с носилками и нечаянно, честное слово нечаянно, уронили консервную банку с желтой краской как раз возле прислонившегося к палисаднику Володи. Так это было или не так, но на небесно-дымчатых брюках Володи появилось несколько ярко-желтых пятен.– Не стой без дела на дороге! – говорил Витя Большой. – Мы убираем, а он руки в карманы!– Первый раз надел! – со слезами на глазах жаловался Володя.Наконец нас позвали. Пол в комнате был еще сырой, мебель расставлена и блестела, книги лежали стопками, свертки холстов превратились в аккуратную поленницу.– Чрезвычайно вам всем благодарен, чрезвычайно благодарен, – повторял несколько смущенный Ларюша и прижимал руку к сердцу. – Да, что же это я вас ничем не угощаю! – вдруг встрепенулся он и побежал на кухню.Он поставил на газовую плитку громадный жестяной чайник с отвалившейся ручкой, из бюро XVIII столетия вытащил несколько связок сушек, очевидно прошлогодней давности. Мы так проголодались, что сейчас же набросились на угощение; через две минуты от связок остались одни веревочки.А Номер Первый наконец уселся на кончик бульварной скамейки и уткнул нос в папку «Бумаги моего прадеда». Он положил ногу на ногу. Вся его поза выражала величайшее наслаждение, ноздри и щеки раздувались.Мы все запротестовали:– Читайте, читайте вслух!– Одну минуточку! – Ларюша вскочил. – Вы… – обратился он к оторопевшей Люсе, – я очень хочу вас писать.– Меня? – удивилась и покраснела Люся и стала быстро причесываться.– Вы ее рисуйте не в этом платье, – выскочила вперед Соня. – У нее есть другое, гораздо лучше.Девочки тут же развернули пакет и начали закутывать смущенную Люсю в сари.– Как это красиво! Какой нежный тон! Как гармонирует с цветом вашего лица! – повторял восхищенный Ларюша.У девочек что-то не ладилось с одеванием Люси.– Скоро вы? – нетерпеливо спрашивали мы.– Сейчас, сейчас! – Теперь и Ларюша бросился на помощь.Он усадил очень довольную, сияющую Люсю в кресло XVIII столетия, стал поправлять складки материи.Люся положила обе обнаженные руки на подлокотники кресла.Ларюша еще раз перекинул бахрому на конце сари, отошел в сторону, прищурился, взял кисть и палитру… Сейчас он забудет все на свете…– Можно, можно? Милый художник, я тоже… Дайте картон и мольберт.Неужели Ларюша скажет «нет» на эти бессвязные мольбы Жени?– А ты сумеешь? – улыбнулся он.– Я только немножечко попробую.Ларюша дал мальчику все необходимое. И оба они, один высокий, другой маленький, стали рядом за свои мольберты и начали писать картины.– А теперь читайте, – попросила Люся Номера Первого.– Ну-с, я приступаю! – сказал тот, повернулся лицом к окну, надел очки и начал читать: «КРАТКИЕ СВЕДЕНИЯ ИЗ МОЕЙ ЖИЗНИ»
Родился я в семье крестьянина-хлебопашца близ древнего и славного города Любца. О, если бы остался я на всю жизнь крестьянином и пас телят господина своего, сколь бы счастливее и радостнее протекала жизнь моя! Но, увы, удел мой оказался иным! У барина моего, помещика и отставного полковника Загвоздецкого, в городе Любце имелся хрустальный завод, на каковой и определили меня, двенадцатилетнего мальчонку. Первый год с метлой в руках ходил я по заводскому двору и возле печей, а потом один мастер заметил мое любопытство к рисовальному и граверному делу и стал меня по вечерам обучать, как владеть карандашом и резцом. Также обучил он меня и грамоте. И столь велики у меня оказались способности и к грамоте, и к рисовальному искусству, что я уже на третьем году смог скоро читать и писать и по арифметике до сложных процентов достиг, а по рисованию любые узоры от руки и на стекле иглою и на бумаге пером выводить научился. Барину главный приказчик и подскажи: чем заезжих немцев-художников со стороны выписывать и им большие деньги платить, не сподручнее ли из своих крепостных умельца выискать, для каковой надобности послать его в Санкт-Петербург обучаться? И указал приказчик на меня. Барин велел тотчас же меня привести. Я пришел, барин милостиво к руке своей меня допустил. А в те поры дочка баринова, девочка лет двенадцати, вся в кружевах, в платье голубеньком, как птичка лазоревая, из парка прилетела, к отцу ласкаться начала и на меня взглянула. А очи у нее были как две вишни спелые. Тех-то очей я вовек не забуду. Барин потрепал дочку свою по щеке, она засмеялась и вновь в сад упорхнула. А барин мне кулаком пригрозил: ты смотри там у меня, учись, не балуй, выучишься – человеком сделаю. А кулак у барина был вроде конского копыта. Он этим кулаком у своих дворовых не один десяток зубов повыбил. Так и привелось мне попасть в Санкт-Петербург. А было мне тогда четырнадцать лет. Жительство я имел при собственном доме своего барина, у его тамошнего управителя – Пантелеймона Петровича Семикрестовского. Ах, какой это был редкостной души человек! Коли бы все господа были такими, как легко крепостным рабам жилось бы при них! Он меня по голове раза два погладил и сам повел в подготовительное отделение при Академии художеств определять. Обучался я четыре года. Сколь счастливо и радостно жилось мне в ту пору! И сейчас глаза мои наливаются горькими слезами, как вспоминаю я те годы. Вставши утречком раненько и закусив хлебом с луком, бежал я по морозу в тот дворец с колоннами. С утра до позднего вечера обучался я наукам разным – закону божию, истории, геометрии, астрономии, анатомии, мифологии, обучался и живописи, и рисовальному мастерству, и граверному. Бывало, все давно уже разойдутся, а я все сижу и гипсовую статую с натуры списываю. Вместе со мной на одной скамье сидели и дворянские дети, и поповские, и чиновничьи; были и крепостные вроде меня. Сдружился я с одним крестьянским сыном с Украины – Тарасом звали его… Много мне о своей отчизне он рассказывал, о синей реке Днепр, о белых хатах, о вишневых садах и песни украинские пел, больше печальные. Видно, и на Украине тяжка была участь поселян. Сей Тарас читал мне и стихи собственного сочинения, столь же прекрасные, как и его живописное искусство. Ах, Тарас, Тарас! Куда теперь закинула тебя судьбина? Спустя много лет рассказал мне про тебя один разжалованный в солдаты гвардейский поручик, будто твоими талантами заинтересовались два великих мужа: господин стихотворец Жуковский и господин живописец Брюллов. Господин Брюллов своей чудодейственной кистью написал портрет господина Жуковского. Этот портрет был разыгран в лотерее, а на вырученные деньги друзья выкупили Тараса на волю у помещика. А в те годы господин мой решил не дожидать, как я закончу обучение свое, и приказал мне явиться в город Любец; пожелал он на своем хрустальном заводе поскорее для пользы дела употребить мастерство мое. Благодетель мой Пантелеймон Петрович отписал тогда барину, почтительнейше советуя хоть годик еще погодить меня вызывать».
Тут Номер Первый прервал чтение и нервно полез во внутренний карман своего пиджака.– Помните то письмо, которое я откопал в архиве За-гвоздецких? Я вам уже его читал: управитель пишет полковнику из столицы, уговаривает его не вызывать какого-то Егора в Любец, просит – пусть мальчик продолжает учиться – в Академии художеств. Вот так, по кирпичикам, по кусочкам, историки восстанавливают истину. И я знаю, мы с вами в конце концов доберемся до этой истины, – торжественно заключил Номер Первый и вновь вернулся к чтению рукописи. «Барин и во втором письме приказал немедля меня направить в Любец. И вот я после пяти лет разлуки вновь на родине, целую крест на могиле моего покойного родителя, обнимаю плечи многострадальной моей матери. Столь непривычна показалась мне темная жизнь поселян! Спать вместе с братьями и сестрами моими на полатях; телята и ягнята внизу топчутся, окошко – только руку просунуть, а дым из печи прямо в избу идет и выходит через сени на улицу. Каждое утро отправлялся я на хрустальный завод. Там отвели мне уголок, в коем я трудился. В ту весну случилось в нашем Любце небывалое происшествие: удивительная птица объявилась, песочно-желтого оперения. Без особого страха летала она вместе с грачами и галками по садам городских мещан и в барском парке. Увидели сие чудо наш барин и молодая барышня и приказали изловить. Барин пообещал рубль серебром за добычу, но поймать ее живьем не удавалось, и барин тогда ее застрелил. И тут меня позвали во дворец. Барин спросил меня, смогу ли я эту птицу запечатлеть на картине совместно со многими иными предметами. Я сказал, что написать картину на манер голландского натюрморта берусь, только осмелился возразить: не слишком ли много предметов желает барин на картине поместить. Барин кулаком стукнул по столу и приказал мне молчать. «Как пожелаю, так ты, холоп, и выполняй!» А в эту пору молодая барышня появилась. Она сама выбрала те предметы, каковые по ее воле я должен был на картине изобразить. Имелось у барина два драгоценных турецких кинжала с вделанными в серебряные рукояти камнями яхонтами-рубинами. Еще когда генерал Кутузов мир с турками заключал, а барин при нем состоял, он привез те кинжалы из дунайских стран. Барышня положила один кинжал на стол, немного правее птицы. Дня за два ранее управитель принес с завода нового образца бокал с моим узором. Барышня поставила этот бокал сзади. Барин было заспорил, хотел переставить бокал правее, но барышня вырвала его у своего родителя, да столь неловко, что выпустила бокал из пальчиков своих, и он покатился на ковер и край его отбился».
Тут Номер Первый чуть-чуть кашлянул, но взял себя в руки и продолжал чтение: «Так я стал писать натюрморт, составленный всего из трех предметов – птицы, кинжала да бокала с отбитым краем. Какое наслаждение писать! Ни о чем ни думы, ни заботы. Очертания предметов на картине еще не четки, и цветные пятна еще расплывчаты, а ты, забыв обо всем на свете, тонкой кистью переносишь краски с палитры на холст. Блеск на бокале долго мне не давался, а потом я поставил белилами лишь два пятнышка размером с гречишные зерна, и бокал тотчас же заиграл, будто роса на солнышке. Барышня всякий день приходила и садилась молча в углу на скамеечке и наблюдала, как я пишу. И все чаще, и все пространнее заговаривала она со мной о живописи, о книгах разных… Осмелился я однажды рассказать ей о злосчастной участи мастеровых на нашем заводе. Она и не ведала, что несчастные по шестнадцати часов кряду стекло выдувают в столь тесном, душном и темном подвале, наполненном ядовитыми свинцовыми парами. Как закончил я картину, явился барин. Он было даже руку свою мне для поцелуя протянул, а как увидел, что я в углу картины расписался, весь побагровел и приказал подпись замазать – не приличествует-де холопу свое имя на картине ставить. А все же я барина перехитрил: такую подпись-загадку поставил, что он и не заметил ее. Барин на другой день вновь приказал мне прийти и спросил, смогу ли я написать портрет его дочери…»
Номер Первый остановился, налил себе чаю, выпил.– Вы слышите, слышите? – закричал он, подняв руку кверху. – Значит, портрет Ирины Загвоздецкой действительно существует!– И мы его найдем во что бы то ни стало! – подхватил Витя Большой.– Поиски возможны лишь до окончания школьных каникул, – добавила Магдалина Харитоновна.– Вы устали? – спросил Ларюша Люсю. Не отрываясь, он писал ее портрет.– Нет, нет! – сказала Люся. Номер Первый продолжал: «У меня от счастья даже дыхание остановилось и голова затуманилась. Мог ли я мечтать, что три месяца кряду буду видеть и писать самое прекраснейшее лицо, какое я только встречал. Слышал я, что мать барышни была пленная татарка. Всю благоуханную красу Востока передала она дочери. Барышня сама выбрала платье под цвет бледной сирени, с дорогими французскими кружевами. Она села в кресло, слегка наклонила вперед свой тонкий стан; ее обнаженные руки, словно изваянные из мрамора великим Фидием1 , облокотились на ручки кресла… Так, сидящую в кресле, и задумал я ее писать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21