Думая о Годдаре – зная теперь, кто он такой, – Домострой представлял его себе совершенным затворником в повседневной жизни, хотя через музыку свою общающимся с миллионами. У него, наверное, как и у Домостроя, есть несколько знакомых, а друзей еще меньше. Хотя, перестань он прятаться от публики, Джимми Остен мог получить от жизни все, что хотел, продолжая при этом творить в одиночестве. С другой стороны, сам Домострой, из-за своей былой исполнительской и композиторской известности, никогда не отделял свою жизнь от искусства; и, поскольку писать он перестал, жизнь осталась его единственным творчеством – бесцельным, словно путь стального шарика в пинболе. Для Годдара, без сомнения, успех его музыки всегда будет источником радости и уверенности в себе. Домострою, лишившемуся желания писать, только и остается, что утешаться случайными успехами в постели, то есть, в сущности, самоутверждаться, как некогда он это делал, сочиняя музыку.
С душевной мукой вспоминал Домострой то время, когда круглые сутки его преследовали репортеры, высшие администраторы музыкальных компаний, телевизионные и кинопродюсеры и поклонники. Что, если бы он, подобно Годдару, решил тогда или еще раньше избегать всякой публичности и жить анахоретом или под чужой личиной? Пошел бы он на это ради спасения творческого дара или хотя бы ради самого себя, дабы утихомирить врагов и клеветников и укрыться от дурной славы, раздуваемой публичными скандалами? Впрочем, все это не более чем досужие домыслы. Йейтс прекрасно сознавал, что представления художника о собственной жизни неотделимы от его творчества, когда писал:
Скажи, каштан, раскидистый, цветущий.
Ты лист, свеча иль ствол?
О, этот стан, танцующий, зовущий,
Что скажет танец о тебе, танцор?
Домострой пытался представить, как он распорядился бы жизнью на месте Годдара. Удалился бы в глухое безопасное поместье на берегу моря или искал бы убежища в далекой стране? Или остался бы, из-за порочного своего упрямства, в «Олд Глори»? Стал бы от скуки или из потребности быть хоть кем-нибудь услышанным выступать на публике, хотя бы даже в тех самых закусочных с пинболом, где вынужден играть сейчас?
Чем больше Домострой представлял себя на месте Годдара, тем более убеждался, что жил бы точно так же, как жил всегда, то есть во всем уступая своему естеству. Ибо жить вопреки естественным побуждениям означает уподобиться потоку, текущему вверх, – он зальет собственный исток.
Согласно Карлхайнцу Штокхаузену, чьи электронные композиции столь явно повлияли на Годдара, музыкальное событие не является ни следствием чего-то ему предшествовавшего, ни причиной чего-то последующего; оно есть вечность, достижимая в любой момент, а не только в конце времен.
Нравится это тебе или нет, но разве нельзя то же самое сказать о человеческой жизни, подумал Домострой.
Подвешенный над баром телевизор был включен, однако из него не доносилось ни звука. Передача «В ногу со временем» только что началась, но Донна должна была появиться позже.
На соседнем табурете сидела Лукреция, проститутка, которую Домострой часто встречал здесь и которая, по неизвестным ему причинам, никогда и никак не поощряла его воспользоваться ее прелестями. Лукреция была черной, симпатичной, лет тридцати без малого, и одевалась она всегда в неопределенной манере студентки с Восточного побережья. Держалась и выглядела она вполне прилично, поэтому к ее присутствию хозяева заведения относились терпимо. Несмотря на маскировку, Лукреция сразу узнала Домостроя, положила руку ему на плечо и, сообщив, что сегодня он ее гость, заказала ему «Куба Либре», а себе – коктейль с шампанским. Сделав несколько глотков, она придвинулась к Домострою:
– Жаль, что у тебя все так ужасно получилось. Какой, должно быть, кошмар, когда твои друзья убивают друг друга! А Чик Меркурио – он был такой милый!
Домострой сделал вид, что удручен происшедшим.
– Я читала в газете про Донну Даунз, эту черную пианистку, – продолжила она доверительным тоном, – она говорит, что ты ей здорово помог, что без тебя она ни за что не выиграла бы тот большой приз в Варшаве. – Лукреция помолчала. – Доброе это дело – помочь черной девушке выбиться в люди.
– Донна Даунз – трудяга, – несколько резковато отозвался Домострой. – Поверь мне, она никому ничем не обязана.
Лукреция окинула его недоверчивым взглядом:
– Между вами что-то произошло, и поэтому ты не хочешь говорить об этом?
– Ничего особенного, – возразил Домострой, все более раздражаясь.
– Скажи мне, – с заговорщицким видом продолжила Лукреция, – ты женат?
– Нет, – ответил Домострой.
– Дети есть?
– Нет.
– А родные живы?
– Нет. Все умерли.
Она задумалась на мгновение.
– Как же они все умерли? Я имею в виду – от болезни?
– Одни на войне, другие от старости. Почему ты спрашиваешь?
– Неважно, – отрезала женщина. – Сколько тебе лет?
Он сообщил ей свой возраст. Она оценивающе осмотрела его:
– Для твоего возраста слишком много морщин! И выглядишь ты усталым. Как ты себя чувствуешь?
– Не жалуюсь. – Это становилось забавным.
– Все потому, что ты не куришь, не объедаешься и следишь за своим телом. – Поколебавшись, она выпалила: – Так вот, у меня есть кое-что, способное тебя заинтересовать.
– Что же это? – поинтересовался он, сраженный ее напором.
– Я подумываю завести ребенка. По возрасту мне уже пора. – Она выжидающе смотрела на него.
Он ничего не ответил.
– И я хочу, чтобы у моего малыша было все самое лучшее, – продолжила Лукреция. – Я в состоянии его обеспечить. Я работаю на улице с двенадцати лет и накопила достаточно. Да, думаю, вполне достаточно, – задумчиво повторила она. – Все надежно припрятано, – на всякий случай добавила она несколько даже предостерегающе.
Он молча разглядывал ее.
– Я бы могла выйти замуж, но мой парень наверняка захочет знать, чем я занималась раньше. Не думай, я не стыжусь своей профессии. Просто скандалов не хочу. Все, что мне нужно, это отец для моего ребенка. Вот и все. Отец, а не муж.
– Я понимаю, – кивнул Домострой.
Она залпом допила свой коктейль.
– Ну, если мы с тобой отправимся в путешествие…– Она помолчала, пытаясь понять, успевает ли он за ее мыслями, но Домострой только улыбался. – Только мы вдвоем. Путешествие в какую-нибудь из тех стран, что показывают по телевизору. Вроде Гонконга или Бразилии? Может, даже вокруг света. В восемьдесят дней! – рассмеялась она. Затем, вновь посерьезнев, продолжила: – Денег у меня хватит для нас обоих. Корабль, самолет, поезд, путешествие первым классом, шикарная еда, лучшие отели, ночные клубы – что скажешь. И я здорова. Я чистая. Ни герпеса, ни гонореи. Никаких таких женских инфекций. Я как следует ухаживаю за своим телом. И я знаю, что хороша в постели – моя работа отлично этому учит, – никто еще не жаловался. – Она опять помолчала. – Ты не пожалеешь, сделав мне ребенка. Я даже деньги тебе сначала покажу, если не доверяешь.
– Я вижу, что ты не обманщица.
– Ты понял, что я имею в виду? – спросила она.
– Ты хочешь, чтобы я был с тобой, пока ты не забеременеешь.
– Я хочу, чтобы ты оставался со мной, пока не родится мой ребенок, мистер, – твердо сказала она. – Все девять месяцев. И я хочу, чтобы потом мой ребенок появился на свет в самой лучшей клинике в какой-то из этих стран – Швейцарии или Швеции, верно? – где они ко всем детям, черным и белым, относятся одинаково. Малышу, белому или черному, с самого начала нужно очень много любви. – Она не отрывала глаз от Домостроя.
– А что потом? – спросил Домострой. – Что мы будем делать после этого?
– Мы вернемся сюда, – сказала она так уверенно, будто все это уже произошло, – и ты пойдешь своей дорогой, а я своей. Ребенок останется со мной.
– Смогу я видеть тебя и ребенка – потом?
Она вздохнула:
– Нет, не сможешь. Это будет мой ребенок. А ты будешь ни при чем. Это сделка. Что скажешь?
Помолчав, он снова задал вопрос:
– Почему я?
– В тебе есть музыка. В газете написано, что ты писал музыку, был знаменитостью, зарабатывал, выступал по телевизору, даже в кино! Я хочу, чтобы мой ребенок стал таким же – добился всего сам, ни от кого не зависел. Но я не играю на пианино; у меня нет таланта, чтобы ему передать. – Она задумалась. – А еще я уверена, что ты будешь добр к черной девушке. Ты же помог этой Донне Даунз! – Она вновь помолчала. – Еще в газетах писали, что ты много путешествовал и знаком с важными людьми – ты знаешь, куда ехать и что смотреть. Ты сможешь найти лучших врачей и лучшую клинику. А если ты привезешь меня как свою жену, они с самого начала зауважают и меня, и моего малыша. Все, что я знаю, – она широко развела руками, – это Южный Бронкс. Я даже в Атлантик-Сити никогда не была! – Она допила коктейль. – Мы можем отправиться в любое время. Ты только должен сказать, какие мне покупать тряпки и чемоданы. Для нас обоих, я имею в виду…
– Буду с тобой откровенным, Лукреция, – сказал тронутый ее искренностью Домострой. – Я не пожелал бы ничего лучшего, чем отправиться с тобой, но я не могу. В любом случае я для тебя не вполне подходящий партнер. Ты достойна лучшего.
Было видно, что она обиделась, однако старается скрыть свои чувства. Она достала зеркальце и губную помаду, потом заплатила за напитки, дала чаевые бармену и медленно повернулась к Домострою.
– Это из-за меня?
– Вовсе нет, – совершенно искренне ответил он. – Поверь мне, совсем не из-за этого.
Она долго глядела на него. Наконец, словно удовлетворившись, спросила:
– Другая женщина?
Он кивнул, и лицо ее осветила улыбка.
– Эта девушка – Донна Даунз?
Он снова кивнул.
– Я так и думала, – сказала Лукреция, встала и подошла к музыкальному автомату. Проглядев список, она кинула монету и вдавила кнопку. Когда она направилась к выходу, бар наполнили чарующие звуки блюза Чемпиона Джека Дюпре:
Утром я открыл глаза и увидел, что она ушла.
Утром я открыл глаза и увидел, что она ушла.
Что ж, она написала письмо.
Что однажды вернется домой.
Взгляд Домостроя вернулся к висящему над баром телевизору, звук которого опять убрали из-за музыкального автомата. Домострой увидел, как ведущий машет рукой и показывает куда-то за экран. Телевизионная публика захлопала, и появилась Донна – все беззвучно.
В который раз, глядя теперь издалека, словно никогда не встречал ее прежде, он подивился ее несравненной красоте. В длинном черном платье, с волосами, собранными короной, она походила на голливудскую звезду. Она села и заговорила с ведущим, приветливым, симпатичным калифорнийцем, известным также как музыкант-любитель, время от времени балующий публику игрой на рояле. Хотя из ящика не доносилось ни звука, Домострой понимал, что Донна рассказывает о своей победе в Варшаве и планах на будущее.
Еще прежде ее возвращения Домострой смотрел в выпусках новостей репортажи о конкурсе, в том числе и кадры изумительной победы Донны, а также прочитал об этом массу статей в газетах. В противоположность чопорным манерам прочих конкурсантов и строгой атмосфере, царящей в концертном зале, Донна на сцене была не только живей и проворней остальных исполнителей, но и выделялась артистизмом и мастерством; и звуки, извлекаемые ею из рояля, казались столь же непосредственными и преисполненными чувства, как она сама.
Она с самого начала укротила рояль – и публику, и жюри – поразительной динамикой своего стиля, истинным пониманием партитуры и владением ею, а также исключительной способностью горячо выражать свои чувства и доносить их до слушателя.
Он смотрел и слушал, как она исполняет Седьмой этюд до диез минор, один из величайших ностальгических шедевров Шопена, однако же и самый продолжительный, с наисложнейшим кантабиле для левой руки из всех когда-либо написанных. Под руками Донны две мелодические темы этюда, два голоса – импульсивный мужской и задушевный женский – приобретали кристальную отчетливость в своем сопротивлении слиянию и страстном разделении в отдаленных тональностях, умиротворяясь в спокойных интерлюдиях, чтобы затем с классической четкостью вырваться на безграничный простор господствующей темы. Слушая ее телевизионное выступление, он вспоминал, как она играла ему этот этюд, а он цитировал ей слова Шопена:
«Цель не в том, чтобы все исполнять в едином стиле. Богатство совершенной техники в том, чтобы сочетать разнообразие оттенков».
В Варшаве Донна не забыла уроков, полученных в «Олд Глори». Он видел, как она была сдержанна, когда компьютер подсчитал голоса жюри и объявил ее абсолютной победительницей, какой грациозной и величавой оставалась, получая награду. Он восхищался ее короткой умной речью и был глубоко тронут мимолетным упоминанием о «жали» – она сказала, что благодаря музыке Шопена разделяет это чувство со всем польским народом. Он видел сам и читал о приеме, оказанном ей в Желязовой Воле, месте рождения композитора, и о концерте на открытом воздухе, данном ею на Гданьской верфи, родине «Солидарности», где ее окружили тысячи рабочих и работниц, аплодировавших так, будто она вышла из их рядов, чтобы получить желанную награду.
Затем он встречал Донну в аэропорту, окруженный невообразимым гвалтом ждущих ее прилета репортеров, и отвез ее, усталую, но возбужденную, прямо к небоскребу Американской радиокорпорации на запись ток-шоу, которое теперь и смотрел.
Ведущий сделал приглашающий жест; Донна встала, и камеры последовали за ней к стоящему посреди сцены концертному роялю. Пока она играла, камеры чередовались, показывая ее руки на клавишах, общие планы ее фигуры и крупные – лица и ступней на педалях.
Глядя на экран, где играла Донна, наблюдая ее спокойные, обдуманные движения и превосходную выдержку, он размышлял о другой стороне ее натуры. Он помнил ее неистовой любовницей, которая после фортепьянных упражнений устремлялась к нему со страстным безрассудством. Он думал о ней, возбужденной, со стоном на губах срывающей с него и себя одежду, сбрасывающей подушки и покрывала, тянущей в постель, берущей его плоть ртом и руками, извивающейся, вытягивающейся, напряженной, сжимающей его в объятиях. Ее била крупная дрожь, зубы стучали, волосы были всклокочены, из сияющих глаз катились слезы, и ему приходилось успокаивать ее, как больное дитя, мечущееся в бреду, а когда они наконец сливались в едином порыве, чувства его перетекали в нее из самой глубины естества, из архетипического безымянного «я». Он словно пребывал в трансе, когда она обвивала его, прилепившись к его плечам и бедрам, как будто любой просвет между ними мог стать непреодолимой пропастью. Затем она припадала к его губам и каждое свое движение сопровождала криками и стонами. Вдруг отпрянув, она вновь устремлялась к нему, моля о большем, истекая потом, рыдая; она сжимала его, чтобы освободиться, а потом, прикусив губу, закрыв глаза и сжав кулаки, колотила его по груди и лицу, пока он, защищаясь, не вскакивал на нее, удерживая руками и прижимая коленями ее плечи. На мгновение она утихала, но тут же стискивала его бедра, сползала все ниже и ниже и утыкалась лицом в его пах. Сотрясаемая оргазмом, она с криком вытягивалась, дыхание ее прерывалось; она не отпускала его от себя, цепляясь, трепеща всем телом, заставляя снова и снова двигаться в ней, чтобы вернуть ускользающий напор, продлить оргазм…
На телеэкране Донна отыграла короткую пьесу, грациозно поклонилась публике и продолжила беседу с ведущим. Она была его последним гостем, так что в конце передачи оба они встали, попрощались со зрителями, и тут же их беззвучные образы изгнала пивная реклама. Домострой прикончил свой «Куба Либре», уступил место стоявшему рядом клиенту и вышел из бара.
У бильярдного стола два заядлых игрока обсуждали вопросы стратегии. В телефонной будке поддатая дама средних лет, бессвязно визжащая в трубку, поймала на себе пытливый взгляд Домостроя и яростно захлопнула дверь. Три юнца лениво сражались в звездные войны, бушующие на экране игрового автомата, а в уголке у бара пожилая черная пара нерешительно отбивала чечетку.
Было уже поздно, и нечего было делать, кроме как отправиться спать, но спать ему не хотелось. Вернувшись в свою студию в Карнеги-холл, утомленная телевизионным выступлением Донна должна уже понять, что он не придет, так что спать ей придется в одиночестве.
В который раз он подумал о письме, которое она прислала ему из Варшавы:
«Если ты до сих пор не догадался, то знай: я люблю тебя. И если я с трудом признаюсь в этом даже самой себе, так это потому, что не уверена в том, какое место я занимаю в твоей жизни».
Решение не видеться с Донной лежало на нем тяжким грузом. Ужасные события в «Олд Глори» окончательно испортили его репутацию; газеты вспомнили самые отталкивающие сплетни о его прошлом. Даже его музыка снова подверглась обвинениям во вторичности и болезненной склонности к «невыносимым для человеческого уха» диссонансам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35