Казалось, все теперь зависело лишь от его воли, однако он заметил, что прилагает усилия, чтобы отсрочить момент близости, боясь, что, когда это наступит, он может оказаться несостоятельным или, подобно мужчинам, о которых она рассказывала, пассивным, жаждущим наслаждения, но неспособным взять инициативу на себя. Взгляд его блуждал по телу Донны, потом перекинулся на ее тонкие кисти и гибкие запястья, он наблюдал за ее пальцами, вдруг с легкостью растянувшимися на треть клавиатуры, столь мощно, быстро и живо, будто они действуют независимо от рук, движимые той же силой, что и дыхание.
Домострой знал, что исполнитель, дабы проникнуться духом мелодии и добиться необходимой благозвучию прозрачности, должен быть совершенно умиротворен, согласуя собственный физический ритм с течением музыки. Малейшее напряжение влияет на кисти, запястья и плечи музыканта и затрудняет исполнение. И сейчас он слышал, как все более напряженной и неуверенной в себе становится Донна.
Он испытывал возбуждение, однако заставил себя полностью сосредоточиться на ее игре, замечая, что все в ней: сгорбившиеся плечи, напряженная шея, скованные движения ног, беззвучные вздохи, даже то, как она поднимает руку с колена на клавиши, – выдает тревогу, чувство обреченности, поражение, признание собственной несостоятельности. В считанные минуты музыка ее стала задыхаться, как и она сама. Игра ее стала вялой, звуки, что прежде изливались из самого сердца, лишились силы, словно исходили теперь лишь из нотного листка над клавиатурой, столь же обособленные от пианистки, как она сама от инструмента, на котором играла.
Если бы она поехала в Варшаву прямо сейчас, подумал Домострой, то внутренний беспорядок лишил бы ее малейшего шанса на победу или хотя бы достойного места в конкурсе. Он знал, что ни количество часов, проведенных за роялем, ни физические или умственные усилия сами по себе не способны устранить столь глубоко засевшую тревогу или освободить от страха перед сценой на время, достаточное для победы.
Он рванулся к ней, он теперь тоже был пианистом, тянулся к клавишам, стремясь к тому, что готов был совершить, и одновременно боялся испортить неверным касанием самый первый такт, из которого вытекает вся пьеса. Он должен был постараться сделать то, чего пытается добиться перед концертом каждый пианист, – отдаться порыву, исходящему более не из пальцев, запястий, рук или плеч, но из самого сокровенного, что есть у него, – из его души.
Он застыл всего лишь в нескольких дюймах от нее, но она продолжала играть, словно не замечала его присутствия. И хотя он стоял так близко, что чувствовал тепло и запах ее тела, ему казалось, что он удалился от самого себя и, коснувшись ее, вернется в собственную действительность, которой, если он этого не сделает, будет теперь так страшно противостоять в одиночку.
Кончиками пальцев он коснулся ее шеи. Дрожь пробежала по ее телу, но она продолжала играть. Плоть ее напряглась в ответ на его прикосновение, но, когда он нажал сильнее, как будто поддалась, и он не понимал, от нее ли исходило изначальное сопротивление, или то была погрешность его собственного осязания, неспособного оценить, какое напряжение ладоней, рук и плеч необходимо для ласки. Он скользнул руками по лопаткам Донны – ее плечи и спина тоже чуть напряглись в ответ. Она не прекращала игру, и его настойчивость возрастала, наконец он почувствовал, как растворяется в нем напряжение, исчезает подавленность, уступая уверенности, что теперь лишь его одежда остается помехой их близости. Сейчас, когда сознание его очистилось, он, пальцами одной руки продолжая с упоением гладить ее шею, плечи, спину, другой раздевался сам.
Обнажившись, он прижался животом и грудью к ее спине, и она, затрепетав, подалась ему навстречу, и руки ее оторвались от клавиш. Она перестала играть и, словно не понимая, что делать теперь с руками, повернулась к нему. Он взял ее за плечи и крепко обнял, словно опасаясь, что она может упасть, а внутри его росла всепоглощающая жажда обладания этой женщиной. Лишь одно теперь имело значение: наполнить ее своим существованием, слиться с ней воедино.
Он осторожно повернул ее лицом к роялю, она положила руки на клавиши и тут же начала играть «Чары», печальную, сладостную песню Шопена. Десятитактовая фраза строфической мелодии воскресила в памяти слова, которые он пел мальчишкой, слушая, как мать репетирует перед концертом в Варшаве:
Когда пою с ней, трепещу;
А без нее печаль безмерна;
Я радоваться так хочу
И не могу!
И нет сомненья.
Что это чары!
Припав к ее плечу, он коснулся ее спины кончиком отвердевшего пениса, словно настаивая на еще большей близости, целовал ее шею, подбородок, ухо, прижимался щекой к ее волосам.
Он склонился над ней, касаясь локтями плеч, и легчайшими прикосновениями стал ласкать ее груди, подушечки пальцев скользили по соскам, заставляя их твердеть и заостряться, по ареолам вокруг сосков, затем опустились ниже, к пупку, затем обратно и снова вниз. Одной рукой он теперь уже крепко сжимал ей бедро, а ладонь другой легла на лоно, и кончики пальцев опустились еще ниже, поглаживая и проникая в ее плоть.
Он прижался грудью к ее спине, прильнул щекой к ее щеке, гладил ее бедра, а она продолжала играть, но уже была готова отдаться порыву страсти.
И когда руки девушки, казалось, перестали ее слушаться и тело бессильно склонилось над клавишами. Донна начала играть «С глаз долой», одну из экспрессивных двустрофных песен Шопена на стихи Адама Мицкевича, любимую ими обоими.
И светлым днем,
И в час ночной,
Повсюду, где играл с тобой
И плакал я с тобой,
Везде останусь я навек
С тобой,
Ибо оставил здесь
Я часть своей души.
Не позволяя ей прервать игру, он сел рядом. Нежно приподняв девушку, он опустил ее себе на бедра, вошел в нее, наполняя ее плоть своею, удерживая грудью ее податливое тело, ритмично с нею покачиваясь, плавно входя и выходя из нее, притягивая ее все крепче. Она содрогнулась и застонала. Плавное движение ее пальцев нарушилось, руки упали вдоль тела.
Он снова приподнял Донну, оттолкнул табурет и опустил ее на пол. Постелью им служила одежда, публикой – пустые кресла танцевального зала. Донна приникла к нему нежно и страстно, жертвенно и требовательно.
В аэропорт они поехали на его машине, и два больших чемодана Донны – один целиком заполненный вечерними платьями для выступлений и официальных обедов в Варшаве – заняли оба задних сиденья. Она сидела рядом с Домостроем, так что он держал руль одной рукой, а другой обнимал ее за плечи, то теребя ей волосы, то прикасаясь к шее. Она без слов сняла его руку с плеч и сжала между бедрами. Дыхание ее участилось, грудь вздымалась и опускалась, она придвинулась к нему и еще крепче стиснула его ладонь, согревая ее жаром своей плоти. Потом она положила голову ему на плечо, они встретились глазами, и из ее сухих, приоткрытых губ вылетел слабый стон.
Хотя она просила его поехать с ней в Варшаву, а у него была возможность пуститься в такое путешествие на деньги, сэкономленные от платежей Андреа, он решил, что для Донны важно оказаться в Варшаве без его надзирающего ока и уха, «один на один» с публикой, которую ей предстоит покорить.
Она сказала, что в зале отправления ее ждут мать и четыре младшие сестры, а еще там должны быть газетчики, чтобы взять у нее интервью. Домострой убедил ее отправиться к ним в одиночестве. В аэропорту он остановился у поребрика, вышел из машины, открыл дверцу для Донны, препоручил ее багаж носильщику и вновь скользнул за руль при виде приближающихся к ней родственников и репортеров со вспыхивающими камерами. Падкая до новизны пресса нашла в Донне Даунз идеальный образ для освещения знаменитого шопеновского конкурса.
К тому времени, как Домострой поставил машину на стоянку и прошел в зал ожидания, Донну окружила плотная стена репортеров и телеоператоров, ухитрившихся оттеснить в сторону ее семью. Он едва мог видеть девушку поверх голов, однако отметил, что выглядит она прекрасно, а на бесконечные вопросы отвечает взвешенно и достаточно уверенно. Он видел также, что она озирается, ищет взглядом его, но он каждый раз скрывался из поля ее зрения, рассудив, что этот момент принадлежит ей одной.
Интервью закончилось, и свора газетчиков и операторов кинулась освещать прибытие самолета с телами убитых где-то в Южной Америке американских солдат.
Сопровождаемая семьей и несколькими подругами по Джульярду, Донна медленно шла к выходу на посадку, по-прежнему оглядываясь в поисках Домостроя. Он следовал за ней, скрытый группой тучных восточноевропейских чиновников, дружно шагавших к тому же выходу. Потеряв надежду увидеть его до отлета, Донна попрощалась со всеми остальными и нехотя направилась к проходу для досмотра. Лишь тогда он вышел из толпы и помахал ей рукой, и тут же выражение ее лица изменилось, словно у ребенка при виде неожиданного подарка. Она подбежала к нему, стиснула в объятиях и на глазах у изумленной матери и хихикающих сестренок принялась осыпать поцелуями его шею, глаза, губы, а он, забыв теперь о ее семье и прочих зрителях, обнял Донну и приник губами к ее губам. Но вот настало время идти. Она оторвалась от него и пошла по длинному проходу. Он смотрел вслед, пока мог различить ее высокий силуэт в коридоре, ведущем к самолету. Улыбнувшись, он чуть поклонился ее родственникам, повернулся и направился к выходу, но успел сделать лишь несколько шагов, как его окликнула низенькая очкастая женщина в туфлях на толстой подошве и широкополой шляпе, украшенной букетом цветов.
– Простите, сэр, – умоляюще произнесла женщина, подняв на него блеклые водянистые глаза, увеличенные толстыми стеклами. – Эта молодая красивая леди, которую вы только что целовали, какая-то знаменитость?
– Пока нет, мадам, – терпеливо ответил Домострой, – но будет, когда вернется.
– Я так и думала! – торжествующе воскликнула женщина, блеснув искусственными зубами. – Я так и думала, – повторила она. – Я всегда угадываю знаменитостей!
IV
Этим вечером Андреа вновь согласилась пообедать с Остеном. После обеда он отправился в банк, чтобы получить деньги по чеку, а заодно навестить арендованный сейф в подвале, дабы еще раз просмотреть письма из Белого дома в надежде обнаружить там какие-то мысли или обороты, способные разоблачить автора. Однако в последний момент он переменил свое решение, подумав, что вернее будет взять с собой на свидание миниатюрный сверхчувствительный магнитофон.
Он встретил Андреа у «Страха сцены», уютного ресторанчика вблизи Линкольновского центра [24] Театрально-концертный комплекс в Нью-Йорке, куда входит и Джульярд.
, известного превосходной кухней и привлекательной обслугой – сплошь актерами и актрисами, подрабатывающими здесь между ангажементами. В полупрозрачной блузке и тесной юбке, подчеркивающей великолепные линии ее тела, Андреа выглядела потрясающе.
Они говорили о проводах Донны в Варшаву, которые оба смотрели по телевизору. Затем, словно для того, чтобы отвлечь Остена от неприятных воспоминаний, связанных с его бывшей возлюбленной, Андреа рассказала о романе Донны с Диком Лонго, порнозвездой, и Остен смеялся, слушая ее, хотя ему было больно узнать наконец, кем был тот сверходаренный мужскими достоинствами самец из фотоальбома.
Воспользовавшись моментом, Остен признался Андреа, что, впервые увидев ее в кафетерии Джульярда, сразу заинтересовался, есть ли у нее постоянный друг. А теперь, узнав ее чуточку лучше, он задает себе вопрос, было ли в ее жизни столь значительное увлечение, каким до недавнего времени для него являлась Донна.
На мгновение Андреа нахмурилась. Затем сообщила, что дружка у нее нет. Большую часть своего времени она уделяет занятиям, а выходные обычно проводит с родителями в Такседо Парк, месте, где выросла и о котором сохранила самые лучшие воспоминания. Возможно, когда-нибудь, сказала она, Остен сможет отправиться туда вместе с ней, чтобы поплавать в бассейне под чуть ли не самыми старыми дубами и кедрами во всей округе.
Чем непринужденней становилась беседа, тем больше радовался Остен, что не стал перечитывать письма из Белого дома ради изучения использованных там слов и оборотов речи, так что мог теперь слушать Андреа без всяких задних мыслей, просто наслаждаясь отчетливыми, ясно выраженными мнениями и получая немалое удовольствие от звука ее голоса – ничего общего с монологами Донны, которые он считал несколько манерными вследствие ее воспитания.
– Почему ты не расспрашивал обо мне Донну? – между прочим спросила Андреа. – Уверена, она бы разразилась целым потоком старых школьных сплетен.
– Ты сразу так мне понравилась, что я предпочел не рисковать, опасаясь ревности Донны.
Они молча смотрели друг на друга.
– После нашей мимолетной встречи в кафетерии я стал часто думать о тебе, – наконец продолжил Остен. Его захватили воспоминания, и он, прикрыв глаза, медленно произнес: – Ты вставала перед моими глазами в самые неподходящие моменты.
– Когда же? – понизила голос Андреа.
– Когда я занимался любовью с Донной, – ответил он, опять встретившись взглядом с Андреа. – Стоило закрыть глаза, и мне казалось, что со мною ты. И я не мог этому помешать. Это было словно предчувствие.
– Предчувствие… чего? – спросила она, казалось, покоренная его искренностью.
– Любви, – ответил он и, лишь услышав это слово из собственных уст, осознал, насколько просто и недвусмысленно было его желание. – К тебе, – добавил он и, протянув руку, осторожно положил на ее ладонь. И тут же ощутил ее желание отдернуть руку. – Я впервые коснулся тебя, – мягко, почти извиняясь, произнес он.
– Ты нравишься мне, Джимми Остен, – медленно, взвешивая каждое слово, сказала она. – Очень. Ты нравился мне, еще когда был с Донной. Я даже чуточку к ней ревновала. Я чувствовала – и надеялась, – что между вами нет истинной страсти. Что вы хоть и вместе, но не друг с другом, разделены, как черное с белым. Я рада, что все кончилось. Рада за тебя и, что греха таить, за себя, за нас.
Когда разговор о чувствах иссяк, Остен попросил Андреа рассказать ему о своей жизни и с восторгом слушал о ее занятиях, о ее затяжных прыжках с парашютом, о том, как она писала музыкальные рецензии в «Сохо Саундз», авангардистскую рок-газету, но более всего о ее надеждах стать режиссером бродвейских спектаклей и мюзиклов.
Вечер пролетел незаметно. Отвозя девушку домой, Остен заметил, что она как можно дальше от него отодвинулась. Он воспринял это как знак ее неготовности к более близким отношениям, несмотря на то, что сам он весь ужин всячески демонстрировал свое влечение к ней.
Он с уважением, даже восхищением отнесся к ее сдержанности и, выйдя из машины, чтобы проводить Андреа до дверей ее дома, оставил мотор включенным.
– Разве ты не зайдешь? – спросила она совершенно бесстрастно.
– Не слишком ли поздно… я имею в виду, для тебя? – запинаясь, проговорил он, вдруг растеряв всю свою уверенность.
– Ничуть. Завтра у меня нет занятий. Кроме того, я страдаю бессонницей! «Макбет зарезал сон», – процитировала она.
Она ждала у двери, пока Остен искал место для стоянки. В машине взгляд его упал на сумку, в которой лежал магнитофон. Он заколебался. Интуиция подсказывала ему бросить эту затею. Со времен Лейлы он не был так сильно увлечен женщиной, а потому ему было совершенно не по душе видеть в Андреа возможную сообщницу столь порочного типа, как Патрик Домострой. К тому же за весь вечер Остен не заметил в ее речи ничего, хотя бы отдаленно напоминавшего мысли и формулировки писем из Белого дома.
И все же в последний момент, уже готовый захлопнуть дверцу машины, Остен подумал, что если у него есть хотя бы ничтожный шанс узнать, кто же все-таки посылал ему письма из Белого дома – Андреа или кто-то другой, шанс этот упускать нельзя. Он украдкой выхватил магнитофон из сумки и сунул его во внутренний карман куртки. После чего присоединился к Андреа.
Поднимаясь по лестнице, он искренне сожалел, что не может стать с ней открытым до конца и просто рассказать, кто он такой и почему скрывает свое истинное лицо.
Ему понравился порядок в квартире Андреа: прекрасно подобранная старинная мебель, аккуратно сложенные тетради, семейные фотографии в серебряных рамках, полки с книгами и пластинками без единой пылинки. Она достала серебряную шкатулку, в которой лежал пластиковый пакетик марихуаны, пачка папиросных бумажек и миниатюрная машинка для скручивания сигарет. Когда она показывала ему свою коллекцию старинных парфюмерных флаконов, Остен встал у нее за спиной, а затем сделал еще шаг и взял ее за плечи, так что тела их соприкоснулись. Он повернул девушку лицом к себе. Она чуть приобняла его, глаза их встретились, и тут же она отошла откупорить бутылку вина.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35
Домострой знал, что исполнитель, дабы проникнуться духом мелодии и добиться необходимой благозвучию прозрачности, должен быть совершенно умиротворен, согласуя собственный физический ритм с течением музыки. Малейшее напряжение влияет на кисти, запястья и плечи музыканта и затрудняет исполнение. И сейчас он слышал, как все более напряженной и неуверенной в себе становится Донна.
Он испытывал возбуждение, однако заставил себя полностью сосредоточиться на ее игре, замечая, что все в ней: сгорбившиеся плечи, напряженная шея, скованные движения ног, беззвучные вздохи, даже то, как она поднимает руку с колена на клавиши, – выдает тревогу, чувство обреченности, поражение, признание собственной несостоятельности. В считанные минуты музыка ее стала задыхаться, как и она сама. Игра ее стала вялой, звуки, что прежде изливались из самого сердца, лишились силы, словно исходили теперь лишь из нотного листка над клавиатурой, столь же обособленные от пианистки, как она сама от инструмента, на котором играла.
Если бы она поехала в Варшаву прямо сейчас, подумал Домострой, то внутренний беспорядок лишил бы ее малейшего шанса на победу или хотя бы достойного места в конкурсе. Он знал, что ни количество часов, проведенных за роялем, ни физические или умственные усилия сами по себе не способны устранить столь глубоко засевшую тревогу или освободить от страха перед сценой на время, достаточное для победы.
Он рванулся к ней, он теперь тоже был пианистом, тянулся к клавишам, стремясь к тому, что готов был совершить, и одновременно боялся испортить неверным касанием самый первый такт, из которого вытекает вся пьеса. Он должен был постараться сделать то, чего пытается добиться перед концертом каждый пианист, – отдаться порыву, исходящему более не из пальцев, запястий, рук или плеч, но из самого сокровенного, что есть у него, – из его души.
Он застыл всего лишь в нескольких дюймах от нее, но она продолжала играть, словно не замечала его присутствия. И хотя он стоял так близко, что чувствовал тепло и запах ее тела, ему казалось, что он удалился от самого себя и, коснувшись ее, вернется в собственную действительность, которой, если он этого не сделает, будет теперь так страшно противостоять в одиночку.
Кончиками пальцев он коснулся ее шеи. Дрожь пробежала по ее телу, но она продолжала играть. Плоть ее напряглась в ответ на его прикосновение, но, когда он нажал сильнее, как будто поддалась, и он не понимал, от нее ли исходило изначальное сопротивление, или то была погрешность его собственного осязания, неспособного оценить, какое напряжение ладоней, рук и плеч необходимо для ласки. Он скользнул руками по лопаткам Донны – ее плечи и спина тоже чуть напряглись в ответ. Она не прекращала игру, и его настойчивость возрастала, наконец он почувствовал, как растворяется в нем напряжение, исчезает подавленность, уступая уверенности, что теперь лишь его одежда остается помехой их близости. Сейчас, когда сознание его очистилось, он, пальцами одной руки продолжая с упоением гладить ее шею, плечи, спину, другой раздевался сам.
Обнажившись, он прижался животом и грудью к ее спине, и она, затрепетав, подалась ему навстречу, и руки ее оторвались от клавиш. Она перестала играть и, словно не понимая, что делать теперь с руками, повернулась к нему. Он взял ее за плечи и крепко обнял, словно опасаясь, что она может упасть, а внутри его росла всепоглощающая жажда обладания этой женщиной. Лишь одно теперь имело значение: наполнить ее своим существованием, слиться с ней воедино.
Он осторожно повернул ее лицом к роялю, она положила руки на клавиши и тут же начала играть «Чары», печальную, сладостную песню Шопена. Десятитактовая фраза строфической мелодии воскресила в памяти слова, которые он пел мальчишкой, слушая, как мать репетирует перед концертом в Варшаве:
Когда пою с ней, трепещу;
А без нее печаль безмерна;
Я радоваться так хочу
И не могу!
И нет сомненья.
Что это чары!
Припав к ее плечу, он коснулся ее спины кончиком отвердевшего пениса, словно настаивая на еще большей близости, целовал ее шею, подбородок, ухо, прижимался щекой к ее волосам.
Он склонился над ней, касаясь локтями плеч, и легчайшими прикосновениями стал ласкать ее груди, подушечки пальцев скользили по соскам, заставляя их твердеть и заостряться, по ареолам вокруг сосков, затем опустились ниже, к пупку, затем обратно и снова вниз. Одной рукой он теперь уже крепко сжимал ей бедро, а ладонь другой легла на лоно, и кончики пальцев опустились еще ниже, поглаживая и проникая в ее плоть.
Он прижался грудью к ее спине, прильнул щекой к ее щеке, гладил ее бедра, а она продолжала играть, но уже была готова отдаться порыву страсти.
И когда руки девушки, казалось, перестали ее слушаться и тело бессильно склонилось над клавишами. Донна начала играть «С глаз долой», одну из экспрессивных двустрофных песен Шопена на стихи Адама Мицкевича, любимую ими обоими.
И светлым днем,
И в час ночной,
Повсюду, где играл с тобой
И плакал я с тобой,
Везде останусь я навек
С тобой,
Ибо оставил здесь
Я часть своей души.
Не позволяя ей прервать игру, он сел рядом. Нежно приподняв девушку, он опустил ее себе на бедра, вошел в нее, наполняя ее плоть своею, удерживая грудью ее податливое тело, ритмично с нею покачиваясь, плавно входя и выходя из нее, притягивая ее все крепче. Она содрогнулась и застонала. Плавное движение ее пальцев нарушилось, руки упали вдоль тела.
Он снова приподнял Донну, оттолкнул табурет и опустил ее на пол. Постелью им служила одежда, публикой – пустые кресла танцевального зала. Донна приникла к нему нежно и страстно, жертвенно и требовательно.
В аэропорт они поехали на его машине, и два больших чемодана Донны – один целиком заполненный вечерними платьями для выступлений и официальных обедов в Варшаве – заняли оба задних сиденья. Она сидела рядом с Домостроем, так что он держал руль одной рукой, а другой обнимал ее за плечи, то теребя ей волосы, то прикасаясь к шее. Она без слов сняла его руку с плеч и сжала между бедрами. Дыхание ее участилось, грудь вздымалась и опускалась, она придвинулась к нему и еще крепче стиснула его ладонь, согревая ее жаром своей плоти. Потом она положила голову ему на плечо, они встретились глазами, и из ее сухих, приоткрытых губ вылетел слабый стон.
Хотя она просила его поехать с ней в Варшаву, а у него была возможность пуститься в такое путешествие на деньги, сэкономленные от платежей Андреа, он решил, что для Донны важно оказаться в Варшаве без его надзирающего ока и уха, «один на один» с публикой, которую ей предстоит покорить.
Она сказала, что в зале отправления ее ждут мать и четыре младшие сестры, а еще там должны быть газетчики, чтобы взять у нее интервью. Домострой убедил ее отправиться к ним в одиночестве. В аэропорту он остановился у поребрика, вышел из машины, открыл дверцу для Донны, препоручил ее багаж носильщику и вновь скользнул за руль при виде приближающихся к ней родственников и репортеров со вспыхивающими камерами. Падкая до новизны пресса нашла в Донне Даунз идеальный образ для освещения знаменитого шопеновского конкурса.
К тому времени, как Домострой поставил машину на стоянку и прошел в зал ожидания, Донну окружила плотная стена репортеров и телеоператоров, ухитрившихся оттеснить в сторону ее семью. Он едва мог видеть девушку поверх голов, однако отметил, что выглядит она прекрасно, а на бесконечные вопросы отвечает взвешенно и достаточно уверенно. Он видел также, что она озирается, ищет взглядом его, но он каждый раз скрывался из поля ее зрения, рассудив, что этот момент принадлежит ей одной.
Интервью закончилось, и свора газетчиков и операторов кинулась освещать прибытие самолета с телами убитых где-то в Южной Америке американских солдат.
Сопровождаемая семьей и несколькими подругами по Джульярду, Донна медленно шла к выходу на посадку, по-прежнему оглядываясь в поисках Домостроя. Он следовал за ней, скрытый группой тучных восточноевропейских чиновников, дружно шагавших к тому же выходу. Потеряв надежду увидеть его до отлета, Донна попрощалась со всеми остальными и нехотя направилась к проходу для досмотра. Лишь тогда он вышел из толпы и помахал ей рукой, и тут же выражение ее лица изменилось, словно у ребенка при виде неожиданного подарка. Она подбежала к нему, стиснула в объятиях и на глазах у изумленной матери и хихикающих сестренок принялась осыпать поцелуями его шею, глаза, губы, а он, забыв теперь о ее семье и прочих зрителях, обнял Донну и приник губами к ее губам. Но вот настало время идти. Она оторвалась от него и пошла по длинному проходу. Он смотрел вслед, пока мог различить ее высокий силуэт в коридоре, ведущем к самолету. Улыбнувшись, он чуть поклонился ее родственникам, повернулся и направился к выходу, но успел сделать лишь несколько шагов, как его окликнула низенькая очкастая женщина в туфлях на толстой подошве и широкополой шляпе, украшенной букетом цветов.
– Простите, сэр, – умоляюще произнесла женщина, подняв на него блеклые водянистые глаза, увеличенные толстыми стеклами. – Эта молодая красивая леди, которую вы только что целовали, какая-то знаменитость?
– Пока нет, мадам, – терпеливо ответил Домострой, – но будет, когда вернется.
– Я так и думала! – торжествующе воскликнула женщина, блеснув искусственными зубами. – Я так и думала, – повторила она. – Я всегда угадываю знаменитостей!
IV
Этим вечером Андреа вновь согласилась пообедать с Остеном. После обеда он отправился в банк, чтобы получить деньги по чеку, а заодно навестить арендованный сейф в подвале, дабы еще раз просмотреть письма из Белого дома в надежде обнаружить там какие-то мысли или обороты, способные разоблачить автора. Однако в последний момент он переменил свое решение, подумав, что вернее будет взять с собой на свидание миниатюрный сверхчувствительный магнитофон.
Он встретил Андреа у «Страха сцены», уютного ресторанчика вблизи Линкольновского центра [24] Театрально-концертный комплекс в Нью-Йорке, куда входит и Джульярд.
, известного превосходной кухней и привлекательной обслугой – сплошь актерами и актрисами, подрабатывающими здесь между ангажементами. В полупрозрачной блузке и тесной юбке, подчеркивающей великолепные линии ее тела, Андреа выглядела потрясающе.
Они говорили о проводах Донны в Варшаву, которые оба смотрели по телевизору. Затем, словно для того, чтобы отвлечь Остена от неприятных воспоминаний, связанных с его бывшей возлюбленной, Андреа рассказала о романе Донны с Диком Лонго, порнозвездой, и Остен смеялся, слушая ее, хотя ему было больно узнать наконец, кем был тот сверходаренный мужскими достоинствами самец из фотоальбома.
Воспользовавшись моментом, Остен признался Андреа, что, впервые увидев ее в кафетерии Джульярда, сразу заинтересовался, есть ли у нее постоянный друг. А теперь, узнав ее чуточку лучше, он задает себе вопрос, было ли в ее жизни столь значительное увлечение, каким до недавнего времени для него являлась Донна.
На мгновение Андреа нахмурилась. Затем сообщила, что дружка у нее нет. Большую часть своего времени она уделяет занятиям, а выходные обычно проводит с родителями в Такседо Парк, месте, где выросла и о котором сохранила самые лучшие воспоминания. Возможно, когда-нибудь, сказала она, Остен сможет отправиться туда вместе с ней, чтобы поплавать в бассейне под чуть ли не самыми старыми дубами и кедрами во всей округе.
Чем непринужденней становилась беседа, тем больше радовался Остен, что не стал перечитывать письма из Белого дома ради изучения использованных там слов и оборотов речи, так что мог теперь слушать Андреа без всяких задних мыслей, просто наслаждаясь отчетливыми, ясно выраженными мнениями и получая немалое удовольствие от звука ее голоса – ничего общего с монологами Донны, которые он считал несколько манерными вследствие ее воспитания.
– Почему ты не расспрашивал обо мне Донну? – между прочим спросила Андреа. – Уверена, она бы разразилась целым потоком старых школьных сплетен.
– Ты сразу так мне понравилась, что я предпочел не рисковать, опасаясь ревности Донны.
Они молча смотрели друг на друга.
– После нашей мимолетной встречи в кафетерии я стал часто думать о тебе, – наконец продолжил Остен. Его захватили воспоминания, и он, прикрыв глаза, медленно произнес: – Ты вставала перед моими глазами в самые неподходящие моменты.
– Когда же? – понизила голос Андреа.
– Когда я занимался любовью с Донной, – ответил он, опять встретившись взглядом с Андреа. – Стоило закрыть глаза, и мне казалось, что со мною ты. И я не мог этому помешать. Это было словно предчувствие.
– Предчувствие… чего? – спросила она, казалось, покоренная его искренностью.
– Любви, – ответил он и, лишь услышав это слово из собственных уст, осознал, насколько просто и недвусмысленно было его желание. – К тебе, – добавил он и, протянув руку, осторожно положил на ее ладонь. И тут же ощутил ее желание отдернуть руку. – Я впервые коснулся тебя, – мягко, почти извиняясь, произнес он.
– Ты нравишься мне, Джимми Остен, – медленно, взвешивая каждое слово, сказала она. – Очень. Ты нравился мне, еще когда был с Донной. Я даже чуточку к ней ревновала. Я чувствовала – и надеялась, – что между вами нет истинной страсти. Что вы хоть и вместе, но не друг с другом, разделены, как черное с белым. Я рада, что все кончилось. Рада за тебя и, что греха таить, за себя, за нас.
Когда разговор о чувствах иссяк, Остен попросил Андреа рассказать ему о своей жизни и с восторгом слушал о ее занятиях, о ее затяжных прыжках с парашютом, о том, как она писала музыкальные рецензии в «Сохо Саундз», авангардистскую рок-газету, но более всего о ее надеждах стать режиссером бродвейских спектаклей и мюзиклов.
Вечер пролетел незаметно. Отвозя девушку домой, Остен заметил, что она как можно дальше от него отодвинулась. Он воспринял это как знак ее неготовности к более близким отношениям, несмотря на то, что сам он весь ужин всячески демонстрировал свое влечение к ней.
Он с уважением, даже восхищением отнесся к ее сдержанности и, выйдя из машины, чтобы проводить Андреа до дверей ее дома, оставил мотор включенным.
– Разве ты не зайдешь? – спросила она совершенно бесстрастно.
– Не слишком ли поздно… я имею в виду, для тебя? – запинаясь, проговорил он, вдруг растеряв всю свою уверенность.
– Ничуть. Завтра у меня нет занятий. Кроме того, я страдаю бессонницей! «Макбет зарезал сон», – процитировала она.
Она ждала у двери, пока Остен искал место для стоянки. В машине взгляд его упал на сумку, в которой лежал магнитофон. Он заколебался. Интуиция подсказывала ему бросить эту затею. Со времен Лейлы он не был так сильно увлечен женщиной, а потому ему было совершенно не по душе видеть в Андреа возможную сообщницу столь порочного типа, как Патрик Домострой. К тому же за весь вечер Остен не заметил в ее речи ничего, хотя бы отдаленно напоминавшего мысли и формулировки писем из Белого дома.
И все же в последний момент, уже готовый захлопнуть дверцу машины, Остен подумал, что если у него есть хотя бы ничтожный шанс узнать, кто же все-таки посылал ему письма из Белого дома – Андреа или кто-то другой, шанс этот упускать нельзя. Он украдкой выхватил магнитофон из сумки и сунул его во внутренний карман куртки. После чего присоединился к Андреа.
Поднимаясь по лестнице, он искренне сожалел, что не может стать с ней открытым до конца и просто рассказать, кто он такой и почему скрывает свое истинное лицо.
Ему понравился порядок в квартире Андреа: прекрасно подобранная старинная мебель, аккуратно сложенные тетради, семейные фотографии в серебряных рамках, полки с книгами и пластинками без единой пылинки. Она достала серебряную шкатулку, в которой лежал пластиковый пакетик марихуаны, пачка папиросных бумажек и миниатюрная машинка для скручивания сигарет. Когда она показывала ему свою коллекцию старинных парфюмерных флаконов, Остен встал у нее за спиной, а затем сделал еще шаг и взял ее за плечи, так что тела их соприкоснулись. Он повернул девушку лицом к себе. Она чуть приобняла его, глаза их встретились, и тут же она отошла откупорить бутылку вина.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35