А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


не большую правду скрывает земля,
чем та, что открыта для взора!
В тылу твоем каждый растоптанный злак

воспрянет, как петел лядащий,
и будут круги расширятся, как зрак -
вдогонку тебе, уходящей.
Глушеною рыбой всплывая со дна,
кочуя, как призрак по требам,
как тело, истлевшее прежде рядна,
как тень моя, взапуски с небом,
повсюду начнет возвещать обо мне
тебе, как заправский мессия,
и корчиться будет на каждой стене
в том доме, чья крыша - россия.
Июнь, 1967 г.



Строфы
I
на прощанье - ни звука.
Граммофон за стеной.
В этом мире разлука -
лишь прообраз иной.
Ибо врозь, а не подле
мало веки смежать
вплоть до смерти: и после
нам не вместе лежать.
II
Кто бы ни был виновен,
но, идя на правеж,
воздаяния вровень
с невиновным не ждешь.
Тем верней расстаемся,
что имеем в виду,
что в раю не сойдемся,
не столкнемся в аду.
III
Как подзол раздирает
бороздою соха,
правота разделяет
беспощадней греха.
Не вина, но оплошность
разбивает стекло.
Что скорбеть, расколовшись,
что вино утекло?
IV
Чем тесней единенье,
тем кромешней разрыв.
Не спасут затемненья
ни рапид, ни наплыв.
В нашей твердости толка
больше нету. В чести

одаренность осколка,
жизнь сосуда вести.
V
Наполняйся же хмелем,
осушайся до дна.
Только емкость поделим,
но не крепость вина.
Да и я не загублен,
даже ежели впредь,
кроме сходства зазубрин,
общих черт не узреть.
VI
Нет деленья на чуждых.
Есть граница стыда
в виде разницы в чувствах
при словце "никогда".
Так скорбим, но хороним;
переходим к делам,
чтобы смерть, как синоним,
разделить пополам.
VII
Распадаются домы,
обрывается нить.
Чем мы были и что мы
не смогли сохранить, -
промолчишь поневоле,
коль с течением дней
лишь подробности боли,
а не счастья видней.
VIII
Невозможность свиданья
превращает страну
в вариант мирозданья,
хоть она в ширину,
завидущая к славе,
не уступит любой
залетейской державе;
превзойдет голытьбой.

что ж без пользы неволишь
уничтожить следы?
Эти строки всего лишь
подголосок беды.
Обрастание сплетней
подтверждает к тому ж:
расставанье заметней,
чем слияние душ.
Х
и, чтоб гончим не выдал
- Ни моим, ни твоим -
адрес мой храпоидол

или твой - херувим,
на прощанье - ни звука;
только хор аонид.
Так посмертная мука
и при жизни саднит.
1968



АNNо домINI
провинция справляет рождество.
Дворец наместника увит омелой,
и факелы дымятся у крыльца.
В проулках - толчея и озорство.
Веселый, праздный, грязный, очумелый
народ толпится позади дворца,
наместник болен. Лежа на одре,
покрытый шалью, взятой в альказаре,
где он служил, он размышляет о
жене и о своем секретаре,
внизу гостей приветствующих в зале.
Едва ли он ревнует. Для него
сейчас важней замкнуться в скорлупе
болезней, снов, отсрочки перевода
на службу в метрополию. Зане
он знает, что для праздника толпе
совсем не обязательна свобода;
по этой же причине и жене
он позволяет изменять, когда б его не грызли
тоска, припадки? Если бы любил?
Невольно зябко поводя плечом,
он гонит прочь пугающие мысли.
... Веселье в зале умеряет пыл,
но все -же длится. Сильно опьянев,
вожди племен стеклянными глазами
взирают вдаль, лишенную врага.
Их зубы, выражавшие их гнев,
как колесо, что сжато тормозами,
застряли на улыбке, и слуга
подкладывает пищу им. Во сне
кричит купец. Звучат обрывки песен.
Жена наместника с секретарем
выскальзывают в сад.
Орел имперский, выклевавший печень
наместника, глядит нетопырем...
И я, писатель, повидавший свет,
пересекавший на осле экватор,
смотрю в окно на спящие холмы
и думаю о сходстве наших бед:
его не хочет видеть император,
меня - мой сын и цинтия. И мы,

мы здесь и сгинем. Горькую судьбу
гордыня не возвысит до улики,
что отошли от образа творца.
Все будут одинаковы в гробу.
Так будем хоть при жизни разнолики!
Зачем куда-то рваться из дворца -
отчизне мы не судьи. Меч суда
погрязнет в нашем собственном позоре:
наследники и власть в чужих руках...
Как хорошо, что не плывут суда!
Как хорошо, что замерзает море!
Как хорошо, что птицы в облаках
субтильны для столь тягостных телес!
Такого не поставишь в укоризну.
Но может быть находится как раз
к их голосам в пропорции наш вес.
Пускай летят поэтому в отчизну.
Пускай орут поэтому за нас.
Отечество... Чужие господа
у цинтии в гостях над колыбелью
склоняются, как новые волхвы.
Младенец дремлет. Теплится звезда,
как уголь под остывшею купелью.
И гости, не коснувшись головы,
нимб заменяют ореолом лжи,
а непорочное зачатье - сплетней,
фигурой умолчанья об отце...
Дворец пустеет. Гаснут этажи.
Один. Другой. И, наконец, последний.
И только два окна во всем дворце
горят: мое, где, к факелу спиной,
смотрю, как диск луны по редколесью
скользит и вижу - цинтию, снега;
наместника, который за стеной
всю ночь безмолвно борется с болезнью
и жжет огонь, чтоб различит врага.
Враг отступает. Жидкий свет зари,
чуть занимаясь на задворках мира,
вползает в окна, норовя взглянуть
на то, что совершается внутри;
и, натыкаясь на остатки пира,
колеблется. Но продолжает путь.
Январь 1968, паланга



шесть лет спустя
так долго вместе прожили, что вновь
второе января пришлось на вторник,
что удивленно поднятая бровь,
как со стекла автомобиля - дворник,

с лица сгоняла смутную печаль,
незамутненной оставляя даль.
Так долго вместе прожили, что снег
коль выпадал, то думалось - навеки,
что, дабы не зажмуривать ей век,
я прикрывал ладонью их, и веки,
не веря, что их пробуют спасти,
метались там, как бабочки в горсти.
Так чужды были всякой новизне,
что тесные об"ятия во сне
бесчестили любой психоанализ;
что губы, припадавшие к плечу,
с моими, задувавшими свечу,
не видя дел иных, соединялись.
Так долго вместе прожили, что роз
семейство на обшарпанных обоях
сменилось целой рощею берез,
и деньги появились у обоих,
и тридцать дней над морем, языкат,
грозил пожаром турции закат.
Так долго вместе прожили без книг,
без мебели, без утвари на старом
диванчике, что - прежде, чем возник -
был треугольник перпендикуляром,
восставленным знакомыми стоймя
над слившимися точками двумя,
так долго вместе прожили мы с ней,
что сделали из собственных теней
мы дверь себе - работаешь ли, спишь ли,
но створки не распахивались врозь,
и мы прошли их, видимо, насквозь
и черным ходом в будущее вышли.



* * *
Раньше здесь щебетал щегол
в клетке. Скрипела дверь.
Четко вплетался мужской глагол
в шелест платья. Теперь
пыльная капля на злом гвозде -
лампочка ильича
льется на шашки паркета, где
произошла ничья.
Знающий цену себе квадрат,
видя вещей разброд,
не оплакивает утрат;
ровно наоборот:
празднует прямоту угла,
желтую рвань газет,
мусор, будучи догола,
до обоев раздет.

Печка, в которой погас огонь;
трещина по изразцу.
Если быть точным, пространству вонь
небытия к лицу.
Сука здесь не возьмет следа.
Только дверной проем
знает: двое, войдя сюда,
вышли назад втроем.



Стихи в апреле
в эту зиму с ума
я опять не сошел. А зима,
глядь, и кончилась. Шум ледохода
и зеленый покров
различаю. И, значит, здоров.
С новым временем года
поздравляю себя
и, зрачок о фонтанку слепя,
я дроблю себя на сто.
Пятерней по лицу
провожу. И в мозгу, как в лесу -
оседание наста.
Дотянув до седин
я смотрю, как буксир среди льдин
пробирается к устью.
Не ниже
поминания зла
превращенье бумаги в козла
отпущенья обид.
Извини же
за возвышенный слог:
не кончается время тревог,
но кончаются зимы.
В этом - суть перемен,
в толчее, в перебранке камен
на пиру мнемозины.
Апрель, 1969



любовь
я дважды пробуждался этой ночью
и брел к окну, и фонари в окне,
обрывок фразы, сказанной во сне,
сводя на нет, подобно многоточью
не приносили утешенья мне.
Ты снилась мне беременной, и вот,
проживши столько лет с тобой в разлуке,
я чувствовал вину свою, и руки,
ощупывая с радостью живот,

на практике нашаривали брюки
и выключатель. И бредя к окну,
я знал, что оставлял тебя одну
там, в темноте, во сне, где терпеливо
ждала ты, и не ставила в вину,
когда я возвращался, перерыва
умышленного. Ибо в темноте -
там длится то, что сорвалось при свете.
Мы там женаты, венчаны, мы те
двуспинные чудовища, и дети
лишь оправданье нашей наготе
в какую-нибудь будущую ночь
ты вновь придешь усталая, худая,
и я увижу сына или дочь,
еще никак не названных - тогда я
не дернусь к выключателю и прочь
руки не протяну уже, не вправе
оставить вас в том царствии теней,
безмолвных, перед изгородью дней,
впадающих в зависимость от яви,
с моей недосягаемостью в ней.
Февраль 1971



сретенье
когда она в церковь впервые внесла
дитя, находились внутри из числа
людей, находившихся там постоянно,
святой симеон и пророчица анна.
И старец воспринял младенца из рук
марии; и три человека вокруг
младенца стояли, как зыбкая рама,
в то утро, затеряны в сумраке храма.
Тот храм обступал их, как замерший лес.
От взглядов людей и от взора небес
вершины скрывали, сумев распластаться,
в то утро марию, пророчицу, старца.
И только на темя случайным лучом
свет падал младенцу; но он ни о чем
не ведал еще и посапывал сонно,
покоясь на крепких руках симеона.
А было поведано старцу сему
о том, что увидит он смертную тьму
не прежде, чем сына увидит господня.
Свершилось. И старец промолвил: "сегодня
реченное некогда слово храня,
ты с миром, господь, отпускаешь меня,
затем что глаза мои видели это.
Февраль 1972

дитя: он - твое продолженье и света
источник для идолов чтящих племен,
и слава израиля в нем." - Симеон
умолкнул. Их всех тишина обступила.
Лишь эхо тех слов, задевая стропила,
кружилось какое-то время спустя
над их головами, слегка шелестя
под сводами храма, как некая птица,
что в силах взлететь, но не в силах спуститься.
И странно им было. Была тишина
не менее странной, чем речь. Смущена,
мария молчала. "Слова-то какие..."
И старец сказал, повернувшись к марии:
"в лежащем сейчас на раменах твоих
паденье одних, возвышенье других,
предмет пререканий и повод к раздорам.
И тем же оружьем, мария, которым
терзаема плоть его будет, твоя
душа будет ранена. Рана сия
даст видеть тебе, что сокрыто глубоко
в сердцах человеков, как некое око."
Он кончил и двинулся к выходу. Вслед
мария, сутулясь, и тяжестью лет
согбенная анна безмолвно глядели.
Он шел, уменьшаясь в значеньи и в теле
для двух этих женщин под сенью колонн.
Почти подгоняем их взглядами, он
шагал по застывшему храму пустому
к белевшему смутно дверному проему.
И поступь была стариковски тверда.
Лишь голос пророчицы сзади когда
раздался, он шаг придержал свой немного:
но там не его окликали, а бога
пророчица славить уже начала.
И дверь приближалась. Одежд и чела
уж ветер коснулся, и в уши упрямо
врывался шум жизни за стенами храма.
Он шел умирать . И не в уличный гул
он, дверь распахнувши руками, шагнул,
но в глухонемые владения смерти.
Он шел по пространству, лишенному тверди,
он слышал, что время утратило звук.
И образ младенца с сияньем вокруг
пушистого темени смертной тропою
душа симеона несла пред собою,
как некий светильник, в ту черную тьму,
в которой дотоле еще никому
дорогу себе озарять не случалось.
Светильник светил, и тропа расширялась.


Одиссей телемаку
мой телемак,
троянская война
окончена. Кто победил - не помню.
Должно быть, греки: столько мертвецов
вне дома бросить могут только греки...
И все-таки ведущая домой
дорога оказалась слишком длинной,
как будто посейдон, пока мы там
теряли время, растянул пространство.
Мне не известно, где я нахожусь,
что предо мной. Какой-то грязный остров,
кусты, постройки, хрюканье свиней,
заросший сад, какая-то царица,
трава да камни... Милый телемак,
все острова похожи друг на друга,
когда так долго странствуешь; и мозг
уже сбивается, считая волны,
глаз, засоренный горизонтом, плачет,
и водяное мясо застит слух.
Не помню я, чем кончилась война,
и сколько лет тебе сейчас, не помню.
Расти большой, мой телемак, расти.
Лишь боги знают, свидимся ли снова.
Ты и сейчас уже не тот младенец,
перед которым я сдержал быков.
Когда б не паламед, мы жили вместе.
Но может быть и прав он: без меня
ты от страстей эдиповых избавлен,
и сны твои, мой телемак, безгрешны.
1972



* * *
Песчаные холмы,поросшие сосной.
Здесь сыро осенью и пасмурно весной.
Здесь море треплет на ветру оборки
свои бесцветные,да из соседских дач
порой послышится то детский плач,
то взвизгнет лемешев из-под плохой иголки.
Полынь на отмели и тростника гнилье.
К штакетнику выходит снять белье
мать-одиночка.Слышен скрип уключин:
то пасынок природы,хмурый финн,
плывет извлечь свой невод из глубин,
но невод этот пуст и перекручен.
Тут чайка снизится, там промелькнет баклан.
То алюминивый аэроплан,
уместный более средь облаков, чем птица,
стремится к северу, где бьет баклуши швед,
как губка некая вбирая серый цвет
и пресным воздухом не тяготится.

Здесь горизонту придают черты
своей доступности безлюдные форты.
Здесь блеклый парус одинокой яхты,
чертя прозрачную вдали лазурь,
вам не покажется питомцем бурь,
но заболоченного устья лахты.
И глаз, привыкший к уменьшенью тел
на расстоянии, иной предел
здесь обретает - где вообще о теле
речь не заходит, где утрат не жаль:
затем что большую предполагает даль
потеря из виду, чем вид потери.
Когда умру, пускай меня сюда
перенесут. Я никому вреда
не причиню, в песке прибрежном лежа.
Об"ятий ласковых, тугих клешней
равно бежавшему не отыскать нежней,
застираннее и безгрешней ложа.



* * *
Пора забыть верблюжий этот гам
и белый дом на улице жуковской...
Анна ахматова
помнишь свалку вещей на железном стуле,
то, как ты подпевала бездумному "во саду ли,
в огороде", бренчавшему вечером за стеною;
окно, завешанное выстиранной простынею?
Непроходимость двора из-за сугробов, щели,
куда задувало не хуже, чем в той пещере,
преграждали доступ царям, пастухам, животным,
оставляя нас греться теплом животным
да армейской шинелью. Что напевала вьюга
переходящим заполночь в сны друг друга,
ни пружиной не скрипнув, ни половицей,
неповторимо ни голосом наяву, ни птицей,
прилетевшей из ялты. Настоящее пламя
пожирало внутренности игрушечного аэроплана
и центральный орган державы плоской,
где китайская грамота смешана с речью польской.
Не отдернуть руки, не избежать ожога,
измеряя градус угла чужого
в геометрии бедных, чей треугольник кратный
увенчан пыльной слезой стоватной.
Знаешь, когда зима тревожит бор красноносом,
когда торжество крестьянина под вопросом,
сказуемое, ведомое подлежащим,
уходит в прошедшее время, жертвуя настоящим,
от грамматики новой на сердце пряча
окончание шепота, крики, плача.



* * *
Повернись ко мне в профиль. В профиль черты лица
обыкновенно отчетливее, устойчивее овала
с его блядовитыми свойствами колеса:
склонностью к перемене мест и т.Д. И т.П. Бывало
оно на исходе дня напоминало мне,
мертвому от погони, о пульмановском вагоне,
о безумном локомотиве, ночью на полотне
останавливавшемся у меня в ладони,
и сова кричала в лесу. Нынче я со стыдом
понимаю - вряд ли сова; но в потемках любо-
дорого было путать сову с дроздом:
птицу широкой скулы с птицей профиля, птицей
клюва.
И хоть меньше сбоку видать, все равно не жаль
было правой части лица, если смотришь слева.
Да и голос тот за ночь мог расклевать печаль,
накрошившую голой рукой за порогом хлеба.



Строфы

I
наподобье стакана,
оставившего печать
на скатерти океана,
которого не перекричать,
светило ушло в другое
полушарие, где
оставляют в покое
только рыбу в воде.

II
Вечером, дорогая,
здесь тепло. Тишина
молчанием попугая
буквально завершена.
Луна в кусты чистотела
льет свое молоко:
неприкосновенность тела,
зашедшая далеко.

III
Дорогая, что толку
пререкаться, вникать
в случившееся. Иголку
больше не отыскать
в человеческом сене.
Впору вскочить, разя
тень. Либо - вместе со всеми
передвигать ферзя.

IV
Все, что мы звали личным,
что копили, греша,
время, считая лишним,
как прибой с голыша,
стачивает - то лаской,
то посредством резца -
чтобы кончить цикладской
вещью без черт лица.
1 2 3 4 5 6