IХ
здесь, в северной деревне, где дышу
тобой, где увеличивает плечи
мне тень, я возбуждение гашу,
но прежде парафиновые свечи,
чтоб не был тенью сон обременен,
гашу, предоставляя им в горячке
белеть во тьме, как новый парфенон
в периоды бессоницы и спячки.
Псковский реестр
не спутать бы азарт
и страсть (не дай нам,
господь). Припомни март,
семейство нейман.
Припомни псков, гусей
и вполнакала,
фонарики, музей,
"мытье" шагала.
Уколы на бегу
(не шпилькой - пикой);
сто маковок в снегу;
на льду великой
катанья, говоря
по правде, сдуру,
сугробы, снегиря,
температуру.
Еще - об"ятий плен,
от жара смелый,
и вязаный твой шлем
из шерсти белой.
И черного коня,
и взгляд, печалью
сокрытый - от меня -
как плечи - шалью.
Кусты и пустыри,
деревья, кроны,
холмы, монастыри,
кресты, вороны.
И фрески те (в пыли),
где, молвить строго,
от бога, от земли
равно немного.
Мгновенье - и прерву,
еще лишь горстка:
припомни синеву
снегов изборска,
где разум мой парил,
как некий облак,
и времени дарил
мой фэд наш облик.
О синева бойниц
(глазниц)! Домашний
барраж крикливых птиц
над каждой башней,
и дальше (оборви!)
Простор с разбега.
И колыбель любви
- Белее снега!
Припоминай и впредь
(хотя в разлуке
уже не разглядеть:
а кто там - в люльке)
те кручи и поля,
такси в равнине,
бифштексы, шницеля -
долги поныне.
Сумей же по полям,
по стрелкам, верстам
по занятым рублям
(почти по звездам!),
По формам без души
со всем искусством
колумба (о спеши!)
Вернуться к чувствам.
Ведь в том и суть примет
(хотя бы в призме
разлук): любой предмет
- Свидетель жизни.
Пространство и года
(мгновений груда),
ответы на "когда",
"куда", "откуда".
Впустив тебя в музей
(зеркальных зальцев),
пусть отпечаток сей
и вправду пальцев,
чуть отрезвит тебя -
придет на помощь
отдавшей вдруг себя
на миг, на полночь,
сомнениям во власть
и укоризне, -
когда печется страсть
о долгой жизни
на некой высоте,
как звук в концерте,
забыв о долготе,
- О сроках смерти!
И нежности приют
и грусти вестник,
нарушивший уют,
любви ровесник -
с пушинкой над губой
стихотворенье -
пусть радует собой
хотя бы зренье.
1965
Гвоздика
в один из дней, в один из этих дней,
тем более заметных, что сильней
дождь барабанит в стекла и почти
звонит звонок ,чтоб в комнату войти,
(где стол признает своего в чужом,
а чайные стаканы - старшим);
то ниже он, то выше этажом
по лестничным топочет маршам
и снова растекается в стекле;
и альпы громоздятся на столе,
и, как орел, парит в ущельях муха; -
то в холоде, а то в тепле
ты все шатаешься, как тень, и глухо
под нос мурлычешь песни, как всегда,
и чай остыл; холодная вода
под вечер выгонит тебя из комнат
на кухню, где скрипящий стул
и газовой горелки гул
твой слух заполнят,
заглушат все чужие голоса,
а сам огонь, светясь голубовато,
поглотит, ослепив твои глаза,
не оставляя пепла - чудеса! -
Сучки календаря и циферблата.
Но, чайник сняв, ты смотришь в потолок,
любуясь трещинок системой,
не выключая черный стебелек
с гудящей и горящей хризантемой.
* * *
Дни бегут надо мной,
словно тучи над лесом,
у него за спиной
сбившись стадом белесым.
И, застыв над ручьем,
без мычанья и звона,
налегают плечом
на ограду загона.
Горизонт на бугре
не проронит о бегстве ни слова.
И порой на заре
ни клочка от былого.
Пред"явив свой транзит,
только вечер вчерашний
торопливо скользит
над скворешней, над пашней.
1964
* * *
Тебе, когда мой голос отзвучит
настолько, что ни отклика, ни эха,
а в памяти - улыбку заключит
затянутая воздухом прореха,
и жизнь моя за скобки век, бровей
навеки отодвинется, пространство
зрачку расчистив так, что он, ей-ей,
уже простит (не верность, а упрямство),
- Случайный, сонный взгляд на циферблат
напомнит нечто, тикавшее в лад
невесть чему, сбивавшее тебя
с привычных мыслей, с хитрости, с печали,
куда-то торопясь и торопя
настолько, что порой ночами
хотелось вдруг его остановить
и тут же - переполненное кровью,
спешившее, по-твоему, любить,
сравнить - его любовь с твоей любовью.
И выдаст вдруг тогда дрожанье век,
что было не с чем сверить этот бег, -
как твой брегет - а вдруг и он не прочь
спешить? И вот он в полночь брякнет...
Но темнота тебе в окошко звякнет
и подтвердит, что это вправду - ночь.
29 Октября 1964 г.
* * *
Твой локон не свивается в кольцо,
(и пальца для него не подобрать)
в стремлении очерчивать лицо,
как ранее очерчивала прядь,
в надежде, что нарвался на растяп,
чьим помыслам стараясь угодить,
хрусталик на уменьшенный масштаб
вниманья не успеет обратить.
Со всей неумолимостью тоски,
(с действительностью грустной на ножах)
подобье подбородка и виски
большим и указательным зажав,
я быстро погружаюсь в глубину,
(особенно - устами), как фрегат,
идущий неожиданно ко дну
в наперстке, чтоб не плавать наугад.
По горло или все-таки по грудь,
хрусталик погружается во тьму.
Но дальше переносицы нырнуть
еще не удавалось никому.
Какой бы не почувствовал рывок
надежды, но - подальше от беды! -
Всегда серо-зеленый поплавок
выскакивает к небу из воды.
Ведь каждый, кто в изгнаньи тосковал,
рад муку чем придется утолить
и первый подвернувшийся овал
любимыми чертами заселить.
И то уже удваивает пыл,
что в локонах покинутых слились
то место, где их бог остановил,
с тем краешком, где ножницы прошлись.
Ирония на почве естества,
надежда в ироническом ключе,
колеблема разлукой, как листва,
как бабочка (не так ли?) На плече:
живое или мертвое оно,
- Хоть собственными пальцами творим -
связующее легкое звено
меж образом и призраком твоим?
1964
Румянцевой победам
прядет кудель под потолком
дымок ночлежный.
Я вспоминаю под хмельком
ваш образ нежный,
как вы бродили меж ветвей,
стройней пастушек,
вдвоем с возлюбленной моей
на фоне пушек.
Под жерла гаубиц морских,
под ваши взгляды
мои волнения и стих
попасть бы рады.
И дел-то всех: коня да плеть
и ногу в стремя!
Тем, первым, версты одолеть,
последним - время.
Сойдемся на брегах невы,
а нет - сухоны.
С улыбкою воззритесь вы
на мисс с иконы.
Вообразив вас за сестру
(по крайней мере),
целуя вас, не разберу,
где - вы, где - мэри.
Но ваш арапский конь как раз
в полях известных.
И я - достаточно увяз
в болотах местных.
Хотя б за то, что говорю
(господь с словами!),
Всем сердцем вас благодарю
- Спасенным вами.
Прозрачный перекинув мост
(упрусь в колонну!),
Пяток пятиконечных звезд
по небосклону
плетется ночью через русь
- Пусть к вашим милым
устам переберется грусть
по сим светилам.
На четверть - сумеречный хлад,
на треть - упрямство,
наполовину - циферблат
и весь - пространство,
клянусь воздать вам без затей
(в размерах власти
над сердцем) разностью частей -
и суммой страсти!
Простите ж, если что не так
(без сцен, стенаний).
Благославил меня коньяк
на риск признаний.
Вы все претензии - к нему.
Нехватка хлеба,
и я зажевываю тьму.
Храни вас небо.
* * *
Осенью из гнезда
уводит на юг звезда
певчих птиц поезда.
С позабытым яйцом
висит гнездо над крыльцом
с искаженным лицом.
И как мстительный дух,
в котором весь гнев потух,
на заборе петух
кричит, пока не охрип.
И дом, издавая скрип,
стоит, как поганый гриб.
1964
Новые стансы к августе
I
во вторник начался сентябрь.
Дождь лил всю ночь.
Все птицы улетели прочь.
Лишь я так одинок и храбр,
что даже не смотрел им вслед.
Холодный небосвод разрушен.
Дождь стягивает просвет.
Мне юг не нужен.
II
Тут, захороненный живьем,
я в сумерках брожу жнивьем.
Топчи овины,
сапог мой разрывает поле
(бушует надо мной четверг),
но срезанные стебли лезут вверх,
почти не ощущая боли.
А прутья верб,
вонзая розоватый мыс
в болото, где снята охрана,
бормочут, опрокидывая вниз
как шляпы пугал.
Гнездо жулана.
III
Стучись и хлюпай, пузырись, шурши.
Я шаг свой не убыстрю.
Известную тебе лишь искру
гаси, туши.
Замерзшую ладонь прижав к бедру,
бреду я от бугра к бугру,
без памяти, с одним каким-то звуком,
подошвой по камням стучу.
Склоняясь к темному ручью,
гляжу с испугом.
IV
Что ж, пусть легла бессмысленности тень
в моих глазах, и пусть впиталась сырость
мне в бороду, и кепка - набекрень -
венчая этот сумрак, отразилась,
как та черта, которую душе
не перейти -
я не стремлюсь уже
за козырек, за пуговку, за ворот,
за свой сапог, за свой рукав.
Лишь сердце вдруг забьется, отыскав,
что где-то я пропорот. Холод
трясет его, мне в грудь попав.
V
Бормочет предо мной вода,
и тянется мороз в прореху рта.
Иначе и не вымолвить: чем может
быть не лицо, а место, где обрыв
как финн за кражу.
И смех мой крив
и сумрачную гать тревожит.
И крошит темноту дождя порыв.
И образ мой второй, как человек,
бежит от красноватых век,
подскакивает на волне
под соснами, потом под ивняками,
мешается с другими двойниками,
как никогда не затеряться мне.
VI
Стучи и хлюпай. Жуй подгнивший мост.
Пусть хляби, окружив погост,
высасывают краску крестовины.
Но даже этак кончикам травы
болоту не прибавить синевы...
Бушуй среди густой еще листвы.
Вторгайся по корням в глубины
и там, в земле, как здесь, в моей груди
всех призраков и мертвецов буди.
И пусть они бегут, срезая угол,
по жниву к опустевшим деревням
и машут налетевшим дням,
VII
здесь на холмах, среди пустых небес,
среди дорог, ведущих только в лес,
жизнь отступает от самой себя
и смотрит с изумлением на формы,
шумящие вокруг. И корни
вцепляются в сапог, сопя,
и гаснут все огни в селе.
И вот бреду я по ничьей земле
и у небытия прошу аренду.
И ветер рвет из рук моих тепло,
и плещет надо мной водой дупло,
и скручивает грязь тропинки ленту.
VIII
Да здесь как будто вправду нет меня.
Я где-то в стороне, за бортом.
Топорщится и лезет вверх стерня,
как волосы на теле мертвом,
и над гнездом, в траве простертом,
вскипает муравьев возня.
Природа расправляется с былым,
как водится. Но лик ее при этом,
пусть залитый закатным светом,
невольно делается злым.
И всею пятернею чувств - пятью
отталкиваюсь я от леса:
нет, господи! В глазах завеса,
и я не превращусь в судью.
А если - на беду свою -
я все-таки с собой не слажу,
ты, боже, отруби ладонь мою,
Iх
друг полидевк. Тут все слилось в пятно.
Из уст моих не вырвется стенанье.
Вот я стою в распахнутом пальто,
и мир течет в глаза сквозь решето,
сквозь решето непониманья.
Я глуховат. Я, боже, слеповат.
Не слышу слов, и ровно в двадцать ватт
горит луна. Пусть так. По небесам
я курс не проложу меж звезд и капель.
Пусть эхо тут разносит по лесам
не песнь, а кашель.
Х
сентябрь. Ночь. Все общество - свеча.
Но тень еще глядит из-за плеча
в мои листы и роется в корнях
оборванных. И призрак твой в сенях
шуршит и булькает водою,
и улыбается звездою
в распахнутых рывком дверях.
ХI
темнеет надо мною свет.
Вода затягивает след.
Да, сердце рвется все сильней к тебе,
и оттого оно - все дальше.
И в голосе моем все больше фальши.
Но ты ее сочти за долг судьбе,
за долг судьбе, не требующий крови
и ранящей иглой тупой.
А если ты улыбку ждешь - постой!
Я улыбнусь. Улыбка над собой
могильной долговечней кровли
и легче дыма над печной трубой.
ХII
эвтерпа, ты? Куда зашел я, а?
И что здесь подо мной: вода, трава,
отросток лиры вересковой,
изогнутый такой подковой,
что счастье чудится, -
такой, что, может быть,
как перейти на иноходь с галопа
так быстро и дыхание не сбить,
не ведаешь ни ты, ни каллиопа.
1964
Пророчество
мы будем жить с тобой на берегу,
отгородившись высоченной дамбой
от континента, в небольшом кругу,
сооруженном самодельной лампой.
Мы будем в карты воевать с тобой
и слушать, как безумствует прибой,
покашливать, вздыхая неприметно,
при слишком сильных дуновеньях ветра.
Я буду стар, а ты - ты молода.
Но выйдет так, как учат пионеры,
что счет пойдет на дни - не на года, -
оставшиеся нам до новой эры.
В голландии своей, наоборот,
мы разведем с тобою огород
и будем устриц жарить за порогом,
и солнечным питаться осьминогом.
Пускай шумит над огурцами дождь,
мы загорим с тобой по-эскимосски.
И с нежностью ты пальцем проведешь
по девственной, нетронутой полоске.
Я на ключицу в зеркало взгляну
и обнаружу за спиной волну
и старый "гейгер" в оловянной рамке
на выцветшей и пропотевшей лямке.
Придет зима, безжалостно крутя
осоку нашей кровли деревянной.
И если мы произведем дитя,
то назовем андреем или анной,
чтоб, к сморщенному личику привит,
не позабыт был русский алфавит,
чей первый звук от выдоха продлится
и, стало быть, в грядущем утвердится.
Мы будем в карты воевать, и вот
нас вместе с козырями отнесет
от берега извилистось отлива.
И наш ребенок будет молчаливо
смотреть, не понимая ничего,
как мотылек колотится о лампу,
когда настанет время для него
обратно перебраться через дамбу.
* * *
О, как мне мил кольцеобразный дым!
Отсутствие заботы, власти.
Какое поощренье грусти.
Я полюбил свой деревянный дом.
Закат ласкает табуретку, печь,
зажавшие окурок пальцы.
И синий дым нанизывает кольца
на яркий безымянный луч.
За что нас любят? За богатство, за
глаза и за избыток мощи.
А я люблю безжизненные вещи
за кружевные очертанья их.
Одушевленный мир не мой кумир.
Недвижимость - она ничем не хуже.
Особенно, когда она похожа
на движимость.
Не правда ли, амур,
когда табачный дым вступает в брак,
брак приобретает сходство с храмом.
Но не понять невесте в платье скромном,
куда стремится будущий супруг.
1965 - 1967
Дидона и эней
великий человек смотрел в окно,
а для нее весь мир кончался краем
его широкой греческой туники,
обильем складок походившей на
остановившееся море.
Он же
смотрел в окно, и взгляд его сейчас
был так далек от этих мест, что губы
застыли точно раковина, где
таится гул, и горизонт в бокале
был неподвижен.
А ее любовь
была лишь рыбой - может и способной
пустится в море вслед за кораблем
и, рассекая волны гибким телом,
возможно обогнать его - но он,
он мысленно уже ступил на сушу.
И море обернулось морем слез.
Но, как известно, именно в минуту
отчаянья и начинает дуть
попутный ветер. И великий муж
покинул карфаген.
Она стояла
перед костром, который разожгли
под городской стеной ее солдаты,
и видела, как в мареве костра,
дрожащем между пламенем и дымом
беззвучно распадался карфаген
задолго до пророчества катона.
Сонет
как жаль, что тем, чем стало для меня
твое существование, не стало
мое существованье для тебя.
...В который раз на старом пустыре
я запускаю в проволочный космос
свой медный грош, увенчанный гербом,
в отчаянной попытке возвеличить
момент соединения... Увы,
тому, кто не способен заменить
собой весь мир, обычно остается
крутить щербатый телефонный диск,
как стол на спиритическом сеансе,
покуда призрак не ответит эхом
последним воплям зуммера в ночи.
ЕINем аLтеN аRснIтектеN IN Rом
I
в коляску - если только тень
действительно способна сесть в коляску
(особенно в такой дождливый день),
и если призрак переносит тряску,
и если лошадь упряжи не рвет -
в коляску, под зонтом, без верха,
мы молча взгромоздимся и вперед
покатим по кварталам кенигсберга.
II
Дождь щиплет камни, листья, край волны.
Дразня язык, бормочет речка смутно,
чьи рыбки навсегда оглушены,
с перил моста взирают вниз, как будто
заброшены сюда взрывной волной
(хоть сам прилив не оставлял отметки).
Блестит кольчугой голавель стальной.
Деревья что-то шепчут по-немецки.
III
Вручи вознице свой сверхзоркий цейсс.
Пускай он вбок свернет с трамвайных рельс
ужель и он не слышит сзади звона?
Трамвай бежит в свой миллионный рейс.
Трезвонит громко и, в момент обгона,
перекрывает звонкий стук подков.
И, наклонясь - как в зеркало - с холмов
развалины глядят в окно вагона.
IV
Трепещут робко лепестки травы.
Аканты, нимбы, голубки, голубки,
атланты, нимфы, купидоны, львы
смущенно прячут за спиной обрубки.
Не пожелал бы сам нарцис иной
зеркальной рамы за бегущей рамой,
где пассажиры собрались стеной,
рискнувши стать на время амальгамой.
V
Час ранний. Сумрак. Тянет пар с реки.
Вкруг урны пляшут на ветру окурки.
И юный археолог черепки
ссыпает в капюшон пятнистой куртки.
1 2 3 4 5 6