На рассвете мы уехали. Я сунул ей под дверь записку, в которой опять написал, что люблю ее. Дверь резко распахнулась, и она бросилась мне на шею прямо в бледно-голубой ночной рубашке. Мы обнимались, я залез под рубашку рукой, провел по голой спине, ниже к бедрам, между ног, по груди, не прерывая поцелуя. Затем вышел, не оглядываясь, через железную дверь и сел в машину. Мой друг ехал стабильно девяносто миль в час до самого Нью-Йорка, где мы нашли обшарпанный отель и два дня болтались по Виллиджу, пока денег не осталось только на дорогу домой. В первый же вечер лифтер пообещал прислать проститутку. Когда она постучала, мы слегка обалдели, но потом расслабились, выпив почти целую бутылку бренди. «Пять по-французски, десять за полный трах». Пока мы проводили в ванной рекогносцировку, она лакала бренди. Мы решили, что суммарные двадцать долларов нанесут слишком глубокую рану нашим финансам, так что придется ограничиться минетом. Бросили жребий, и мне выпало идти первым. Я вернулся в спальню, снял с себя все, кроме носков, и протянул ей пять долларов. Она сказала, что у меня симпатичный загар и что сама она часто берет пару выходных, чтобы поваляться на Джонс-бич. Я лег на спину и стал представлять, что это та самая Девушка, что это ее губы скользят и сжимают, а не губы проститутки, что лишь ускорило процесс. Настроение было слегка сентиментальным и меланхоличным, я оделся и отправился гулять, предоставив своему другу получать удовольствие.
Я добрел до Вашингтон-сквер, где шел концерт камерной музыки и собралась большая толпа. Я послушал Телемана, потом пьесу Монтеверди, но музыка лишь обострила меланхолию. Я вернулся в Мичиган, примерно год мы переписывались, затем в девятнадцать лет я уехал в Нью-Йорк, она приезжала туда ненадолго, но я слишком часто менял жилье, чтобы не платить за последний месяц, и она так меня и не нашла. Когда мне наконец переслали ее последнее длинное письмо, я плакал. Она писала, что собрала чемодан и хочет побыть со мной неделю перед тем, как начнется школа, она обо всем договорилась с подругой, и родители ничего не узнают. На сиреневой бумаге с цветочками в верхнем углу и запахом лаванды. Я перечитал его раз десять, пока оно не заляпалось потом, элем, кофе и не смялось от запихивания в бумажник. Я читал его в барах, у фонтанов, в Центральном парке, в музеях, на траве, устилавшей берег Гудзона, у моста Джорджа Вашингтона, а чаще у себя в комнате, снова и снова у себя в комнате. В нем была какая-то жуткая окончательность, что-то навсегда утраченное. Она вернется к своему старому другу, а я превращусь во что-то промежуточное, как ночь с цыганом. Мне было все равно. В девятнадцать лет тело абсолютно. Что еще? Дар тела и бессмысленная ночь любви. Я послал ей прощальный подарок – своего любимого Рембо издательства «Галлимар», в коже, на папиросной бумаге, с выцарапанными на форзаце любовными строками. «Стоит тебе передумать…» Финал идиллии.
Лет через шесть я узнал, что она вышла замуж. Лет через девять я проезжал мимо ее дома в Вустере, Массачусетс. Зашел в местную продуктовую лавку за сигаретами, надеясь случайно ее встретить, пусть даже она будет толкать перед собой коляску с четырьмя младенцами. Поразителен был трепет, охвативший меня при мысли, что через столько лет я оказался так близко от нее, всего в одном квартале. Но она не появилась, и в конце концов я уехал.
Дешевый палаточный навес начинал протекать, стоило поскрести его изнутри. С брезентом так всегда. Когда-нибудь я все же куплю себе дорогую нейлоновую палатку, одним куском с полом, всего пять фунтов вместо двадцати прессованного брезента. Но погода поворачивалась к теплу, а ветер становился легким и мягким. Сквозь полог палатки я следил, как в сумерках, примерно в ста ярдах отсюда, подходит к ручью олениха попить воды. Ежедневная процедура. Почему не фавн? Она была округлой, в темном рыжевато-буром летнем одеянии. Почуяла мой запах и бесшумно ускакала в заросли, мелькая среди зелени белым подхвостьем. Чуть позже кончился дождь, я встал и сварил себе фасоль-пинто с нарезанным луком, вывалив туда банку нездоровой на вид аргентинской говядины. Корову, наверное, стоило пристрелить из-за больных копыт и зубов. Закопать бульдозером, за рычагами которого сидит Бог в бронзовых очках, как в фильме «Хад». Убей это животное.
Утром было тепло, светило солнце, а потому я решил отыскать машину и забрать остатки еды. И устоять перед искушением проехать пятьдесят миль, сто в обе стороны, за галлоном виски, или за галлоном с четвертью, или даже больше. После виски я сделаюсь слезливым и бестолковым, запросто оттяпаю себе топориком палец на ноге, или меня занесет под ядовитый дуб, или схватит судорога и я утону в озере. Мне хотелось сходить к тому озеру еще раз – на другой, дальней его стороне на сером сосновом пне я приметил возвышающееся над камышами гнездо скопы. Скоп осталось совсем мало, и мне хотелось рассмотреть ее вблизи.
Моя вторая бостонская сессия началась после неудачной карьеры в колледже и двух лет безработицы. Перерыв, видите ли. Поиски лучшего с нуля. Образование в наше время – билет в будущее. Я вовсе не насмехаюсь над этими клише, выражающими наши заветные мечты и надежды. Я давно понял, что, если они составят не только тысячу песенных текстов, но и единственный мой постоянный словарь, я сделаюсь знаменит и богат, богат и знаменит. Вместо того чтобы выпихивать меня из «Рица» из-за кривых зубов, выбитого глаза, масленой рожи и таких же лацканов, меня будут встречать литаврами, барабаном и кларнетом Бенни Гудмена. Под маслом, конечно, подразумевалось не настоящее масло или хотя бы маргарин, а просто опознавательный знак. Чем дольше я жил на страницах комикса «белое на белом», тем больше нуждался хоть в какой-то бирке. Пусть будет масло. Или подозрительная аппроксимация масла, полученная – продолжим упреки – во время кунниллингвистических экспедиций на Мемориал-драйв. Радклифские девушки отличались приверженностью к нарциссизму и отнюдь не всегда к гигиене. Соответственно, второй мой пресловутый знак. Оцинкованное ведерко с горячей водой, сдобренной «Даз» или «Фэб», губка и подушечки «Брилло». Нелегко таскать, но стоит иметь при себе. Вы наверняка поймете. Это было до земляничных душей и ванн из шампанского, до тех безмятежных времен, когда мышки трансформировались в ультрафиолетовых кисок. Так что я был подельщицей без лицензии, далеко от дома, на коленях и без портфеля, в одной руке губка, другая сжимает в злобном красном кулаке яблоко неуправляемого мира.
Короче, в этом своем втором странствии я пытался начать все сначала, собраться, удержать голову над водой, а потому каждое утро просиживал в кафетерии «Хейс-Бикфорд», изучая в «Глобе» объявления о найме. Забавно, когда бы не было так хорошо всем знакомо. Ученик банковского кассира за $333 в месяц. Прочтя в «Бостон глоб» статью о том, что, каким бы «ужасающим» ни выглядело положение местных безработных, оно все же не было «отчаянным», я сделал пометку на обратной стороне банковского бланка для приема на работу: когда в следующий раз буду проходить мимо библиотеки, попросить Большой оксфордский словарь и выяснить, в чем разница. Я вечно таскал с собой не меньше десятка таких бланков. Они имели свойство постепенно мяться, и, когда я их выбрасывал, куча времени уходила на переписывание заметок. Готов признать, что потратил на них больше часов и минут, чем на заполнение самих бланков. Великолепным росчерком я выводил наверху свое имя, но уже на адресе, домашнем и местном, начинал колебаться, а когда дело доходило до номера социального страхования, мои силы были подорваны. Задолго до опыта работы, имени супруги, девичьей фамилии тещи и рекомендаций. Я ждал в неопределенном будущем того особого мига, когда во мне произойдет самопроизвольный выброс энергии, я заполню десятки таких бланков, получу работу и выберусь наверх. Однажды я сидел на двенадцатом этаже в отделе кадров, дожидаясь, когда со мной поговорят насчет очень творческой работы в отделе почтовой рекламы. Я битый час читал деловые журналы, изредка втихаря полизывая руку, чтобы пригладить коровий зализ в волосах. Уловки были ни к чему, секретарша явно забыла о моем присутствии. И тут я заметил, что лацкан пиджака неприятно топорщится из-за напиханных в карман бланков заявлений. Я поискал глазами мусорную корзину, но она, видимо, стояла под столом секретарши или была замаскирована под мебель. Окно зато находилось рядом, и я встал, сделав вид, будто мне интересно, что там происходит внизу. Достал пачку бланков и столкнул ее с подоконника, предоставив всей этой компании скользить вниз и умирать на улице. Несколько этажей они держались вместе, затем, подхваченные порывом ветра, разлетелись и поплыли мягко, словно бумажные аэропланы. Не хватало только парада астронавтов. Люди с другой стороны улицы стали задирать головы, среди них полицейский. Я резко отпрянул от окна.
– Я все видела, – сказала секретарша.
Подумал о том, чтобы застрелиться, когда кончится еда, но тут же признал эту мысль литературщиной. Придется болтаться до двухтысячного года, хотя бы затем, чтобы сказать внукам, как я был прав в семидесятом. От природы к тому времени ничего не останется, даже тепла свинарников и человечности коровников. Хлева станут храмами, люди будут облизывать их серые задубевшие доски и возносить молитвы. Я отпишу свое тело медицинскому колледжу и потрачу деньги – долларов сто, наверное, – на динамит. Хотя мне все равно не отомстить за убитого во сне гризли, Криппл-крик или за резню на Сэнд-крик. Последняя мне как-то приснилась, только женщины сиу были в этом сне мучнисто-белыми и танцевали вокруг черно-зеленого костра. В наказание наша страна, разумеется, стала Германией, где Миссисипи – Рур, а Огайо – Рейн. Отец предупреждал меня об этом двадцать лет назад, но такова была его профессия – специалист по охране природы. Хорошо, что он умер в шестьдесят третьем – еще до того, как стала очевидной необратимость разрушений и объявился этот размалеванный бронепоезд, нагруженный пердящими политиками с их дебильными лозунгами и прокламациями. От сверхзвукового хлопка у новорожденной норки сминается череп. Мы знаем об этом. Мало? Если стреляться, нужно обязательно сжечь или закопать одежду и прочее добро, можно вырыть глубокую яму, как для мусора, и упасть в нее, в крайнем случае небольшое углубление, в которое я, уже голый, последним взмахом руки брошу ружье. Плоть – хорошее естественное удобрение, или еще лучше – пища для хищников. Семейство койотов проживет на моем трупе несколько дней. Потом сквозь скелет прорастут трава и папоротник, а еще позже его сжует любитель соленого – дикобраз. Поэтому в лесу так мало оленьих рогов. Но это все романтика. Я люблю французские рестораны. Вот и причина не стреляться – заливная щука, тефтели de veau, эльзасские улитки, рыбный суп. Или моя собственная мексиканская стряпня – блинчики с куриным мясом, острым чилийским соусом и сметаной, чтобы заедать ею укусы красного перца Или вино. Или галлоны янтарного виски. Или старый рецепт лечения простуды, которым я пользовался в Нью-Йорке, Бостоне, Сан-Франциско и дома: первым делом кварта свежевыдавленного грейпфрутового сока, затем полгаллона теплой воды для лучшей очистки организма. После двухчасового отдыха в темной комнате пожарить двух– или трехфунтовый бифштекс с кровью и съесть без соли и руками. После этого с надутым и распухшим животом лечь в очень горячую ванну, выключить свет и медленно тянуть самый лучший бурбон, на который только хватит денег, не меньше четверти галлона, пока бутылка не опустеет. Это может занять часа четыре, зависит от твоей вместительности. Затем двадцать четыре часа спишь, а когда просыпаешься, мир свеж и никакой простуды нет и в помине. Некоторые люди с ослабленным организмом будут страдать от похмелья, но я тут ни при чем. Я же не врач. Идите к врачу. Можно пройти через эту процедуру, даже если никакой простуды нет, все равно будет приятно. Иногда на этапе ванны я добавляю гаванскую сигару, но в последнее время они стали чересчур дороги и труднодоступны. Тот же рецепт вылечит вас от меланхолии и на несколько дней сделает бешеным ебарем. Устрицы так не действуют. Как-то под настроение я съел дюжину устриц в бостонском «Юнион-ойстер-хаусе», после чего зашел в «Вестерн-бар Эдварда» и не смог там выпить ни глотка – кое-кто из устриц был еще жив, или чуть жив, и при каждом движении бултыхался у меня в желудке. Пришлось провести отвратительный вечер в порнокинотеатре, где дрочили под газетой мои бостонские соседи. Шорох, шорох и шуршание газет в темном кинозале. Кроме того, я съел несвежего омара и выблевал его целиком, совершая гимнастические кульбиты на улицах Глостера. Собралась немалая толпа. В другой раз я держал за руку друга, умиравшего в больнице от гепатита и осложнений. Он повторял снова и снова:
– Передай мои слова всем художникам всего мира, даже на континенте и в Южной Африке. Никаких моллюсков и грязных иголок. Спиды принимайте перорально. Никаких устриц, если они на вас смотрят, и никаких мидий в месяцы без буквы «р».
Его рука ослабла. Наши слезы падали с ритмичностью метронома, но теперь его замерли. Я стенал, а он срастался с камнем в собственном теле – лысая желтая печень, энцефалитная голова, извергавшая яд даже после смерти. Я натянул простыню ему на лицо и завопил, чтобы пришла сестра. Протуберанец печени под муслиновой тканью наводил на мысль, что мой друг умер от футбольного мяча в желудке, – в тему, ведь он так любил поиграть в футбол в Центральном парке. Пришла сестра.
– Почил поэт.
– Чего?
– Этот человек умер.
Стянув простыню, она посмотрела ему в лицо.
– Точно. Вы его врач?
– В некотором смысле да. Я практикую только в особых случаях.
Она достала две золотые двадцатидолларовые монеты, положила на его невидящие глаза и вышла из палаты. Я немедленно сунул золотые монеты в карман, попробовал опустить веки, но они отскакивали назад, как резиновые ободки, выкрученного наизнанку презерватива. В конце концов я обошелся пятаком и заячьей лапкой, которую таскал с собой вот уже несколько лет. Лапка выглядела несколько странно – она принадлежала скорее зайцу-русаку, чем американскому кролику, и была слишком длинной, так что доставала до кончика носа. Я натянул простыню обратно.
Прощай, дорогой друг, отныне тебе предстоит возделывать самое дальнее поле. Передай привет Вийону и Йитсу. Ты ведь не против, если я заберу эти монеты. Эти супер-пупер-больницы совсем с ума посходили.
Я ушел, и бессловесное «да» в ответ на вопрос о золотых монетах явственно заполнило собой священную палату.
Много лет назад мой старший, но не особенно мудрый друг-профессор сказал после своей седьмой идиотской женитьбы:
– Главное – это знать, что на что похоже.
– Но ничто ни на что не похоже, – ответил я с идеальной восточной улыбкой.
Компаса не было ни в рюкзаке, ни в кармане куртки. Перетряхнув спальный мешок, я обнаружил, что прибор застрял в папоротнике, постеленном для сбора влаги. Циферблат запотел, как случается с дешевыми часами. Это был очень дорогой немецкий компас, подарок на Рождество. Тоже мне, хитрая диверсия. Фрицы отрываются, подумал я, вглядываясь сквозь обрамленный стеклом туман в неуверенно дрожащую красную стрелку. Рассмотрев наконец шкалу, я не поверил ей, как и четыре дня назад. Однако сунул в карман пакет изюма, наполнил из ручья солдатскую флягу времен Второй мировой и отправился на юго-юго-запад к машине, до которой, по моим прикидкам, было миль семь. Когда доберусь до просеки, встанет вопрос, куда поворачивать – налево или направо. Может, какой-нибудь финн-лесоруб за это время разбил стекло и угнал машину, закоротив провода зажигания. Странные люди, эти финны Верхнего полуострова. Живут на одних пирогах – мясо, брюква и картошка, завернутые в тесто. Пьют, как кони, а разозлившись, дерутся топорами и дробовиками. Не особо изобретательны – даже рецепт пирогов к ним пришел из Корнуолла во времена медного бума прошлого века. Финнов привезли сюда работать грузчиками, и они вцепились в эту местность из-за снега, холодов и короткого лета. Она напоминает им другую необитаемую планету – их родину. Как-то в баре я разговорился с финном, который за год до того перегрыз на спор небольшой кедр и таскал в доказательство фотографии. У него почти не было зубов – ради ящика пива он оставил их в стволе дерева. В другой раз я танцевал с финкой, и она показывала мне левую сиську, простреленную на оленьей охоте. Шрам был точной копией кратера потухшего вулкана Лассен. Я предложил ей съездить в Смитсоновский институт, пусть выдадут сертификат.
Что со мной будет, если не останется больше леса, в чащобу которого можно забраться, или когда кончатся все «глухомани», что я буду делать?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24
Я добрел до Вашингтон-сквер, где шел концерт камерной музыки и собралась большая толпа. Я послушал Телемана, потом пьесу Монтеверди, но музыка лишь обострила меланхолию. Я вернулся в Мичиган, примерно год мы переписывались, затем в девятнадцать лет я уехал в Нью-Йорк, она приезжала туда ненадолго, но я слишком часто менял жилье, чтобы не платить за последний месяц, и она так меня и не нашла. Когда мне наконец переслали ее последнее длинное письмо, я плакал. Она писала, что собрала чемодан и хочет побыть со мной неделю перед тем, как начнется школа, она обо всем договорилась с подругой, и родители ничего не узнают. На сиреневой бумаге с цветочками в верхнем углу и запахом лаванды. Я перечитал его раз десять, пока оно не заляпалось потом, элем, кофе и не смялось от запихивания в бумажник. Я читал его в барах, у фонтанов, в Центральном парке, в музеях, на траве, устилавшей берег Гудзона, у моста Джорджа Вашингтона, а чаще у себя в комнате, снова и снова у себя в комнате. В нем была какая-то жуткая окончательность, что-то навсегда утраченное. Она вернется к своему старому другу, а я превращусь во что-то промежуточное, как ночь с цыганом. Мне было все равно. В девятнадцать лет тело абсолютно. Что еще? Дар тела и бессмысленная ночь любви. Я послал ей прощальный подарок – своего любимого Рембо издательства «Галлимар», в коже, на папиросной бумаге, с выцарапанными на форзаце любовными строками. «Стоит тебе передумать…» Финал идиллии.
Лет через шесть я узнал, что она вышла замуж. Лет через девять я проезжал мимо ее дома в Вустере, Массачусетс. Зашел в местную продуктовую лавку за сигаретами, надеясь случайно ее встретить, пусть даже она будет толкать перед собой коляску с четырьмя младенцами. Поразителен был трепет, охвативший меня при мысли, что через столько лет я оказался так близко от нее, всего в одном квартале. Но она не появилась, и в конце концов я уехал.
Дешевый палаточный навес начинал протекать, стоило поскрести его изнутри. С брезентом так всегда. Когда-нибудь я все же куплю себе дорогую нейлоновую палатку, одним куском с полом, всего пять фунтов вместо двадцати прессованного брезента. Но погода поворачивалась к теплу, а ветер становился легким и мягким. Сквозь полог палатки я следил, как в сумерках, примерно в ста ярдах отсюда, подходит к ручью олениха попить воды. Ежедневная процедура. Почему не фавн? Она была округлой, в темном рыжевато-буром летнем одеянии. Почуяла мой запах и бесшумно ускакала в заросли, мелькая среди зелени белым подхвостьем. Чуть позже кончился дождь, я встал и сварил себе фасоль-пинто с нарезанным луком, вывалив туда банку нездоровой на вид аргентинской говядины. Корову, наверное, стоило пристрелить из-за больных копыт и зубов. Закопать бульдозером, за рычагами которого сидит Бог в бронзовых очках, как в фильме «Хад». Убей это животное.
Утром было тепло, светило солнце, а потому я решил отыскать машину и забрать остатки еды. И устоять перед искушением проехать пятьдесят миль, сто в обе стороны, за галлоном виски, или за галлоном с четвертью, или даже больше. После виски я сделаюсь слезливым и бестолковым, запросто оттяпаю себе топориком палец на ноге, или меня занесет под ядовитый дуб, или схватит судорога и я утону в озере. Мне хотелось сходить к тому озеру еще раз – на другой, дальней его стороне на сером сосновом пне я приметил возвышающееся над камышами гнездо скопы. Скоп осталось совсем мало, и мне хотелось рассмотреть ее вблизи.
Моя вторая бостонская сессия началась после неудачной карьеры в колледже и двух лет безработицы. Перерыв, видите ли. Поиски лучшего с нуля. Образование в наше время – билет в будущее. Я вовсе не насмехаюсь над этими клише, выражающими наши заветные мечты и надежды. Я давно понял, что, если они составят не только тысячу песенных текстов, но и единственный мой постоянный словарь, я сделаюсь знаменит и богат, богат и знаменит. Вместо того чтобы выпихивать меня из «Рица» из-за кривых зубов, выбитого глаза, масленой рожи и таких же лацканов, меня будут встречать литаврами, барабаном и кларнетом Бенни Гудмена. Под маслом, конечно, подразумевалось не настоящее масло или хотя бы маргарин, а просто опознавательный знак. Чем дольше я жил на страницах комикса «белое на белом», тем больше нуждался хоть в какой-то бирке. Пусть будет масло. Или подозрительная аппроксимация масла, полученная – продолжим упреки – во время кунниллингвистических экспедиций на Мемориал-драйв. Радклифские девушки отличались приверженностью к нарциссизму и отнюдь не всегда к гигиене. Соответственно, второй мой пресловутый знак. Оцинкованное ведерко с горячей водой, сдобренной «Даз» или «Фэб», губка и подушечки «Брилло». Нелегко таскать, но стоит иметь при себе. Вы наверняка поймете. Это было до земляничных душей и ванн из шампанского, до тех безмятежных времен, когда мышки трансформировались в ультрафиолетовых кисок. Так что я был подельщицей без лицензии, далеко от дома, на коленях и без портфеля, в одной руке губка, другая сжимает в злобном красном кулаке яблоко неуправляемого мира.
Короче, в этом своем втором странствии я пытался начать все сначала, собраться, удержать голову над водой, а потому каждое утро просиживал в кафетерии «Хейс-Бикфорд», изучая в «Глобе» объявления о найме. Забавно, когда бы не было так хорошо всем знакомо. Ученик банковского кассира за $333 в месяц. Прочтя в «Бостон глоб» статью о том, что, каким бы «ужасающим» ни выглядело положение местных безработных, оно все же не было «отчаянным», я сделал пометку на обратной стороне банковского бланка для приема на работу: когда в следующий раз буду проходить мимо библиотеки, попросить Большой оксфордский словарь и выяснить, в чем разница. Я вечно таскал с собой не меньше десятка таких бланков. Они имели свойство постепенно мяться, и, когда я их выбрасывал, куча времени уходила на переписывание заметок. Готов признать, что потратил на них больше часов и минут, чем на заполнение самих бланков. Великолепным росчерком я выводил наверху свое имя, но уже на адресе, домашнем и местном, начинал колебаться, а когда дело доходило до номера социального страхования, мои силы были подорваны. Задолго до опыта работы, имени супруги, девичьей фамилии тещи и рекомендаций. Я ждал в неопределенном будущем того особого мига, когда во мне произойдет самопроизвольный выброс энергии, я заполню десятки таких бланков, получу работу и выберусь наверх. Однажды я сидел на двенадцатом этаже в отделе кадров, дожидаясь, когда со мной поговорят насчет очень творческой работы в отделе почтовой рекламы. Я битый час читал деловые журналы, изредка втихаря полизывая руку, чтобы пригладить коровий зализ в волосах. Уловки были ни к чему, секретарша явно забыла о моем присутствии. И тут я заметил, что лацкан пиджака неприятно топорщится из-за напиханных в карман бланков заявлений. Я поискал глазами мусорную корзину, но она, видимо, стояла под столом секретарши или была замаскирована под мебель. Окно зато находилось рядом, и я встал, сделав вид, будто мне интересно, что там происходит внизу. Достал пачку бланков и столкнул ее с подоконника, предоставив всей этой компании скользить вниз и умирать на улице. Несколько этажей они держались вместе, затем, подхваченные порывом ветра, разлетелись и поплыли мягко, словно бумажные аэропланы. Не хватало только парада астронавтов. Люди с другой стороны улицы стали задирать головы, среди них полицейский. Я резко отпрянул от окна.
– Я все видела, – сказала секретарша.
Подумал о том, чтобы застрелиться, когда кончится еда, но тут же признал эту мысль литературщиной. Придется болтаться до двухтысячного года, хотя бы затем, чтобы сказать внукам, как я был прав в семидесятом. От природы к тому времени ничего не останется, даже тепла свинарников и человечности коровников. Хлева станут храмами, люди будут облизывать их серые задубевшие доски и возносить молитвы. Я отпишу свое тело медицинскому колледжу и потрачу деньги – долларов сто, наверное, – на динамит. Хотя мне все равно не отомстить за убитого во сне гризли, Криппл-крик или за резню на Сэнд-крик. Последняя мне как-то приснилась, только женщины сиу были в этом сне мучнисто-белыми и танцевали вокруг черно-зеленого костра. В наказание наша страна, разумеется, стала Германией, где Миссисипи – Рур, а Огайо – Рейн. Отец предупреждал меня об этом двадцать лет назад, но такова была его профессия – специалист по охране природы. Хорошо, что он умер в шестьдесят третьем – еще до того, как стала очевидной необратимость разрушений и объявился этот размалеванный бронепоезд, нагруженный пердящими политиками с их дебильными лозунгами и прокламациями. От сверхзвукового хлопка у новорожденной норки сминается череп. Мы знаем об этом. Мало? Если стреляться, нужно обязательно сжечь или закопать одежду и прочее добро, можно вырыть глубокую яму, как для мусора, и упасть в нее, в крайнем случае небольшое углубление, в которое я, уже голый, последним взмахом руки брошу ружье. Плоть – хорошее естественное удобрение, или еще лучше – пища для хищников. Семейство койотов проживет на моем трупе несколько дней. Потом сквозь скелет прорастут трава и папоротник, а еще позже его сжует любитель соленого – дикобраз. Поэтому в лесу так мало оленьих рогов. Но это все романтика. Я люблю французские рестораны. Вот и причина не стреляться – заливная щука, тефтели de veau, эльзасские улитки, рыбный суп. Или моя собственная мексиканская стряпня – блинчики с куриным мясом, острым чилийским соусом и сметаной, чтобы заедать ею укусы красного перца Или вино. Или галлоны янтарного виски. Или старый рецепт лечения простуды, которым я пользовался в Нью-Йорке, Бостоне, Сан-Франциско и дома: первым делом кварта свежевыдавленного грейпфрутового сока, затем полгаллона теплой воды для лучшей очистки организма. После двухчасового отдыха в темной комнате пожарить двух– или трехфунтовый бифштекс с кровью и съесть без соли и руками. После этого с надутым и распухшим животом лечь в очень горячую ванну, выключить свет и медленно тянуть самый лучший бурбон, на который только хватит денег, не меньше четверти галлона, пока бутылка не опустеет. Это может занять часа четыре, зависит от твоей вместительности. Затем двадцать четыре часа спишь, а когда просыпаешься, мир свеж и никакой простуды нет и в помине. Некоторые люди с ослабленным организмом будут страдать от похмелья, но я тут ни при чем. Я же не врач. Идите к врачу. Можно пройти через эту процедуру, даже если никакой простуды нет, все равно будет приятно. Иногда на этапе ванны я добавляю гаванскую сигару, но в последнее время они стали чересчур дороги и труднодоступны. Тот же рецепт вылечит вас от меланхолии и на несколько дней сделает бешеным ебарем. Устрицы так не действуют. Как-то под настроение я съел дюжину устриц в бостонском «Юнион-ойстер-хаусе», после чего зашел в «Вестерн-бар Эдварда» и не смог там выпить ни глотка – кое-кто из устриц был еще жив, или чуть жив, и при каждом движении бултыхался у меня в желудке. Пришлось провести отвратительный вечер в порнокинотеатре, где дрочили под газетой мои бостонские соседи. Шорох, шорох и шуршание газет в темном кинозале. Кроме того, я съел несвежего омара и выблевал его целиком, совершая гимнастические кульбиты на улицах Глостера. Собралась немалая толпа. В другой раз я держал за руку друга, умиравшего в больнице от гепатита и осложнений. Он повторял снова и снова:
– Передай мои слова всем художникам всего мира, даже на континенте и в Южной Африке. Никаких моллюсков и грязных иголок. Спиды принимайте перорально. Никаких устриц, если они на вас смотрят, и никаких мидий в месяцы без буквы «р».
Его рука ослабла. Наши слезы падали с ритмичностью метронома, но теперь его замерли. Я стенал, а он срастался с камнем в собственном теле – лысая желтая печень, энцефалитная голова, извергавшая яд даже после смерти. Я натянул простыню ему на лицо и завопил, чтобы пришла сестра. Протуберанец печени под муслиновой тканью наводил на мысль, что мой друг умер от футбольного мяча в желудке, – в тему, ведь он так любил поиграть в футбол в Центральном парке. Пришла сестра.
– Почил поэт.
– Чего?
– Этот человек умер.
Стянув простыню, она посмотрела ему в лицо.
– Точно. Вы его врач?
– В некотором смысле да. Я практикую только в особых случаях.
Она достала две золотые двадцатидолларовые монеты, положила на его невидящие глаза и вышла из палаты. Я немедленно сунул золотые монеты в карман, попробовал опустить веки, но они отскакивали назад, как резиновые ободки, выкрученного наизнанку презерватива. В конце концов я обошелся пятаком и заячьей лапкой, которую таскал с собой вот уже несколько лет. Лапка выглядела несколько странно – она принадлежала скорее зайцу-русаку, чем американскому кролику, и была слишком длинной, так что доставала до кончика носа. Я натянул простыню обратно.
Прощай, дорогой друг, отныне тебе предстоит возделывать самое дальнее поле. Передай привет Вийону и Йитсу. Ты ведь не против, если я заберу эти монеты. Эти супер-пупер-больницы совсем с ума посходили.
Я ушел, и бессловесное «да» в ответ на вопрос о золотых монетах явственно заполнило собой священную палату.
Много лет назад мой старший, но не особенно мудрый друг-профессор сказал после своей седьмой идиотской женитьбы:
– Главное – это знать, что на что похоже.
– Но ничто ни на что не похоже, – ответил я с идеальной восточной улыбкой.
Компаса не было ни в рюкзаке, ни в кармане куртки. Перетряхнув спальный мешок, я обнаружил, что прибор застрял в папоротнике, постеленном для сбора влаги. Циферблат запотел, как случается с дешевыми часами. Это был очень дорогой немецкий компас, подарок на Рождество. Тоже мне, хитрая диверсия. Фрицы отрываются, подумал я, вглядываясь сквозь обрамленный стеклом туман в неуверенно дрожащую красную стрелку. Рассмотрев наконец шкалу, я не поверил ей, как и четыре дня назад. Однако сунул в карман пакет изюма, наполнил из ручья солдатскую флягу времен Второй мировой и отправился на юго-юго-запад к машине, до которой, по моим прикидкам, было миль семь. Когда доберусь до просеки, встанет вопрос, куда поворачивать – налево или направо. Может, какой-нибудь финн-лесоруб за это время разбил стекло и угнал машину, закоротив провода зажигания. Странные люди, эти финны Верхнего полуострова. Живут на одних пирогах – мясо, брюква и картошка, завернутые в тесто. Пьют, как кони, а разозлившись, дерутся топорами и дробовиками. Не особо изобретательны – даже рецепт пирогов к ним пришел из Корнуолла во времена медного бума прошлого века. Финнов привезли сюда работать грузчиками, и они вцепились в эту местность из-за снега, холодов и короткого лета. Она напоминает им другую необитаемую планету – их родину. Как-то в баре я разговорился с финном, который за год до того перегрыз на спор небольшой кедр и таскал в доказательство фотографии. У него почти не было зубов – ради ящика пива он оставил их в стволе дерева. В другой раз я танцевал с финкой, и она показывала мне левую сиську, простреленную на оленьей охоте. Шрам был точной копией кратера потухшего вулкана Лассен. Я предложил ей съездить в Смитсоновский институт, пусть выдадут сертификат.
Что со мной будет, если не останется больше леса, в чащобу которого можно забраться, или когда кончатся все «глухомани», что я буду делать?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24