Потом я успокоился опять, подумав об арктическом волке, весящем сто девяносто фунтов, в точности как я сам. До чего было бы приятно прогуляться с таким приятелем, спина выше твоего пояса, а голова и зубы ласково трутся о плечо. Наверное, их можно было бы как-то одомашнить, но только так, как они сами это понимают, и чтобы они остались в своем мире. Естественно, о том, что они такие тяжелые, узнали, только когда стали их стрелять. Жар бросается в голову, от гнева лес у меня перед глазами краснеет. Не самое худшее применение моей жизни – стрелять на Аляске в аэропланы, с которых они стреляют в волков. Кажется, я нащупал подходящее для себя благое дело, свою персональную священную войну – возможно, участие во всяких других ужасах имело бы и больший вес, однако именно это я смогу, пожалуй, делать хорошо.
IV
Нью-Йорк
Сейчас полночь. Только ради тебя, Лючия, я прячу от света свои раны. Идет дождь, и я почти сплю. Потом, в первом молочном свете, с холма стало видно, как уезжают машины. Моряков больше нет, и открыты только две будки, по одной с каждой стороны шлагбаума. В воздухе приятная игольчатая морось: всю ночь шел прерывистый дождь, в отдалении гремел гром, сверкала молния, затмевая пламя домны, затмевая фары грузовиков, дуговые лампы над будками, освещая траву и листья вяза, под которым я лежу, свернувшись калачиком и промокнув. Поздно вечером, еще до того, как набежали все эти стопщики, по большей части моряки, я прошел две мили вдоль хайвейной связки в сторону Питсбурга, купил гамбургер и пинту виски. Затем опять взобрался на холм и улегся там под первые капли дождя, надеясь, что в мае ночи уже теплые, попивая виски и думая, что всего за лишний доллар можно было купить другой виски, который не обжигал бы так горло и не застревал бы в нем, прежде чем провалиться вниз. Когда-нибудь янтарная жидкость будет шелковистой, и мне нальет ее из хрустального графина Аннабель Ли. Виски кончился, и я заснул, проснулся с мыслью, что моряки, должно быть, все уехали, но их еще оставалось пять человек, так что я заснул опять под стрекотание сверчков, шипение под дождем дуговых ламп, пение на холме у меня за спиной одинокого козодоя и грохот огромных дизельных грузовиков, десять раз переключающих передачу, чтобы разогнаться до нужной скорости.
Она попросила меня приехать в письме из одного абзаца на розоватой бумаге, пахшей не то настурцией, не то гнилой капустой. Предполагались, очевидно, фиалки. Я думал о ней несколько дней, после чего пошвырял с моста учебники – я изучал историю искусства и несколько часов в день работал плотником. Я выбрал историю искусства, чтобы сидеть в больших темных залах и разглядывать слайды с изображениями картин или зданий, которые мне хотелось когда-нибудь увидеть. Два года назад я собрал тысячу долларов на поездку во Францию, но спустил их на сложную операцию глаза. Три года копить деньги, чтобы добрый хирург отобрал их за три часа абсолютно провальной топорной работы. Хорошо получать триста тридцать три доллара в час за то, что знаешь толк в глазных яблоках. Он счел мое возмущение необоснованным – ведь он мне ничего не обещал. Я уехал в пятницу, забрав чек, оказавшийся совсем ерундовым, так как несколько дней подряд нас поливало дождем. Попытался занять у кого-нибудь денег на автобус или на поезд, но мои немногочисленные друзья сами были на мели, а в банке поинтересовались, что я готов им предложить в качестве гарантии. Дурными вечерами мы с приятелем составляли план ограбления какого-нибудь банка, и теперь, выходя от них ни с чем, я мечтал, как в один прекрасный день вернусь и выгребу этот банк подчистую. Помните меня? Вы не дали мне ссуду. Бах-бах-бах-бах, свиноебы-капиталисты. Пожалуй, я буду стрелять в пол у них под ногами. Не хотелось бы кого-нибудь ранить. И все же до сих пор путешествие было приятным, а машины ловились легко. Мне нравилась зелень полей Огайо, запах гниющей люцерны от сеносушилок. Зеленый горячий запах. Даже Питсбург для разнообразия показался приятным, тугой ветер разносил повсюду мусор. Теперь, однако, жопа, поскольку люди первым делом подбирают солдат и матросов. Америка прежде всего или ДОЛОЙ ЭРЛА УОРРЕНА, как сообщал плакат на выезде из Каламазу; «каламазу» – это по-индейски «чих», или «вонючий горшок».
Ну вот, вояки кончились, я спустился с холма и перемахнул через проволочный забор – сейчас у меня так уже не получится, равно как играть в классы у парковочных столбов или подтягиваться сто раз на одной руке. Боже, тела обызвествляются, потом гниют. Прошло несколько минут, и меня подобрал инженер-химик, очень дотошный и любопытный. Где мой чемодан? Украли. Удовлетворен. Чем я занимаюсь? Работал в компании по сносу старых зданий. Тяжелая работа? Да, двенадцатифунтовая кувалда вообще-то тяжеловата. Хорошо платят? Да, четыре доллара в час. На это он сказал, что профсоюзы заходят слишком далеко, слишком далеко, слишком далеко. Сколько вы получаете? Не твое дело. Ага. Так куда заходят профсоюзы, поинтересовался я. Он сказал, что, если бы в машине было радио, мы послушали бы музыку или какую-нибудь игру, но это машина компании. Я сказал, организуйте профсоюз и потребуйте радио. Умник, сказал он. Затем принялся рассказывать о своей жизни, словно считал это обязанностью, – как на мыльной фабрике в Цинциннати он поднимался по служебной лестнице, о своих троих детях, как больно кусается собственность и налоги. Еще о конференции, на которую он ездил в Сан-Франциско, как там устроили настоящий бал, я имею в виду настоящий бал с красивыми дорогими проститутками. Вам, богатым, везет, сказал я, все вам задаром, деньги к деньгам. Черт возьми. Мы столько работаем, надо же как-то выпускать пар, и ради бога, если говорить по сути, мыло – это очень важно. Чтобы мылиться, подумал я про себя. Он вздохнул и спросил, много ли у меня было подружек. Я сказал, всего одна, и мы храним себя для брака. Не хотелось пускаться в бесцельные разговоры о сексе. Клонило ко сну, и холод уходил из одежды, подсыхавшей на бьющем сквозь лобовое стекло солнце. Я думал о ней, но как-то странно: она была похожа на птицу, точнее, становилась птицей, голова дергалась и металась в такт словам. Ее трусы казались тяжелыми от перьев, а грудь – одна, но большая – мягкой от пуха. Мыло говорило, что в Синси шел дождь, какие-то общие слова о спорте, потом мы долго спорили о паритете цен на сельхозпродукцию. Я снова думал о ней, о том, кого я увижу раньше, стоит ли спрашивать Барбару, мой ли это ребенок, или лучше вообще с ней не видеться. В Нью-Йорке девицы из Миссисипи и Луизианы впадают в бездумную распущенность. Наверное, им не хватает тепла после надежного дома, хороших школ, денег, но все это достается городу – и деньги, и природное обаяние, и бесцельность. Он высадил меня в Гаррисберге, хоть и не скрывал, что едет дальше. Типичный придурковатый бизнесмен, но мне бы его самоуверенность. Приспичило знать, не курю ли я «травку». Конечно, конечно, только этим и занимаюсь. Ну, сказал он, я химик, и это настоящий бич. Хорошее слово «бич», сказал я, но вы же вроде бы делаете мыло, при чем здесь трава? Я руководитель, сказал он, и работаю в центре города, а фабрика на окраине. В Гаррисберге я прождал всего полчаса, затем меня посадил к себе молодой мужик с пачкой «Лаки» в закрученном рукаве футболки и с вытатуированным орлом на предплечье. Радио играло слишком громко, так что особенно не поговоришь, разве только каждый час начинались новости, и тогда мы разговаривали. Он недавно вернулся с флота и сказал, что женщины в Норфолке и Виргинии слишком сговорчивые, но если взять увольнение в выходные и отправиться в Ричмонд, то можно подцепить милую деревенскую девушку. Я никогда не был в Ричмонде, но к концу разговора почти верил, что был, соглашался со всем, что он мне втолковывал, и добавлял собственные малоприличные подробности. Поздно вечером, когда мы приехали на Стейтен-Айленд, я уже твердо знал, что когда-нибудь доберусь до Ричмонда и познакомлюсь там со свежей деревенской девушкой, не то что эти сговорчивые толстоногие свиньи из Норфолка.
Я проехал в автобусе через весь остров и, приняв немного на грудь, отправился пешком к парому. Бармен еще спросил, не из Флориды ли я, часом, с таким красивым загаром, – на это я ответил, что работал на воздухе там, где почти всегда солнце. Он глубокомысленно согласился. Я почти час прождал парома на щербатом причале, поглядывая одним глазом на группу негров, жутко пьяных, но веселых, и на двух одутловатых угрюмых юношей, смотревших на всех маленькими глазками, утопленными в физиономиях, словно оливки в пиццах. Взойдя на борт, я тут же поднялся наверх сначала к поручням – смотреть на тускло исчезающий остров, потом на нос – наблюдать за медленно подползающим Манхэттеном. Под нами черная, черная вода. Как-то я не очень уверен, что корабли вообще способны плавать. Сколько лет этому кораблю, сэр, на котором я катался раз десять с разными девушками? С первой мы жили вместе, и однажды я рассказывал ей, что, мол, прямо сегодня около полудня видел настоящего писателя – на углу Пятьдесят седьмой и Пятой стоял высокий огромный Олдос Хаксли, смотрел на все туманным взглядом и Держал за руку молодую девушку. Она была очень хорошенькая, эта молодая девушка, и я шел за ними по Пятой, пока они не повернули на Пятьдесят третью и не вошли в Музей современного искусства, а денег на билет у меня не было. Хотелось подслушать, о чем они говорят, не скажет ли он что-нибудь такое же остроумное, как в «Желтом Кроме», «Контрапункте» и других книгах о моих ровесниках – парнях, у которых души – «тонкие мембраны». В свой последний школьный год я изо всех сил притворялся одним из таких молодых людей, добавляя себе в качестве bouquet garni изрядную дозу Стивена Дедала. От соплей и самодовольства меня спасло лишь погружение с головой в Уитмена, Фолкнера, Достоевского, Рембо и Генри Миллера – они стали моей постоянной подкачкой, пищей, позволявшей избежать меланхолии. В восемнадцать-девятнадцать лет в книгах черпаешь не удовольствие, а силу. На протянутую через комнатку веревку я повесил два портрета: один – Рембо, а второй – желтоватый портретный рисунок Достоевского с высоким шарообразным лбом, словно заключавшим в себе все зло и всю радость, когда либо известные человеку, торжество и обреченность одновременно. Но жизнь всегда получает преимущество, и, если ты собираешь в ресторане посуду, или машешь мотыгой, или закидываешь на сеновале скирды сена, приземленность работы задавит величие книг. Для нищего чужака из глубинки первый сэндвич с горячим пастрами – чудо, в которое трудно поверить. Почему у нас дома нет такой еды? Или львы у входа в библиотеку, и одна только мысль, что мне позволено сколь угодно долго там бродить и смотреть на рукопись самого Китса. Воистину город золотой, думал я. И восторг первой марихуаны в углу «Файв-спот», где Пеппер Адамс играл с Элвином Джонсом, который заводил на полчаса барабанное соло, рыча и обливаясь потом, так что его синий костюм становился черным. В восемнадцать лет я был готов с болью вобрать в себя все и бродил по этому городу в вязком, будто сон, изумлении.
Теперь, два года спустя, я подползал на пароме к Бэттери, и город казался мне плоским, словно нарисованным, – клеймо на горизонте, сочащееся гноем, грязью и холодной злобой. Ни обещаний, ни будущего. Я войду в него и сразу выйду после двух коротких визитов. Если только не подвалит счастье посмотреть, как его сровняет с землей гигантская приливная волна, поднятая кометой, что нырнет в Атлантический океан в нескольких милях от берега и запрудит бухту мертвыми кальмарами. Вода подо мной была мокрой и вонючей – моторы ревели на реверсе, паром становился на якорь. Сяду в трамвай, доеду до мидтауна и буду бродить там до рассвета. Как ни странно, в Нью-Йорке мне совсем не страшно. Возможно, все дело в невинности, с которой я болтался по Гарлему, Испанскому Гарлему, Нижнему Ист-Сайду, и, конечно, в потрепанном виде: неприметно одетый человек – плохая добыча. Даже если он расселся на скамейке в – как я потом выяснил – Нидл-парке. Запросто болтает с ворами и проститутками, выпытывая, чем они живут и о чем думают. Приятель сказал, что меня никто не трогает из-за болтающегося глаза – с ним я страшен и сам похож на преступника. Сколько раз, когда я спрашивал о чем-то посторонних людей, они вздрагивали и оглядывались через правое плечо, не обращаюсь ли я к кому-то другому. Как бы то ни было, я не чувствовал опасности. И без колебаний шел, куда хотел. Пожив три раза в этом городе, я лишь дважды попадал в ситуации, которые можно как-то соотнести с насилием. Мы ехали в метро на вечеринку в Дальний Рокуэй, когда молодые гопники принялись вспарывать ножами сиденья, а затем, уже в Бруклине, высовываться в открытую дверь и таскать с платформы снег. Нас было пятеро – три девушки из Барнарда, я и один мой приятель, сандальных дел мастер из Виллиджа. Его девушка сказала одному из этих уродов, чтобы, мол, не вздумал бросать в нее снегом, – что тот немедленно и проделал на ближайшей остановке. Мы гнались за ними по всей платформе, приятель, схватив одного за волосы, повалил на бетон, а я добежал за другим до самого края и стал орать: чтоб тебе долбануться о третий рельс, хуесос. Но он перескочил через полотно и влез на забор. Вернувшись на платформу, я увидел, что кондуктор держит поезд, а первый урод сидит на бетоне и воет. Мой приятель дожидался меня с полной горстью волос, выдранных в конце погони. Он сказал, что вмазал уроду разок-другой и с него хватит. Когда мы вернулись к девушкам, моя сказала, чтобы я никогда больше этого не делал, если не хочу, чтобы меня пырнули ножом. Впрочем, за несколько месяцев езды в нью-йоркском метро я видел и не такое, и ни кондукторы, ни кто-либо из работников ни разу не вмешались. Другой случай был неприятным, поскольку виноват я сам. Мы сидели с какими-то людьми в популярном среди художников баре. Потом я зашел в туалет, и хорошо одетый мужчина, стоявший над писсуаром, сказал: вам, пидорам, нравится этот бар, правда? Когда он стал причесываться, я с размаху засадил ему в ухо, потом еще пару раз в голову, в плечи и в солнечное сплетение – так, что он повалился на колени. Я раздавил ногой слетевшие на пол очки. Он сел, глупо на меня посмотрел, схватился за голову и опять сказал, что я пидор, после чего я сунул его башку в унитаз, где что-то плавало, вышел из туалета и вернулся к столику. Он тоже выбрался, что-то шепнул бармену, тот подошел ко мне и сказал, чтобы я прекратил бить их постоянных посетителей. Один из художников объяснил, что у этого парня такая «мода» – получать по морде в туалете. Мне было очень неловко, но они быстро замяли тему и вернулись к разговору о Кунинге. Я ведь сам ненавидел насилие любого рода с тех пор, как впервые увидел драку, – меня тогда затошнило и подкосились ноги.
Прошагав несколько часов приблизительно на запад, я понял, насколько жарким будет сегодняшний день. Горы Гурон располагаются примерно на широте Квебека, но стоит утихнуть ветру с озера Верхнего, как летний воздух замирает и становится непереносимым. Год назад я поставил палатку в сосновой пустоши долины Йеллоу-Дог и почти все время просидел, высунув язык, в прохладной реке. Жара была сильной настолько, а лес раскалился и высох так, что единственная спичка могла вызвать огненную бурю, настоящий Дрезден для зверья, когда огонь распространяется со скоростью двести миль в час громадными рыжими скачками – та же скорость, между прочим, и у лавины. Отсюда можно вывести несколько ложных заключений. Ни в коем случае нельзя забывать, что онтогенез повторяет филогенез. И наоборот. Мировая башка в своем вдовьем одиночестве и величии творит этот мир ежедневно с математическим правдоподобием. Вспаханная борозда напоминает раскрытую вагину и так далее. Ствол винтовки – это подобие члена, а член – подобие ствола, бесполезное, коли японцы завоюют Калифорнию. Всего неделю назад мне сказали, что мы живем во время апокалипсиса. Возможно, наступают «последние дни». Да, конечно, срочно соорудить себе чепец и ожерелье с кулоном из лошадиного дерьма в шоколадной глазури, чтобы отвадить силы зла. Проблема не в апокалипсисе, а в удушающих кружевах; в зерновом ангаре слишком много крыс, у кого-то из них начинается лихорадка, и скоро они умрут от перенапряжения – сначала мозг, затем постепенно тело. Продираясь через осиново-тополиный бурелом, я с трудом карабкался в гору, наконец забрался на вершину и плюхнулся на замшелый камень. Кругом сплошная зелень, только лес, и ни единого признака человеческого присутствия, хотя где-то там они рубят деревья для бумажных комбинатов. Или кедровые бревна для летних домиков автомобильным рабочим Детройта, их построят на удобно расположенных шестистах квадратных милях к югу отсюда.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24
IV
Нью-Йорк
Сейчас полночь. Только ради тебя, Лючия, я прячу от света свои раны. Идет дождь, и я почти сплю. Потом, в первом молочном свете, с холма стало видно, как уезжают машины. Моряков больше нет, и открыты только две будки, по одной с каждой стороны шлагбаума. В воздухе приятная игольчатая морось: всю ночь шел прерывистый дождь, в отдалении гремел гром, сверкала молния, затмевая пламя домны, затмевая фары грузовиков, дуговые лампы над будками, освещая траву и листья вяза, под которым я лежу, свернувшись калачиком и промокнув. Поздно вечером, еще до того, как набежали все эти стопщики, по большей части моряки, я прошел две мили вдоль хайвейной связки в сторону Питсбурга, купил гамбургер и пинту виски. Затем опять взобрался на холм и улегся там под первые капли дождя, надеясь, что в мае ночи уже теплые, попивая виски и думая, что всего за лишний доллар можно было купить другой виски, который не обжигал бы так горло и не застревал бы в нем, прежде чем провалиться вниз. Когда-нибудь янтарная жидкость будет шелковистой, и мне нальет ее из хрустального графина Аннабель Ли. Виски кончился, и я заснул, проснулся с мыслью, что моряки, должно быть, все уехали, но их еще оставалось пять человек, так что я заснул опять под стрекотание сверчков, шипение под дождем дуговых ламп, пение на холме у меня за спиной одинокого козодоя и грохот огромных дизельных грузовиков, десять раз переключающих передачу, чтобы разогнаться до нужной скорости.
Она попросила меня приехать в письме из одного абзаца на розоватой бумаге, пахшей не то настурцией, не то гнилой капустой. Предполагались, очевидно, фиалки. Я думал о ней несколько дней, после чего пошвырял с моста учебники – я изучал историю искусства и несколько часов в день работал плотником. Я выбрал историю искусства, чтобы сидеть в больших темных залах и разглядывать слайды с изображениями картин или зданий, которые мне хотелось когда-нибудь увидеть. Два года назад я собрал тысячу долларов на поездку во Францию, но спустил их на сложную операцию глаза. Три года копить деньги, чтобы добрый хирург отобрал их за три часа абсолютно провальной топорной работы. Хорошо получать триста тридцать три доллара в час за то, что знаешь толк в глазных яблоках. Он счел мое возмущение необоснованным – ведь он мне ничего не обещал. Я уехал в пятницу, забрав чек, оказавшийся совсем ерундовым, так как несколько дней подряд нас поливало дождем. Попытался занять у кого-нибудь денег на автобус или на поезд, но мои немногочисленные друзья сами были на мели, а в банке поинтересовались, что я готов им предложить в качестве гарантии. Дурными вечерами мы с приятелем составляли план ограбления какого-нибудь банка, и теперь, выходя от них ни с чем, я мечтал, как в один прекрасный день вернусь и выгребу этот банк подчистую. Помните меня? Вы не дали мне ссуду. Бах-бах-бах-бах, свиноебы-капиталисты. Пожалуй, я буду стрелять в пол у них под ногами. Не хотелось бы кого-нибудь ранить. И все же до сих пор путешествие было приятным, а машины ловились легко. Мне нравилась зелень полей Огайо, запах гниющей люцерны от сеносушилок. Зеленый горячий запах. Даже Питсбург для разнообразия показался приятным, тугой ветер разносил повсюду мусор. Теперь, однако, жопа, поскольку люди первым делом подбирают солдат и матросов. Америка прежде всего или ДОЛОЙ ЭРЛА УОРРЕНА, как сообщал плакат на выезде из Каламазу; «каламазу» – это по-индейски «чих», или «вонючий горшок».
Ну вот, вояки кончились, я спустился с холма и перемахнул через проволочный забор – сейчас у меня так уже не получится, равно как играть в классы у парковочных столбов или подтягиваться сто раз на одной руке. Боже, тела обызвествляются, потом гниют. Прошло несколько минут, и меня подобрал инженер-химик, очень дотошный и любопытный. Где мой чемодан? Украли. Удовлетворен. Чем я занимаюсь? Работал в компании по сносу старых зданий. Тяжелая работа? Да, двенадцатифунтовая кувалда вообще-то тяжеловата. Хорошо платят? Да, четыре доллара в час. На это он сказал, что профсоюзы заходят слишком далеко, слишком далеко, слишком далеко. Сколько вы получаете? Не твое дело. Ага. Так куда заходят профсоюзы, поинтересовался я. Он сказал, что, если бы в машине было радио, мы послушали бы музыку или какую-нибудь игру, но это машина компании. Я сказал, организуйте профсоюз и потребуйте радио. Умник, сказал он. Затем принялся рассказывать о своей жизни, словно считал это обязанностью, – как на мыльной фабрике в Цинциннати он поднимался по служебной лестнице, о своих троих детях, как больно кусается собственность и налоги. Еще о конференции, на которую он ездил в Сан-Франциско, как там устроили настоящий бал, я имею в виду настоящий бал с красивыми дорогими проститутками. Вам, богатым, везет, сказал я, все вам задаром, деньги к деньгам. Черт возьми. Мы столько работаем, надо же как-то выпускать пар, и ради бога, если говорить по сути, мыло – это очень важно. Чтобы мылиться, подумал я про себя. Он вздохнул и спросил, много ли у меня было подружек. Я сказал, всего одна, и мы храним себя для брака. Не хотелось пускаться в бесцельные разговоры о сексе. Клонило ко сну, и холод уходил из одежды, подсыхавшей на бьющем сквозь лобовое стекло солнце. Я думал о ней, но как-то странно: она была похожа на птицу, точнее, становилась птицей, голова дергалась и металась в такт словам. Ее трусы казались тяжелыми от перьев, а грудь – одна, но большая – мягкой от пуха. Мыло говорило, что в Синси шел дождь, какие-то общие слова о спорте, потом мы долго спорили о паритете цен на сельхозпродукцию. Я снова думал о ней, о том, кого я увижу раньше, стоит ли спрашивать Барбару, мой ли это ребенок, или лучше вообще с ней не видеться. В Нью-Йорке девицы из Миссисипи и Луизианы впадают в бездумную распущенность. Наверное, им не хватает тепла после надежного дома, хороших школ, денег, но все это достается городу – и деньги, и природное обаяние, и бесцельность. Он высадил меня в Гаррисберге, хоть и не скрывал, что едет дальше. Типичный придурковатый бизнесмен, но мне бы его самоуверенность. Приспичило знать, не курю ли я «травку». Конечно, конечно, только этим и занимаюсь. Ну, сказал он, я химик, и это настоящий бич. Хорошее слово «бич», сказал я, но вы же вроде бы делаете мыло, при чем здесь трава? Я руководитель, сказал он, и работаю в центре города, а фабрика на окраине. В Гаррисберге я прождал всего полчаса, затем меня посадил к себе молодой мужик с пачкой «Лаки» в закрученном рукаве футболки и с вытатуированным орлом на предплечье. Радио играло слишком громко, так что особенно не поговоришь, разве только каждый час начинались новости, и тогда мы разговаривали. Он недавно вернулся с флота и сказал, что женщины в Норфолке и Виргинии слишком сговорчивые, но если взять увольнение в выходные и отправиться в Ричмонд, то можно подцепить милую деревенскую девушку. Я никогда не был в Ричмонде, но к концу разговора почти верил, что был, соглашался со всем, что он мне втолковывал, и добавлял собственные малоприличные подробности. Поздно вечером, когда мы приехали на Стейтен-Айленд, я уже твердо знал, что когда-нибудь доберусь до Ричмонда и познакомлюсь там со свежей деревенской девушкой, не то что эти сговорчивые толстоногие свиньи из Норфолка.
Я проехал в автобусе через весь остров и, приняв немного на грудь, отправился пешком к парому. Бармен еще спросил, не из Флориды ли я, часом, с таким красивым загаром, – на это я ответил, что работал на воздухе там, где почти всегда солнце. Он глубокомысленно согласился. Я почти час прождал парома на щербатом причале, поглядывая одним глазом на группу негров, жутко пьяных, но веселых, и на двух одутловатых угрюмых юношей, смотревших на всех маленькими глазками, утопленными в физиономиях, словно оливки в пиццах. Взойдя на борт, я тут же поднялся наверх сначала к поручням – смотреть на тускло исчезающий остров, потом на нос – наблюдать за медленно подползающим Манхэттеном. Под нами черная, черная вода. Как-то я не очень уверен, что корабли вообще способны плавать. Сколько лет этому кораблю, сэр, на котором я катался раз десять с разными девушками? С первой мы жили вместе, и однажды я рассказывал ей, что, мол, прямо сегодня около полудня видел настоящего писателя – на углу Пятьдесят седьмой и Пятой стоял высокий огромный Олдос Хаксли, смотрел на все туманным взглядом и Держал за руку молодую девушку. Она была очень хорошенькая, эта молодая девушка, и я шел за ними по Пятой, пока они не повернули на Пятьдесят третью и не вошли в Музей современного искусства, а денег на билет у меня не было. Хотелось подслушать, о чем они говорят, не скажет ли он что-нибудь такое же остроумное, как в «Желтом Кроме», «Контрапункте» и других книгах о моих ровесниках – парнях, у которых души – «тонкие мембраны». В свой последний школьный год я изо всех сил притворялся одним из таких молодых людей, добавляя себе в качестве bouquet garni изрядную дозу Стивена Дедала. От соплей и самодовольства меня спасло лишь погружение с головой в Уитмена, Фолкнера, Достоевского, Рембо и Генри Миллера – они стали моей постоянной подкачкой, пищей, позволявшей избежать меланхолии. В восемнадцать-девятнадцать лет в книгах черпаешь не удовольствие, а силу. На протянутую через комнатку веревку я повесил два портрета: один – Рембо, а второй – желтоватый портретный рисунок Достоевского с высоким шарообразным лбом, словно заключавшим в себе все зло и всю радость, когда либо известные человеку, торжество и обреченность одновременно. Но жизнь всегда получает преимущество, и, если ты собираешь в ресторане посуду, или машешь мотыгой, или закидываешь на сеновале скирды сена, приземленность работы задавит величие книг. Для нищего чужака из глубинки первый сэндвич с горячим пастрами – чудо, в которое трудно поверить. Почему у нас дома нет такой еды? Или львы у входа в библиотеку, и одна только мысль, что мне позволено сколь угодно долго там бродить и смотреть на рукопись самого Китса. Воистину город золотой, думал я. И восторг первой марихуаны в углу «Файв-спот», где Пеппер Адамс играл с Элвином Джонсом, который заводил на полчаса барабанное соло, рыча и обливаясь потом, так что его синий костюм становился черным. В восемнадцать лет я был готов с болью вобрать в себя все и бродил по этому городу в вязком, будто сон, изумлении.
Теперь, два года спустя, я подползал на пароме к Бэттери, и город казался мне плоским, словно нарисованным, – клеймо на горизонте, сочащееся гноем, грязью и холодной злобой. Ни обещаний, ни будущего. Я войду в него и сразу выйду после двух коротких визитов. Если только не подвалит счастье посмотреть, как его сровняет с землей гигантская приливная волна, поднятая кометой, что нырнет в Атлантический океан в нескольких милях от берега и запрудит бухту мертвыми кальмарами. Вода подо мной была мокрой и вонючей – моторы ревели на реверсе, паром становился на якорь. Сяду в трамвай, доеду до мидтауна и буду бродить там до рассвета. Как ни странно, в Нью-Йорке мне совсем не страшно. Возможно, все дело в невинности, с которой я болтался по Гарлему, Испанскому Гарлему, Нижнему Ист-Сайду, и, конечно, в потрепанном виде: неприметно одетый человек – плохая добыча. Даже если он расселся на скамейке в – как я потом выяснил – Нидл-парке. Запросто болтает с ворами и проститутками, выпытывая, чем они живут и о чем думают. Приятель сказал, что меня никто не трогает из-за болтающегося глаза – с ним я страшен и сам похож на преступника. Сколько раз, когда я спрашивал о чем-то посторонних людей, они вздрагивали и оглядывались через правое плечо, не обращаюсь ли я к кому-то другому. Как бы то ни было, я не чувствовал опасности. И без колебаний шел, куда хотел. Пожив три раза в этом городе, я лишь дважды попадал в ситуации, которые можно как-то соотнести с насилием. Мы ехали в метро на вечеринку в Дальний Рокуэй, когда молодые гопники принялись вспарывать ножами сиденья, а затем, уже в Бруклине, высовываться в открытую дверь и таскать с платформы снег. Нас было пятеро – три девушки из Барнарда, я и один мой приятель, сандальных дел мастер из Виллиджа. Его девушка сказала одному из этих уродов, чтобы, мол, не вздумал бросать в нее снегом, – что тот немедленно и проделал на ближайшей остановке. Мы гнались за ними по всей платформе, приятель, схватив одного за волосы, повалил на бетон, а я добежал за другим до самого края и стал орать: чтоб тебе долбануться о третий рельс, хуесос. Но он перескочил через полотно и влез на забор. Вернувшись на платформу, я увидел, что кондуктор держит поезд, а первый урод сидит на бетоне и воет. Мой приятель дожидался меня с полной горстью волос, выдранных в конце погони. Он сказал, что вмазал уроду разок-другой и с него хватит. Когда мы вернулись к девушкам, моя сказала, чтобы я никогда больше этого не делал, если не хочу, чтобы меня пырнули ножом. Впрочем, за несколько месяцев езды в нью-йоркском метро я видел и не такое, и ни кондукторы, ни кто-либо из работников ни разу не вмешались. Другой случай был неприятным, поскольку виноват я сам. Мы сидели с какими-то людьми в популярном среди художников баре. Потом я зашел в туалет, и хорошо одетый мужчина, стоявший над писсуаром, сказал: вам, пидорам, нравится этот бар, правда? Когда он стал причесываться, я с размаху засадил ему в ухо, потом еще пару раз в голову, в плечи и в солнечное сплетение – так, что он повалился на колени. Я раздавил ногой слетевшие на пол очки. Он сел, глупо на меня посмотрел, схватился за голову и опять сказал, что я пидор, после чего я сунул его башку в унитаз, где что-то плавало, вышел из туалета и вернулся к столику. Он тоже выбрался, что-то шепнул бармену, тот подошел ко мне и сказал, чтобы я прекратил бить их постоянных посетителей. Один из художников объяснил, что у этого парня такая «мода» – получать по морде в туалете. Мне было очень неловко, но они быстро замяли тему и вернулись к разговору о Кунинге. Я ведь сам ненавидел насилие любого рода с тех пор, как впервые увидел драку, – меня тогда затошнило и подкосились ноги.
Прошагав несколько часов приблизительно на запад, я понял, насколько жарким будет сегодняшний день. Горы Гурон располагаются примерно на широте Квебека, но стоит утихнуть ветру с озера Верхнего, как летний воздух замирает и становится непереносимым. Год назад я поставил палатку в сосновой пустоши долины Йеллоу-Дог и почти все время просидел, высунув язык, в прохладной реке. Жара была сильной настолько, а лес раскалился и высох так, что единственная спичка могла вызвать огненную бурю, настоящий Дрезден для зверья, когда огонь распространяется со скоростью двести миль в час громадными рыжими скачками – та же скорость, между прочим, и у лавины. Отсюда можно вывести несколько ложных заключений. Ни в коем случае нельзя забывать, что онтогенез повторяет филогенез. И наоборот. Мировая башка в своем вдовьем одиночестве и величии творит этот мир ежедневно с математическим правдоподобием. Вспаханная борозда напоминает раскрытую вагину и так далее. Ствол винтовки – это подобие члена, а член – подобие ствола, бесполезное, коли японцы завоюют Калифорнию. Всего неделю назад мне сказали, что мы живем во время апокалипсиса. Возможно, наступают «последние дни». Да, конечно, срочно соорудить себе чепец и ожерелье с кулоном из лошадиного дерьма в шоколадной глазури, чтобы отвадить силы зла. Проблема не в апокалипсисе, а в удушающих кружевах; в зерновом ангаре слишком много крыс, у кого-то из них начинается лихорадка, и скоро они умрут от перенапряжения – сначала мозг, затем постепенно тело. Продираясь через осиново-тополиный бурелом, я с трудом карабкался в гору, наконец забрался на вершину и плюхнулся на замшелый камень. Кругом сплошная зелень, только лес, и ни единого признака человеческого присутствия, хотя где-то там они рубят деревья для бумажных комбинатов. Или кедровые бревна для летних домиков автомобильным рабочим Детройта, их построят на удобно расположенных шестистах квадратных милях к югу отсюда.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24