Дарю тебе это право по старой дружбе. Иначе, клянусь дьволом, я тебя уничтожу, – прохрипел Мистер Ты и, заметив копошащийся на песке комок бесовской плоти, с силой надавил каблуком на рогатую башку монстра-выкидыша. – Я раздавлю тебя так же, как только что раздавил твое отродье. Ты меня знаешь, я всегда иду до конца.
Увидев, как он обошелся с ее чадом, Лилит издала жуткий вопль и сделала попытку броситься на Мистера Ты, но тут же упала, не удержавшись на одной ноге. При этом уродливая голова ее оказалась совсем близко от правой руки Геры, и чудовище впилось всей своей широкой зубастой пастью Гере прямо в руку, чуть повыше локтя!
* * *
От невообразимой боли, пронзившей каждую его клеточку, каждый атом сознания, Герман чуть не сошел с ума. Ему вдруг показалось, что он выпрыгнул из самого себя и со стороны наблюдает сейчас за всем, что происходит во дворе дома Мистера Ты. Так, точно сидит в удобном кресле в партере и смотрит премьерный показ фильма ужасов. Иллюзия была полнейшей, не хватало лишь привычных атрибутов вроде пива и попкорна. Вот и сам он «в кадре» – беспомощно лежит на песке, залитом перемешанной кровью всех троих участников побоища, вот Мистер Ты, обхватив шею Лилит своими крепкими узловатыми пальцами, душит ее и тянет голову вверх, словно морковь из земли, и голова твари, словно в замедленном кадре, неспешно отваливается, а тело судорожно бьет остатками крыльев и, загребая уцелевшей страусовой лапой и обрубком руки, кружится вокруг невидимой оси. Сам Гера лежит неподвижно, не подавая признаков жизни, а голова чудовища превращается в юркую белую ящерицу, и Мистер Ты пытается раздавить ее ногой. При других обстоятельствах это могло бы показаться смешным, но Герману вдруг стало не до смеха. Иллюзия уютного кресла в партере безжалостно покинула его, и с жалобным, неслышным в обычном мире стоном душа его тщетно вилась вокруг безжизненного тела. Осознание собственной смерти подействовало, как ведро ледяной воды морозным утром: укус гадины вышиб из Германа остатки жизни вместе с душой, и он, продолжая ощущать собственное «я», в прежнем своем теле более не существовал.
«Я умер! Господи боже мой! Умер! Меня больше нет!» – Кленовского охватило чувство острой жалости к самому себе, к этому никчемному теперь телу, беспомощному и обездвиженному, лишенному внутренней силы и сущности. Он пытался что-то сказать, но не слышал собственного голоса, а тем временем Мистер Ты упустил ящерицу, проворно юркнувшую под камень.
– Ах ты, зараза, – выругался Мистер Ты, утирая вспотевший лоб, и Гера, которому все происходящее с каждой секундой становилось все более безразличным, отвлекшись от собственных переживаний, увидел, как сильно, буквально на глазах, состарился его спаситель. Вместо прежнего крепкого сорокалетнего мужчины он стал стариком лет семидесяти с густой седой шевелюрой и широкой, перепачканной в крови и земле бородой.
Побродив возле камня и попинав его ногой, старик вернулся к Гериному телу и со вздохом опустился возле него на колени. Взял безжизненную руку в свои ладони, подержал немного, покачал головой:
– Какая же ты подлая тварь, Лилит! Ну почему бы тебе было просто не убить его? Зачем надо было превращать парня черт знает во что?
Старик поднял голову. Казалось, взгляд его пронзает время и пространство:
– Я тебя не вижу, но знаю, что ты здесь, рядом, и слышишь меня. Не пытайся мне ответить, я не Творец и не умею разговаривать с душами. Лучше выслушай то, что я тебе скажу. Отправляйся сейчас куда угодно и найди себе подходящее тело. Ты поймешь, что именно тебе нужно, словно перед тобой распахнется дверь, приглашая войти. Ты не нужен в раю, и в аду для тебя нет места.
И Гера, не смея ослушаться этого приказа, взмыл в воздух, легче которого он отныне стал. Он видел, как состарившийся Мистер Ты поднял его тело и тяжело двинулся по направлению к заброшенным деревенским избам, над которыми по мере его приближения усиливалось странное зеленовато-белесое свечение. С каждым шагом прежний облик возвращался к Мистеру Ты, а его седая старость словно всасывалась внутрь, растворялась в крови, как блуждающий вирус.
А потом все завертелось, звезды над Германом превратились в серебряные нити на темном бархате неба, и он поплыл над землей, над лесами, полями, туда, где виднелось уже, все более разгораясь, огромное зарево над Москвой.
Настя и лунный свет
Лондон – Москва
Весна 2007 года
I
Всю ночь ей снились какие-то розовые младенцы – лиц их Настя поначалу разобрать не могла. Они были повсюду в ее сне, в странной, без окон и дверей, комнате, ползали по потолку, карабкались по стенам, барахтались на полу у Настиных ног. Она оказалась в этой комнате внезапно, здесь без всяких прелюдий начался ее сон, поэтому Настя не сразу сообразила, что к чему. Сперва она решила, что самое странное в этом сне то, что все младенцы какие-то уж слишком молчаливые: она прекрасно слышала свое учащенное дыхание, какой-то гул под ногами, будто внизу работала самолетная турбина, но дети двигались абсолютно бесшумно.
Настя некоторое время оставалась в недоумении. Ей совершенно непонятно было, как вести себя в такой ситуации. Откуда все эти дети? Где их родители? Почему они молчат, быть может, с ними что-то не в порядке? Один из младенцев ткнулся лбом в ее ногу, и, казалось, это его рассердило. Он отполз немного назад, высвобождая себе расстояние для разгона, быстро задвигал ручками и ножками и врезался в Настю гораздо сильнее, чем прежде. Потом вновь повторил то же самое, и Настя догадалась:
– Малыш, ты меня бодаешь? Ты кто, барашек? А где твоя мама? Ну-ка, не надо бодать тетю, иди ко мне на ручки, – с этими словами Настя наклонилась и очень осторожно взяла ребенка за плечи. Он был одет в довольно странные распашонку и ползунки. Странные оттого, что их ткань на ощупь оказалась очень грубой – настоящий брезент, его еще называют «чертовой кожей». Так одевать ребенка? Да ведь он себе все сотрет в кровь!
Настя быстро подняла малыша, оказавшегося неожиданно тяжеленьким, перехватила его под мышки и наконец впервые вгляделась в его лицо. В первый миг она почувствовала, что воздуха в груди нет совершенно и она сейчас задохнется. Она даже хотела отбросить ребенка, но в последний момент опомнилась и с трудом удержала его на вытянутых руках.
– Господи… – прошептала Настя, в ужасе вглядываясь в крошечное личико. – Малыш, да кто ты такой?! У тебя ведь на голове… рожки!
И разом все находящиеся в комнате младенцы обрели голос. О! Лучше бы все оставалось по-прежнему, воистину лишь в тишине есть совершенство, лишь тишина благословенна! Их голоса были резкими и пронзительными, хотелось зажать уши, закричать самой, только бы не слышать этого адского многоголосия. Малютка, которого Настя все еще держала на вытянутых руках, стал извиваться, да так сильно, что ей с трудом удавалось удерживать его. А малыш все корчился, изворачивался, проявляя немыслимую гуттаперчевость, точно в его теле совсем не было костей, и вдруг, после особенно ловкого кривляния, он затих, а вместе с ним смолкли и все остальные дети. Это затишье, равно как и вообще полное отсутствие всякого движения в комнате, продолжалось очень недолго. То, что последовало дальше, стало настоящим ночным кошмаром. Младенец на руках у Насти превратился в комок густой черной жижи, очень холодной на ощупь, и Настя в ужасе отбросила эту мерзость. Тут же все детишки, прежде розовощекие и пухлые, один за другим последовали примеру своего собрата, и очень скоро Настя оказалась в вязкой стылой трясине, которая сперва доходила ей до колен, а затем, стремительно поднимаясь, достигла подбородка, и тогда девушка принялась барахтаться в ней, уже не чувствуя пола, и гул турбины внизу стал еще отчетливей, еще мощнее, словно какой-то испытатель в белом халате, невидимый, но непременно рыжий и толстый, добавил двигателю оборотов. Гул усилился настолько, что на поверхности черной жижи появилась вначале мелкая рябь, а затем стены комнаты затряслись и Настя очутилась посреди настоящего шторма. Она захлебывалась в волнах, видела какие-то неясные очертания, на мгновение возникающие на поверхности трясины: черные, как деготь, вороны несли в клювах прежних, теперь покрытых черной слизью младенцев, и выглядело это как гнусная пародия на аистов, приносящих детей.
* * *
Лишь когда в своем сне Настя окончательно потеряла силы и стала тонуть, она проснулась. И, слава богу, все было по-прежнему: она в своей спальне, мужа все еще нет, будильник на ее глазах поменял последнюю цифру, и стало ровно четыре часа утра или ночи – это кто как привык. Четыре часа, ужасный сон, какие-то дети… Дети!
Она вскочила и стремглав вылетела из спальни в коридор, рванула дверь детской, включила свет. Нет, все в порядке, ее мальчик спит, улыбается во сне – она потрогала его, – сухой, теплый, пахнет молоком. Настя поспешно погладила сына по головке, стремясь не поддаваться мысли, что ее порыв не просто материнский, инстинктивный, как и большинство заложенных Создателем в женщину-мать движений. Нет, нет, у него не может быть никаких рожек. Вот абсолютно гладкая, правильной формы голова с восхитительно высоким и чистым лбом. У его отца точь-в-точь такая же…
Какой дурацкий сон, должно быть, она переборщила с обезболивающим. Третий день ныл зуб, идти в кабинет, где вооруженный блестящими орудиями пытки инквизитор-инопланетянин в хирургической униформе и с круглой блестящей штукой на голове станет заглядывать ей в рот, было страшновато – эта фобия, безотчетный, иррациональный страх перед стоматологами, засела в Настином подсознании с детства. Настя гасила боль с помощью таблеток кетанова, а в больших количествах этот препарат иногда дает галлюцинации. А может быть, всему виной неудобная поза, в которой она спала? Кто знает? Породе человеческой миллион лет, а внутреннее ее устройство так до конца и не изучено. Не могут подобные знать все о подобных, это удел высших существ…
Настя погасила свет, осторожно вышла из детской, в растерянности постояла немного, раздумывая, что же ей делать дальше. Заснуть точно не получилось бы, и она пошла на кухню. Сварила себе кофе, разрезала лимон, выдавила в чашку целую половину ярко-желтого сочного цитруса. Так пили кофе в ее семье. В ее прежней, московской семье. Здесь так не принято. Ее муж пьет чай с молоком или кофе со сливками. Однажды он неудачно и обидно пошутил, сказав, что в России всё стремятся делать с каким-то особенным, никому в «цивилизованном мире» не понятным вывертом.
– …Или вот что, – в предвкушении острой и гаденькой шуточки он щелкнул языком, – ведь у вас так часто бывали эпидемии тифа и цинги! Поэтому вы, русские, так любите повсюду пихать лимоны. К месту или не к месту – вам наплевать, лимоны у вас в генах. Ведь лимон лучшее средство от цинги, не так ли?
Она тогда в очередной раз сдержалась. Просто пожала плечами и ничего не ответила, лишь бы он отстал. Сейчас уже пятый час нового дня, а его все еще нет. Интересно, что он придумает на этот раз? Опять скажет, что был телемост с Австралией или, может, по заданию своей редакции он посещал какую-нибудь исключительно важную закрытую вечеринку? А может, освещал ночные дебаты в парламенте? Разумеется, ведь именно поэтому от него так пахнет алкоголем и модным ароматом духов «Коуч». Настя уже не в первый раз замечала от него этот запах, и как-то очень легко, практически само собой, ей дался вывод, что пассия мужа наверняка американка: «Коуч» – американская фирма, ее не очень-то знают здесь, в Старом Свете. Мужу скучно с Настей, с русской, она слишком домашняя, ментально не подходит его арийскому характеру. Девушка усмехнулась – так и есть. И почему ей так не везет? Первый муж, отец ее малыша, бросил их ради какой-то мерзавки, которая потом исчезла при загадочных обстоятельствах. Нынешний – английский журналист Квишем – оказался еще хуже, в том смысле, что помимо собственного кобелизма был еще и не очень-то расторопным в деловом плане. Переехать с окраины в приличный район Лондона они так до сих пор и не смогли. Этот тихий квартал в захолустье, с низкими трехэтажными домиками, Настя не любила, и все чаще ей грезились Москва и родительская квартира в роскошном и пушистом Бобровом переулке. Наверное, лишь там она была по-настоящему счастлива.
* * *
Поначалу спасала работа. Настя уходила в нее с головой и жила лишь ребенком и своими репортажами. А потом работа закончилась. Настя хорошо помнила, как это случилось…
Ей часто поручали «русские» темы, и она с максимальной беспристрастностью подбирала материал, выбирала фотографии, писала статьи. Именно эта беспристрастность и не пришлась по вкусу ее главному редактору. Тот увидел в ней нечто совершенно иное.
– У меня складывается впечатление, что вы, Анастасия, как минимум работаете на русскую пропагандистскую службу. Точка зрения в ваших работах далека от общепринятой в Королевстве позиции по отношению к России. Вам было поручено сделать исторический материал о русских оккупантах на Украине, и что вы сделали? Откуда этот заголовок – «Оккупанты» со знаком вопроса? Это, пожалуй, самый вопиющий пример, но и все ваши предыдущие работы наполнены какой-то странной симпатией к русским и, простите за резкость, историческими подтасовками!
– Насчет подтасовок… Это очень спорный вопрос, сэр, что именно в истории считать за истину. Нет в моем поведении ничего странного. – Настя устало провела рукой по лбу, взъерошила волосы и улыбнулась. – Я русская, люблю страну, где появилась на свет. Да, там сложно жить, но она вовсе не так плоха, как хочется думать кому-то в Англии. Есть государство, которое сейчас переживает не лучшие времена, и есть страна, и она прекрасная, красивая, большая…
Настя сделала ударение на слове «большая», и редактор недовольно поморщился. Кому приятно, когда расхваливают то, что никогда не станет родным, и к тому же делают это в столь вызывающей манере? «Большая страна», каково?! Он сказал бы – слишком большая, несправедливо большая…
– К тому же, – продолжала Настя, – я не думаю, что задача столь уважаемой корпорации, как Би-би-си, состоит в очернении России. Беспристрастность – вот лозунг всякого профессионального журналиста, в особенности если он имеет работу в такой влиятельной и известной медийной империи, как наша.
Редактор, стараясь не встречаться с ней глазами, вышел из-за стола, подошел к большой доске, на которой во время совещаний фиксировались всякие летучие и важные мысли, взял красный фломастер и разделил доску пополам сплошной вертикальной линией. Слева он поставил одну-единственную точку, а справа с азартом пулеметчика натыкал множество точек, чем-то похожих на осиный рой. Отошел от доски на пару шагов, словно живописец от мольберта, полюбовался на свое художество и повернулся к Насте.
– Скажите, Анастасия, что вы видите? Один момент, пожалуйста, вам сейчас не надо отвечать, я сделаю это за вас. Итак, слева жалкая одиночка, мнение которой никто не разделяет, а справа как раз все те, кого не интересует и раздражает мнение этой жалкой одиночки. Аналогию, надеюсь, улавливаете? Так вот, я не случайно провел меж этими двумя непримиримыми сторонами сплошную черту. Еще недавно ее не было, а теперь она означает непреодолимую преграду. Вас отделили от большинства, вы ему больше не нужны.
– Я уволена? – спокойно спросила Настя.
– Увы. Вы сами сделали свой выбор. Перед вами открывались прекрасные возможности, у вас настоящий талант журналиста, но вы оказались чересчур строптивой. Мне очень жаль.
Настя поднялась и направилась к выходу. Уже стоя в дверях, она не выдержала, обернулась к редактору:
– Знаете ли вы, сэр, что не все на свете покупается? И эти странные русские, которых вы так не любите, не торгуют родиной. Это ваши англичане служат по всему миру наемниками и военными инструкторами. Вам все равно, за кого воевать, лишь бы платили. А мы так… Бесплатно. За свое. Всего наилучшего, маленький Робин Гуд…
* * *
Вот так Настя осталась без работы. Найти ее здесь, в Лондоне, русской журналистке, уволенной из Би-би-си, оказалось чрезвычайно сложно. Везде ей предлагали нечто вроде обмена: ее карьера против «правды» о России. В такую «правду» Настя не верила и на обмен не соглашалась, считая его форменным предательством.
Ее муж, журналист Артур Квишем, вначале громко выражал свое возмущение тупостью главного редактора и «всех этих свиней, погрязших в «холодной войне», но потом, и даже очень скоро, перестал проявлять к Насте прежнее внимание. У него жизнь кипела, он был увлекающимся человеком, строил карьеру, любил женщин и выпивку. Ребенок Насти, который в первое время забавлял его, как новая игрушка, вскоре ему наскучил и временами вызывал пока еще глухое раздражение.
1 2 3 4 5 6 7 8 9
Увидев, как он обошелся с ее чадом, Лилит издала жуткий вопль и сделала попытку броситься на Мистера Ты, но тут же упала, не удержавшись на одной ноге. При этом уродливая голова ее оказалась совсем близко от правой руки Геры, и чудовище впилось всей своей широкой зубастой пастью Гере прямо в руку, чуть повыше локтя!
* * *
От невообразимой боли, пронзившей каждую его клеточку, каждый атом сознания, Герман чуть не сошел с ума. Ему вдруг показалось, что он выпрыгнул из самого себя и со стороны наблюдает сейчас за всем, что происходит во дворе дома Мистера Ты. Так, точно сидит в удобном кресле в партере и смотрит премьерный показ фильма ужасов. Иллюзия была полнейшей, не хватало лишь привычных атрибутов вроде пива и попкорна. Вот и сам он «в кадре» – беспомощно лежит на песке, залитом перемешанной кровью всех троих участников побоища, вот Мистер Ты, обхватив шею Лилит своими крепкими узловатыми пальцами, душит ее и тянет голову вверх, словно морковь из земли, и голова твари, словно в замедленном кадре, неспешно отваливается, а тело судорожно бьет остатками крыльев и, загребая уцелевшей страусовой лапой и обрубком руки, кружится вокруг невидимой оси. Сам Гера лежит неподвижно, не подавая признаков жизни, а голова чудовища превращается в юркую белую ящерицу, и Мистер Ты пытается раздавить ее ногой. При других обстоятельствах это могло бы показаться смешным, но Герману вдруг стало не до смеха. Иллюзия уютного кресла в партере безжалостно покинула его, и с жалобным, неслышным в обычном мире стоном душа его тщетно вилась вокруг безжизненного тела. Осознание собственной смерти подействовало, как ведро ледяной воды морозным утром: укус гадины вышиб из Германа остатки жизни вместе с душой, и он, продолжая ощущать собственное «я», в прежнем своем теле более не существовал.
«Я умер! Господи боже мой! Умер! Меня больше нет!» – Кленовского охватило чувство острой жалости к самому себе, к этому никчемному теперь телу, беспомощному и обездвиженному, лишенному внутренней силы и сущности. Он пытался что-то сказать, но не слышал собственного голоса, а тем временем Мистер Ты упустил ящерицу, проворно юркнувшую под камень.
– Ах ты, зараза, – выругался Мистер Ты, утирая вспотевший лоб, и Гера, которому все происходящее с каждой секундой становилось все более безразличным, отвлекшись от собственных переживаний, увидел, как сильно, буквально на глазах, состарился его спаситель. Вместо прежнего крепкого сорокалетнего мужчины он стал стариком лет семидесяти с густой седой шевелюрой и широкой, перепачканной в крови и земле бородой.
Побродив возле камня и попинав его ногой, старик вернулся к Гериному телу и со вздохом опустился возле него на колени. Взял безжизненную руку в свои ладони, подержал немного, покачал головой:
– Какая же ты подлая тварь, Лилит! Ну почему бы тебе было просто не убить его? Зачем надо было превращать парня черт знает во что?
Старик поднял голову. Казалось, взгляд его пронзает время и пространство:
– Я тебя не вижу, но знаю, что ты здесь, рядом, и слышишь меня. Не пытайся мне ответить, я не Творец и не умею разговаривать с душами. Лучше выслушай то, что я тебе скажу. Отправляйся сейчас куда угодно и найди себе подходящее тело. Ты поймешь, что именно тебе нужно, словно перед тобой распахнется дверь, приглашая войти. Ты не нужен в раю, и в аду для тебя нет места.
И Гера, не смея ослушаться этого приказа, взмыл в воздух, легче которого он отныне стал. Он видел, как состарившийся Мистер Ты поднял его тело и тяжело двинулся по направлению к заброшенным деревенским избам, над которыми по мере его приближения усиливалось странное зеленовато-белесое свечение. С каждым шагом прежний облик возвращался к Мистеру Ты, а его седая старость словно всасывалась внутрь, растворялась в крови, как блуждающий вирус.
А потом все завертелось, звезды над Германом превратились в серебряные нити на темном бархате неба, и он поплыл над землей, над лесами, полями, туда, где виднелось уже, все более разгораясь, огромное зарево над Москвой.
Настя и лунный свет
Лондон – Москва
Весна 2007 года
I
Всю ночь ей снились какие-то розовые младенцы – лиц их Настя поначалу разобрать не могла. Они были повсюду в ее сне, в странной, без окон и дверей, комнате, ползали по потолку, карабкались по стенам, барахтались на полу у Настиных ног. Она оказалась в этой комнате внезапно, здесь без всяких прелюдий начался ее сон, поэтому Настя не сразу сообразила, что к чему. Сперва она решила, что самое странное в этом сне то, что все младенцы какие-то уж слишком молчаливые: она прекрасно слышала свое учащенное дыхание, какой-то гул под ногами, будто внизу работала самолетная турбина, но дети двигались абсолютно бесшумно.
Настя некоторое время оставалась в недоумении. Ей совершенно непонятно было, как вести себя в такой ситуации. Откуда все эти дети? Где их родители? Почему они молчат, быть может, с ними что-то не в порядке? Один из младенцев ткнулся лбом в ее ногу, и, казалось, это его рассердило. Он отполз немного назад, высвобождая себе расстояние для разгона, быстро задвигал ручками и ножками и врезался в Настю гораздо сильнее, чем прежде. Потом вновь повторил то же самое, и Настя догадалась:
– Малыш, ты меня бодаешь? Ты кто, барашек? А где твоя мама? Ну-ка, не надо бодать тетю, иди ко мне на ручки, – с этими словами Настя наклонилась и очень осторожно взяла ребенка за плечи. Он был одет в довольно странные распашонку и ползунки. Странные оттого, что их ткань на ощупь оказалась очень грубой – настоящий брезент, его еще называют «чертовой кожей». Так одевать ребенка? Да ведь он себе все сотрет в кровь!
Настя быстро подняла малыша, оказавшегося неожиданно тяжеленьким, перехватила его под мышки и наконец впервые вгляделась в его лицо. В первый миг она почувствовала, что воздуха в груди нет совершенно и она сейчас задохнется. Она даже хотела отбросить ребенка, но в последний момент опомнилась и с трудом удержала его на вытянутых руках.
– Господи… – прошептала Настя, в ужасе вглядываясь в крошечное личико. – Малыш, да кто ты такой?! У тебя ведь на голове… рожки!
И разом все находящиеся в комнате младенцы обрели голос. О! Лучше бы все оставалось по-прежнему, воистину лишь в тишине есть совершенство, лишь тишина благословенна! Их голоса были резкими и пронзительными, хотелось зажать уши, закричать самой, только бы не слышать этого адского многоголосия. Малютка, которого Настя все еще держала на вытянутых руках, стал извиваться, да так сильно, что ей с трудом удавалось удерживать его. А малыш все корчился, изворачивался, проявляя немыслимую гуттаперчевость, точно в его теле совсем не было костей, и вдруг, после особенно ловкого кривляния, он затих, а вместе с ним смолкли и все остальные дети. Это затишье, равно как и вообще полное отсутствие всякого движения в комнате, продолжалось очень недолго. То, что последовало дальше, стало настоящим ночным кошмаром. Младенец на руках у Насти превратился в комок густой черной жижи, очень холодной на ощупь, и Настя в ужасе отбросила эту мерзость. Тут же все детишки, прежде розовощекие и пухлые, один за другим последовали примеру своего собрата, и очень скоро Настя оказалась в вязкой стылой трясине, которая сперва доходила ей до колен, а затем, стремительно поднимаясь, достигла подбородка, и тогда девушка принялась барахтаться в ней, уже не чувствуя пола, и гул турбины внизу стал еще отчетливей, еще мощнее, словно какой-то испытатель в белом халате, невидимый, но непременно рыжий и толстый, добавил двигателю оборотов. Гул усилился настолько, что на поверхности черной жижи появилась вначале мелкая рябь, а затем стены комнаты затряслись и Настя очутилась посреди настоящего шторма. Она захлебывалась в волнах, видела какие-то неясные очертания, на мгновение возникающие на поверхности трясины: черные, как деготь, вороны несли в клювах прежних, теперь покрытых черной слизью младенцев, и выглядело это как гнусная пародия на аистов, приносящих детей.
* * *
Лишь когда в своем сне Настя окончательно потеряла силы и стала тонуть, она проснулась. И, слава богу, все было по-прежнему: она в своей спальне, мужа все еще нет, будильник на ее глазах поменял последнюю цифру, и стало ровно четыре часа утра или ночи – это кто как привык. Четыре часа, ужасный сон, какие-то дети… Дети!
Она вскочила и стремглав вылетела из спальни в коридор, рванула дверь детской, включила свет. Нет, все в порядке, ее мальчик спит, улыбается во сне – она потрогала его, – сухой, теплый, пахнет молоком. Настя поспешно погладила сына по головке, стремясь не поддаваться мысли, что ее порыв не просто материнский, инстинктивный, как и большинство заложенных Создателем в женщину-мать движений. Нет, нет, у него не может быть никаких рожек. Вот абсолютно гладкая, правильной формы голова с восхитительно высоким и чистым лбом. У его отца точь-в-точь такая же…
Какой дурацкий сон, должно быть, она переборщила с обезболивающим. Третий день ныл зуб, идти в кабинет, где вооруженный блестящими орудиями пытки инквизитор-инопланетянин в хирургической униформе и с круглой блестящей штукой на голове станет заглядывать ей в рот, было страшновато – эта фобия, безотчетный, иррациональный страх перед стоматологами, засела в Настином подсознании с детства. Настя гасила боль с помощью таблеток кетанова, а в больших количествах этот препарат иногда дает галлюцинации. А может быть, всему виной неудобная поза, в которой она спала? Кто знает? Породе человеческой миллион лет, а внутреннее ее устройство так до конца и не изучено. Не могут подобные знать все о подобных, это удел высших существ…
Настя погасила свет, осторожно вышла из детской, в растерянности постояла немного, раздумывая, что же ей делать дальше. Заснуть точно не получилось бы, и она пошла на кухню. Сварила себе кофе, разрезала лимон, выдавила в чашку целую половину ярко-желтого сочного цитруса. Так пили кофе в ее семье. В ее прежней, московской семье. Здесь так не принято. Ее муж пьет чай с молоком или кофе со сливками. Однажды он неудачно и обидно пошутил, сказав, что в России всё стремятся делать с каким-то особенным, никому в «цивилизованном мире» не понятным вывертом.
– …Или вот что, – в предвкушении острой и гаденькой шуточки он щелкнул языком, – ведь у вас так часто бывали эпидемии тифа и цинги! Поэтому вы, русские, так любите повсюду пихать лимоны. К месту или не к месту – вам наплевать, лимоны у вас в генах. Ведь лимон лучшее средство от цинги, не так ли?
Она тогда в очередной раз сдержалась. Просто пожала плечами и ничего не ответила, лишь бы он отстал. Сейчас уже пятый час нового дня, а его все еще нет. Интересно, что он придумает на этот раз? Опять скажет, что был телемост с Австралией или, может, по заданию своей редакции он посещал какую-нибудь исключительно важную закрытую вечеринку? А может, освещал ночные дебаты в парламенте? Разумеется, ведь именно поэтому от него так пахнет алкоголем и модным ароматом духов «Коуч». Настя уже не в первый раз замечала от него этот запах, и как-то очень легко, практически само собой, ей дался вывод, что пассия мужа наверняка американка: «Коуч» – американская фирма, ее не очень-то знают здесь, в Старом Свете. Мужу скучно с Настей, с русской, она слишком домашняя, ментально не подходит его арийскому характеру. Девушка усмехнулась – так и есть. И почему ей так не везет? Первый муж, отец ее малыша, бросил их ради какой-то мерзавки, которая потом исчезла при загадочных обстоятельствах. Нынешний – английский журналист Квишем – оказался еще хуже, в том смысле, что помимо собственного кобелизма был еще и не очень-то расторопным в деловом плане. Переехать с окраины в приличный район Лондона они так до сих пор и не смогли. Этот тихий квартал в захолустье, с низкими трехэтажными домиками, Настя не любила, и все чаще ей грезились Москва и родительская квартира в роскошном и пушистом Бобровом переулке. Наверное, лишь там она была по-настоящему счастлива.
* * *
Поначалу спасала работа. Настя уходила в нее с головой и жила лишь ребенком и своими репортажами. А потом работа закончилась. Настя хорошо помнила, как это случилось…
Ей часто поручали «русские» темы, и она с максимальной беспристрастностью подбирала материал, выбирала фотографии, писала статьи. Именно эта беспристрастность и не пришлась по вкусу ее главному редактору. Тот увидел в ней нечто совершенно иное.
– У меня складывается впечатление, что вы, Анастасия, как минимум работаете на русскую пропагандистскую службу. Точка зрения в ваших работах далека от общепринятой в Королевстве позиции по отношению к России. Вам было поручено сделать исторический материал о русских оккупантах на Украине, и что вы сделали? Откуда этот заголовок – «Оккупанты» со знаком вопроса? Это, пожалуй, самый вопиющий пример, но и все ваши предыдущие работы наполнены какой-то странной симпатией к русским и, простите за резкость, историческими подтасовками!
– Насчет подтасовок… Это очень спорный вопрос, сэр, что именно в истории считать за истину. Нет в моем поведении ничего странного. – Настя устало провела рукой по лбу, взъерошила волосы и улыбнулась. – Я русская, люблю страну, где появилась на свет. Да, там сложно жить, но она вовсе не так плоха, как хочется думать кому-то в Англии. Есть государство, которое сейчас переживает не лучшие времена, и есть страна, и она прекрасная, красивая, большая…
Настя сделала ударение на слове «большая», и редактор недовольно поморщился. Кому приятно, когда расхваливают то, что никогда не станет родным, и к тому же делают это в столь вызывающей манере? «Большая страна», каково?! Он сказал бы – слишком большая, несправедливо большая…
– К тому же, – продолжала Настя, – я не думаю, что задача столь уважаемой корпорации, как Би-би-си, состоит в очернении России. Беспристрастность – вот лозунг всякого профессионального журналиста, в особенности если он имеет работу в такой влиятельной и известной медийной империи, как наша.
Редактор, стараясь не встречаться с ней глазами, вышел из-за стола, подошел к большой доске, на которой во время совещаний фиксировались всякие летучие и важные мысли, взял красный фломастер и разделил доску пополам сплошной вертикальной линией. Слева он поставил одну-единственную точку, а справа с азартом пулеметчика натыкал множество точек, чем-то похожих на осиный рой. Отошел от доски на пару шагов, словно живописец от мольберта, полюбовался на свое художество и повернулся к Насте.
– Скажите, Анастасия, что вы видите? Один момент, пожалуйста, вам сейчас не надо отвечать, я сделаю это за вас. Итак, слева жалкая одиночка, мнение которой никто не разделяет, а справа как раз все те, кого не интересует и раздражает мнение этой жалкой одиночки. Аналогию, надеюсь, улавливаете? Так вот, я не случайно провел меж этими двумя непримиримыми сторонами сплошную черту. Еще недавно ее не было, а теперь она означает непреодолимую преграду. Вас отделили от большинства, вы ему больше не нужны.
– Я уволена? – спокойно спросила Настя.
– Увы. Вы сами сделали свой выбор. Перед вами открывались прекрасные возможности, у вас настоящий талант журналиста, но вы оказались чересчур строптивой. Мне очень жаль.
Настя поднялась и направилась к выходу. Уже стоя в дверях, она не выдержала, обернулась к редактору:
– Знаете ли вы, сэр, что не все на свете покупается? И эти странные русские, которых вы так не любите, не торгуют родиной. Это ваши англичане служат по всему миру наемниками и военными инструкторами. Вам все равно, за кого воевать, лишь бы платили. А мы так… Бесплатно. За свое. Всего наилучшего, маленький Робин Гуд…
* * *
Вот так Настя осталась без работы. Найти ее здесь, в Лондоне, русской журналистке, уволенной из Би-би-си, оказалось чрезвычайно сложно. Везде ей предлагали нечто вроде обмена: ее карьера против «правды» о России. В такую «правду» Настя не верила и на обмен не соглашалась, считая его форменным предательством.
Ее муж, журналист Артур Квишем, вначале громко выражал свое возмущение тупостью главного редактора и «всех этих свиней, погрязших в «холодной войне», но потом, и даже очень скоро, перестал проявлять к Насте прежнее внимание. У него жизнь кипела, он был увлекающимся человеком, строил карьеру, любил женщин и выпивку. Ребенок Насти, который в первое время забавлял его, как новая игрушка, вскоре ему наскучил и временами вызывал пока еще глухое раздражение.
1 2 3 4 5 6 7 8 9