Я знаю давно вас,
мне
много про вас
говаривал
некий Лермонтов.
Он клялся,
что страстью
и равных нет…
Таким мне
мерещился образ твой.
Любви я заждался,
мне 30 лет.
Полюбим друг друга.
Попросту.
Да так,
чтоб скала
распостелилась в пух.
От черта скраду
и от бога я!
Ну что тебе Демон?
Фантазия!
Дух!
К тому ж староват –
мифология.
Не кинь меня в пропасть,
будь добра.
От этой ли
струшу боли я?
Мне
даже
пиджак не жаль ободрать,
а грудь и бока –
тем более.
Отсюда
дашь
хороший удар –
и в Терек
замертво треснется.
В Москве
больнее спускают…
куда!
ступеньки считаешь –
лестница.
Я кончил,
и дело мое сторона.
И пусть,
озверев от помарок,
про это
пишет себе Пастернак.
А мы…
соглашайся, Тамара! –
История дальше
уже не для книг.
Я скромный,
и я
бастую.
Сам Демон слетел,
подслушал,
и сник,
и скрылся,
смердя
впустую.
К нам Лермонтов сходит,
презрев времена,
Сияет –
«Счастливая парочка!»
Люблю я гостей.
Бутылку вина!
Налей гусару, Тамарочка!
1924
ХУЛИГАНЩИНА
Только
солнце усядется,
канув
за опустевшие
фабричные стройки,
стонут
окраины
от хулиганов
вроде вот этой
милой тройки.
Человек пройдет
и – марш поодаль.
Таким попадись!
Ежовые лапочки!
От них ни проезда,
от них
ни прохода
ни женщине,
ни мужчине,
ни электрической лампочке.
"Мадамочка, стой!
Провожу немножко…
Клуб?
Почему?
Ломай стулья!
Он возражает?
В лопатку ножиком!
Зубы им вычти!
Помножь им скулья!"
Гудят
в башке
пивные пары,
тощая мысль
самогоном
смята,
и в воздухе
даже не топоры,
а целые
небоскребы
стоэтажного
мата.
Рабочий,
этим ли
кровь наших жил?!
Наши дочки
этим разве?!
Пока не поздно –
конец положи
этой горланной
и грязной язве!
1924
ПОСМЕЕМСЯ!
СССР!
Из глоток из всех,
да так,
чтоб врагу аж смяться,
сегодня
раструбливай
радостный смех –
нам
можно теперь посмеяться!
Шипели: "Погибнут
через день, другой,
в крайности –
через две недели!"
Мы
гордо стоим,
а они дугой
изгибаются.
Ливреи надели.
Бились
в границы Советской страны:
"Не допустим
и к первой годовщине!"
Мы
гордо стоим,
а они –
штаны
в берлинских подвалах чинят.
Ллойд-Джорджи
ревели
со своих постов:
"Узурпаторы!
Бандиты!
Воришки!"
Мы
гордо стоим,
а они – раз сто
слетали,
как еловые шишки!
Они
на наши
голодные дни
радовались,
пожевывая пончики.
До урожаев
мы доживаем,
а они
последние дожевали
мильончики!
Злорадничали:
"Коммунистам
надежды нет:
погибнут
не в мае, так в июне".
А мы,
мы – стоим.
Мы – на 7 лет
ближе к мировой коммуне!
Товарищи,
вовсю
из глоток из всех –
да так, чтоб врагам аж смяться,
сегодня
раструбливайте
радостный смех!
Нам
есть над чем посмеяться!
1924
КРАСНАЯ ЗАВИСТЬ
Я
еще
не лыс
и не шамкаю,
все же
дядя
рослый с виду я.
В первый раз
за жизнь
малышам-ка я
барабанящим
позавидую.
Наша
жизнь –
в грядущее рваться,
оббивать
его порог,
вы ж
грядущее это
в двадцать
расшагаете
громом ног.
Нам
сегодня
корежит уши
громыханий
теплушечных
ржа.
Вас,
забывших
и имя теплушек,
разлетит
на рабфак
дирижабль.
Мы,
пергаменты
текстами саля,
подписываем
договора.
Вам
забыть
и границы Версаля
на борту
самолета-ковра.
Нам –
трамвай.
Попробуйте,
влезьте!
Полон.
Как в арифметике –
цифр.
Вы ж
в работу
будете
ездить,
самолет
выводя
под уздцы.
Мы
сегодня
двугривенный потный
отчисляем
от крох,
от жалований,
чтоб флот
взлетел
заработанный,
вам
за юность одну
пожалованный.
Мы
живем
как радиозайцы,
телефонные
трубки
крадя,
чтоб музыкам
в вас
врезаться,
от Урала
до Крыма грядя.
Мы живем
только тем,
что тощи,
чуть полней бы –
и в комнате
душно.
Небо
будет
ваша жилплощадь –
не зажмет
на шири
воздушной.
Мы
от солнца,
от снега зависим.
Из-за дождика –
с богом
судятся.
Вы ж
дождем
раскрепите выси,
как только
заблагорассудится.
Динамиты,
бомбы,
газы –
самолетов
наших
фарш.
Вам
смертями
не сыпать наземь,
разлетайтесь
под звонкий марш.
К нам
известье
идет
с почтовым,
проплывает
радость –
год.
Это
глупое время
на что вам?
Телеграммой
проносится код.
Мы
в камнях
проживаем весны –
нет билета
и денег нет.
Вам
не будет
пространств поверстных –
сам
себе
проездной билет.
Превратятся
не скоро
в ягодку
словоцветы
О. Д. В. Ф.
Те,
кому
по три
и по два годка,
вспомни
нас,
эти ягоды съев.
1925
ВЫВОЛАКИВАЙТЕ БУДУЩЕЕ!
Будущее
не придет само,
если
не примем мер.
За жабры его, – комсомол!
За хвост его, – пионер!
Коммуна
не сказочная принцесса,
чтоб о ней
мечтать по ночам.
Рассчитай,
обдумай,
нацелься –
и иди
хоть по мелочам.
Коммунизм
не только
у земли,
у фабрик в поту.
Он и дома
за столиком,
в отношеньях,
в семье,
в быту.
Кто скрипит
матершиной смачной
целый день,
как немазаный воз,
тот,
кто млеет
под визг балалаечный,
тот
до будущего
не дорос.
По фронтам
пулеметами такать –
не в этом
одном
война!
И семей
и квартир атака
угрожает
не меньше
нам.
Кто не выдержал
натиск домашний,
спит
в уюте
бумажных роз, –
до грядущей
жизни мощной
тот
пока еще
не дорос.
Как и шуба,
и время тоже –
проедает
быта моль ее.
Наших дней
залежалых одежу
перетряхни, комсомолия!
1925
Цикл стихотворений «Париж» (1925 год)
ЕДУ
Билет –
щелк.
Щека –
чмок.
Свисток –
и рванулись туда мы,
куда,
как сельди,
в сети чулок
плывут
кругосветные дамы.
Сегодня приедет –
уродом-урод,
а завтра –
узнать посмейте-ка:
в одно
разубран
и город и рот –
помады,
огней косметика.
Веселых
тянет в эту вот даль.
В Париже грустить?
Едва ли!
В Париже
площадь
и та Этуаль,
а звезды –
так сплошь этуали.
Засвистывай,
трись,
врезайся и режь
сквозь Льежи
и об Брюссели.
Но нож
и Париж,
и Брюссель,
и Льеж –
тому,
кто, как я, обрусели.
Сейчас бы
в сани
с ногами –
в снегу,
как в газетном листе б…
Свисти,
заноси снегами
меня,
прихерсонская степь…
Вечер,
поле,
огоньки,
дальняя дорога, –
сердце рвется от тоски,
а в груди –
тревога.
Эх, раз,
еще раз,
стих – в пляс.
Эх, раз,
еще раз,
рифм хряск.
Эх, раз,
еще раз,
еще много, много раз…
Люди
разных стран и рас,
копая порядков грядки,
увидев,
как я
себя протряс,
скажут:
в лихорадке.
1925
ГОРОД
Один Париж –
адвокатов,
казарм,
другой –
без казарм и без Эррио.
Не оторвать
от второго
глаза –
от этого города серого.
Со стен обещают:
"Un verre de koto
donne de l'energie"2
Вином любви
каким
и кто
мою взбудоражит жизнь?
Может,
критики
знают лучше.
Может,
их
и слушать надо.
Но кому я, к черту, попутчик?
Ни души
не шагает
рядом.
Как раньше,
свой
раскачивай горб
впереди
поэтовых арб –
неси,
один,
и радость,
и скорбь,
и прочий
людской скарб.
Мне скучно
здесь
одному
впереди, –
поэту
не надо многого, –
пусть
только
время
скорей родит
такого, как я,
быстроногого.
Мы рядом
пойдем
дорожной пыльцой.
Одно
желанье
пучит:
мне скучно –
желаю
видеть в лицо,
кому это
я
попутчик?!
«Je suis un chameau»,
в плакате стоят
литеры,
каждая – фут.
Совершенно верно:
«Je suis», –
это
"я",
а «chameau» – это
«я верблюд».
Лиловая туча,
скорей нагнись,
меня
и Париж полей,
чтоб только
скорей
зацвели огни
длиной
Елисейских полей.
Во все огонь –
и небу в темь
и в чернь промокшей пыли.
В огне
жуками
всех систем
жужжат
автомобили.
Горит вода,
земля горит,
горит
асфальт
до жжения,
как будто
зубрят
фонари
таблицу умножения.
Площадь
красивей
и тысяч
дам-болонок.
Эта площадь
оправдала б
каждый город.
Если б был я
Вандомская колонна,
я б женился
на Place la concorde.
1925
ВЕРЛЕН И СЕЗАН
Я стукаюсь
о стол,
о шкафа острия –
четыре метра ежедневно мерь.
Мне тесно здесь
в отеле Istria –
на коротышке
rue Campagne – Premiere.
Мне жмет.
Парижская жизнь не про нас –
в бульвары
тоску рассыпай.
Направо от нас –
Boulevard Montparnasse,
налево –
Boulevard Raspail.
Хожу и хожу,
не щадя каблука, –
хожу
и ночь и день я, –
хожу трафаретным поэтом, пока
в глазах
не встанут виденья.
Туман – парикмахер,
он делает гениев –
загримировал
одного
бородой –
Добрый вечер, m-r Тургенев.
Добрый вечер, m-me Виардо.
Пошел:
"За что боролись?
А Рудин?..
А вы,
именье
возьми подпальни…"
Мне
их разговор эмигрантский
нуден,
и юркаю
в кафе от скульни.
Да.
Это он,
вот эта сова –
не тронул
великого
тлен.
Приподнял шляпу:
"Comment ca va,
cher camarade Verlaine?"3
Откуда вас знаю?
Вас знают все.
И вот
довелось состукаться.
Лет сорок
вы тянете
свой абсент
из тысячи репродукций.
Я раньше
вас
почти не читал,
а нынче –
вышло из моды, –
и рад бы прочесть –
не поймешь ни черта:
по-русски дрянь, –
переводы.
Не злитесь, –
со мной,
должно быть, и вы
знакомы
лишь понаслышке.
Поговорим
о пустяках путевых,
о нашинском ремеслишке.
Теперь
плохие стихи –
труха.
Хороший –
себе дороже.
С хорошим
и я б
свои потроха
сложил
под забором
тоже.
Бумаги
гладь
облевывая
пером,
концом губы –
поэт,
как блядь рублевая,
живет
с словцом любым.
Я жизнь
отдать
за сегодня
рад.
Какая это громада!
Вы чуете
слово –
пролетариат? –
ему
грандиозное надо.
Из кожи
надо
вылазить тут,
а нас –
к журнальчикам
премией.
Когда ж поймут,
что поэзия –
труд,
что место нужно
и время ей.
«Лицом к деревне» –
заданье дано, –
за гусли,
поэты-други!
Поймите ж –
лицо у меня
одно –
оно лицо,
а не флюгер.
А тут и ГУС
отверзает уста:
вопрос не решен.
"Который?
Поэт?
Так ведь это ж –
просто кустарь,
простой кустарь,
без мотора".
Перо
такому
в язык вонзи,
прибей
к векам кунсткамер.
Ты врешь.
Еще
не найден бензин,
что движет
сердец кусками.
Идею
нельзя
замешать на воде.
В воде
отсыреет идейка.
Поэт
никогда
и не жил без идей.
Что я –
попугай?
индейка?
К рабочему
надо
идти серьезней –
недооценили их мы.
Поэты,
покайтесь,
пока не поздно,
во всех
отглагольных рифмах.
У нас
поэт
событья берет –
спишет
вчерашний гул,
а надо
рваться
в завтра,
вперед,
чтоб брюки
трещали
в шагу.
В садах коммуны
вспомнят о барде –
какие
птицы
зальются им?
Что
будет
с веток
товарищ Вардин
рассвистывать
свои резолюции?!
За глотку возьмем.
"Теперь поори,
несбитая быта морда!"
И вижу,
зависть
зажглась и горит
в глазах
моего натюрморта.
И каплет
с Верлена
в стакан слеза.
Он весь –
как зуб на сверле.
Тут
к нам
подходит
Поль Сезан:
"Я
так
напишу вас, Верлен".
Он пишет.
Смотрю,
как краска свежа.
Monsieur,
простите вы меня,
у нас
старикам,
как под хвост вожжа,
бывало
от вашего имени.
Бывало –
сезон,
наш бог – Ван-Гог,
другой сезон –
Сезан.
Теперь
ушли от искусства
вбок –
не краску любят,
а сан.
Птенцы –
у них
молоко на губах, –
а с детства
к смирению падки.
Большущее имя взяли
АХРР,
а чешут
ответственным
пятки.
Небось
не напишут
мой портрет, –
не трут
понапрасну
кисти.
Ведь то же
лицо как будто, –
ан нет,
рисуют
кто поцекистей.
Сезан
остановился на линии,
и весь
размерсился – тронутый.
Париж,
фиолетовый,
Париж в анилине,
вставал
за окном «Ротонды».
1925
NOTRE-DAME
Другие здания
лежат,
как грязная кора,
в воспоминании
о NOTRE-DAME'е.
Прошедшего
возвышенный корабль,
о время зацепившийся
и севший на мель.
Раскрыли дверь –
тоски тяжелей;
желе
из железа –
нелепее.
Прошли
сквозь монаший
служилый елей
в соборное великолепие.
Читал
письмена,
украшавшие храм,
про боговы блага
на небе.
Спускался в партер,
подымался к хорам,
смотрел удобства
и мебель.
Я вышел –
со мной
переводчица-дура,
щебечет
бантиком-ротиком:
"Ну, как вам
нравится архитектура?
Какая небесная готика!"
Я взвесил все
и обдумал, –
ну вот:
он лучше Блаженного Васьки.
Конечно,
под клуб не пойдет –
темноват, –
об этом не думали
классики.
Не стиль…
Я в этих делах не мастак.
Не дался
старью на съедение.
Но то хорошо,
что уже места
готовы тебе
для сидения.
Его
ни к чему
перестраивать заново –
приладим
с грехом пополам,
а в наших –
ни стульев нет,
ни органов.
Копнешь –
одни купола.
И лучше б оркестр,
да игра дорога –
сначала
не будет финансов, –
а то ли дело
когда орган –
играй
хоть пять сеансов.
Ясно –
репертуар иной –
фокстроты,
а не сопенье.
Нельзя же
французскому Госкино
духовные песнопения.
А для рекламы –
не храм,
а краса –
старайся
во все тяжкие.
Электрорекламе –
лучший фасад:
меж башен
пустить перетяжки,
да буквами разными:
«Signe de Zoro»,
чтоб буквы бежали,
как мышь.
Такая реклама
так заорет,
что видно
во весь Boulmiche.
А если
и лампочки
вставить в глаза
химерам
в углах собора,
тогда –
никто не уйдет назад:
подряд –
битковые сборы!
Да, надо
быть
бережливым тут,
ядром
чего
не попортив.
В особенности,
если пойдут
громить
префектуру
напротив.
1925
ВЕРСАЛЬ
По этой
дороге,
спеша во дворец,
бесчисленные Людовики
трясли
в шелках
золоченых каретц
телес
десятипудовики.
И ляжек
своих
отмахав шатуны,
по ней,
марсельезой пропет,
плюя на корону,
теряя штаны,
бежал
из Парижа
Капет.
Теперь
по ней
веселый Париж
гоняет
авто рассиян, –
кокотки,
рантье, подсчитавший барыш,
американцы
и я.
Версаль.
Возглас первый:
«Хорошо жили стервы!»
Дворцы
на тыщи спален и зал –
и в каждой
и стол
и кровать.
Таких
вторых
и построить нельзя –
хоть целую жизнь
воровать!
А за дворцом,
и сюды
и туды,
чтоб жизнь им
была
свежа,
пруды,
фонтаны,
и снова пруды
с фонтаном
из медных жаб.
Вокруг,
в поощренье
жантильных манер,
дорожки
полны статуями –
везде Аполлоны,
а этих
Венер
безруких, –
так целые уймы.
А дальше –
жилья
для их Помпадурш –
Большой Трианон
и Маленький.
Вот тут
Помпадуршу
водили под душ,
вот тут
помпадуршины спаленки.
Смотрю на жизнь –
ах, как не нова!
Красивость –
аж дух выматывает!
Как будто
влип
в акварель Бенуа,
к каким-то
стишкам Ахматовой.
Я все осмотрел,
поощупал вещи.
Из всей
красотищи этой
мне
больше всего
понравилась трещина
на столике
Антуанетты.
В него
штыка революции
клин
вогнали,
пляша под распевку,
когда
санкюлоты
поволокли
на эшафот
королевку.
Смотрю,
а все же –
завидные видики!
Сады завидные –
в розах!
Скорей бы
культуру
такой же выделки,
но в новый,
машинный розмах!
В музеи
вот эти
лачуги б вымести!
Сюда бы –
стальной
и стекольный
рабочий дворец
миллионной вместимости, –
такой,
чтоб и глазу больно.
Всем,
еще имеющим
купоны
и монеты,
всем царям –
еще имеющимся –
в назидание:
с гильотины неба,
головой Антуанетты,
солнце
покатилось
умирать на зданиях.
Расплылась
и лип
и каштанов толпа,
слегка
листочки ворся.
Прозрачный
вечерний
небесный колпак
закрыл
музейный Версаль.
1925
ЖОРЕС
Ноябрь,
а народ
зажат до жары.
Стою
и смотрю долго:
на шинах машинных
мимо –
шары
катаются
в треуголках.
Войной обагренные
руки
умыв
и красные
шансы
взвесив,
коммерцию
новую
вбили в умы –
хотят
спекульнуть на Жоресе.
Покажут рабочим –
смотрите,
и он
с великими нашими
тоже.
Жорес
настоящий француз.
Пантеон
не станет же
он
тревожить.
Готовы
потоки
слезливых фраз.
Эскорт,
колесницы – эффект!
Ни с места!
Скажите,
кем из вас
в окне
пристрелен
Жорес?
Теперь
пришли
панихидами выть.
Зорче,
рабочий класс!
Товарищ Жорес,
не дай убить
себя
во второй раз.
Не даст.
Подняв
знамен мачтовый лес,
спаяв
людей
в один
плывущий флот,
громовый и живой,
по-прежнему
Жорес
проходит в Пантеон
по улице Суфло.
Он в этих криках,
несущихся вверх,
в знаменах,
в шагах,
в горбах.
"Vivent les Soviets!..
A bas la guerre!..
Capitalisme a bas!.."4
И вот –
взбегает огонь
и горит,
и песня
краснеет у рта.
И кажется –
снова
в дыму
пушкари
идут
к парижским фортам.
Спиною
к витринам отжали –
и вот
из книжек
выжались
тени.
И снова
71-й год
встает
у страниц в шелестении.
Гора
на груди
могла б подняться.
Там
гневный окрик орет:
"Кто смел сказать,
что мы
в семнадцатом
предали
французский народ?
Неправда,
мы с вами,
французские блузники.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54