А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Я, уже распалясь, начал голос повышать – может, она меня лучше так поймет, – но бабушка глядела на меня округлившимися, перепуганными глазами, часто моргала и неуверенно отбивалась.
Мне показалось, она обиделась на меня. Ушла за печку, загремела там кастрюлями, включила керогаз, в миске захлюпала, вкусно запахла завариха.
«Эх, елки, – подумал я, – а ведь Вадька-то с Марьей, кроме единственного куска хлеба, ничего не ели».
Я решился. Подошел к шкафу, где хранилась семейная одежонка, вернее, жалкие ее остатки, повернул ключик, потянул на себя дверцу. Она, как назло, заскрипела – противно, по-козлиному, я напугался: вот выскочит сейчас бабушка, примется стыдить меня и я окажусь вроде как вором в собственном доме. А кому хочется, чтобы про него плохо думали? Я испуганно толкнул дверцу обратно, и она снова заблеяла. Прямо не дверь, а бабушкина союзница.
Пришлось сунуть руки в брюки, независимо, как будто ничего не случилось, обогнуть печку, поводить носом возле кастрюли, спросить: «Завариха?», – а самому украдкой глянуть на бабушку – не заподозрила ли она что?
Но бабушкино лицо было по-прежнему задумчивое, а взгляд отсутствующим. Что-то такое с ней происходило, мне совершенно непонятное и ранее невиданное. Бабушкина задумчивость была до того крепкой, что она набухала огромную миску муки, помешивала завариху, словно готовила ужин не для троих, а для целой роты.
Я быстро вернулся к шкафу, не боясь, решительно и резко рванул на себя дверцу, она коротко визгнула, будто ахнула от моей такой настойчивости.
Куртка, сшитая бабушкой для весны, когда еще не так жарко, но уже и не холодно, походила, скорее, на серый и тонкий балахон, и, еще натягивая ее, я подумал, что вряд ли выручу Вадима – в такой одежке запросто продрогнешь до самых костей, все-таки еще вокруг снег, пусть и рыхлый, а утром поджимают заморозки, так что, выходит, этот худой балахон мой не спасение, а полный риск.
Но когда человек на что-то решается, отступать нельзя, да и все равно должен был я показать Вадиму свою куртку, чтобы не подумал, будто я сдрейфил.
Пальто свое, ворвавшись домой, я не повесил на крюк возле двери, и это меня спасло. Сперва пришлось натянуть на себя куртку, а потом пальто, лежавшее на стуле. Аккуратно застегнув пуговицы, я опять принял независимый вид и прошел мимо бабушки.
– Бауш, – сказал я, – маму подожду на улице. С ребятами.
Она ничего не ответила. Что тут ответишь, когда человек говорит здраво и непреклонно!
В общем, мама застала всех нас в дурацком положении. Я снял пальто, стянул куртку, и Вадим рассматривал ее, прикладывал, будто в магазине, рукава к плечам, подойдет ли, а я зажал свое пальто между ног, помогая ему, излагая сомнения насчет спасительности этого балахона. Марья тоже увлеклась, она, как старушенция какая-нибудь, ворчала на нас обоих, говорила, что Вадька помрет, отбросит копыта, сыграет в ящик, в общем, повторяла всякие мальчишеские выражения, надеясь, видно, что они скорее дойдут до наших мозгов.
Вот тут мама и подошла. Она появилась из-за моей спины. Поэтому я не увидел ее, и она спросила прямо у меня над ухом:
– Что происходит?
Вадька и Марья замерли, готовые отбежать в сторону, а перепугался все-таки больше всех именно я. Во-первых, потому, что мама возникла неожиданно, точнее, в самую неподходящую минуту, застав меня врасплох, а во-вторых, одно дело, когда готовишься к разговору заранее, тут и лицо, улыбка твоя, и шаг, и сама фигура тебе помогают, и совсем другое, когда говорить, да еще того важнее – убеждать принимаешься с ходу, через плечо, хочешь не хочешь, а первые слова всегда выходят вроде оправдания.
Напрягаясь, стараясь вложить в собственные слова всю силу убеждения и в то же время обходя неудобные моменты, щадя самолюбие Вадика и Марьи, я попробовал объяснить суть моего переодевания.
Вышло куцо и непонятно.
Мама решила, что меня, простофилю, облапошили. Еще бы, что это значит – дать куртку на время, до весны, пацану, которого она видит первый раз! И мама сказала, избрав самую краткую и решительную форму приказа:
– Ну-ка марш домой!
Я понимал, что она не разобралась только из-за меня, из-за моего путаного объяснения, но мама тоже поступала нехорошо – приказывала мне при людях, приказывала, не докопавшись до сути, и, значит, не доверяла мне, будто я лопух последний, стану дарить курточку безо всяких причин, не зная будто, что за каждую тряпку на рынке можно выменять драгоценную еду? Даже яйца!
Поколебавшись, я положил свое пальто на снег, аккуратно положил, понимая, что от моего поведения, от моей разумности зависит сама справедливость и моя, пусть мальчишечья, но честь, – я аккуратно положил пальто на снег, вместо того чтобы просто одеться, подошел к маме, взял ее за рукав и с силой отвел в сторону. На несколько шагов.
– Оденься! – сказала она встревоженно. Ха, но какое это имело сейчас значение?
Снова, уже с другим лицом и другими, видимо, интонациями, я стал рассказывать маме весь свой день. Теперь она слушала внимательно. Поглядывала на Вадика и Марью. Не перебивала.
Потом повторила:
– Оденься!
А сама пошла к ребятам.
– Пойдемте к нам! – строго сказала она.
Но Вадим покачал головой.
Мама, кажется, чуточку смутилась. Она молчала, что-то такое обдумывая, и это молчание ей помогло, потому что мама придумала хорошие слова.
Смягчив голос, она сказала:
– Пойдемте к нам, ребята, я вас приглашаю.
Я тоже засуетился, надел свое пальто, Вадим протянул мне куртку, переступил с ноги на ногу, и мы пошли к нашим дверям. Тем временем мама негромко и не сердито поругивала меня.
– Ребята совсем продрогли, – говорила она. – А ты не мог их привести домой? Подождали бы меня, вместе решили бы, как быть.
Бабушка вывалилась у меня из головы, не до того было, зато мы у нее из головы не выходили, оказалось. Едва вошли, едва я назвал Марью и Вадика, как она потащила всех к умывальнику, заставила мыть руки, усадила за стол и перед каждым поставила по тарелке дымящейся аппетитной заварихи с лужицей масла посередине.
Все неловко молчали, и, чтобы сгладить эту неловкость, бабушка завела разговор про последние известия – она их слушала чаще, чем все мы, – про то, что вот уже и конец войны, не за горами опять мирная жизнь, когда в магазинах совершенно свободно и без всяких там карточек будут продаваться и хлеб, и мука, и молоко, и даже колбаса всякой толщины, вот будет благодать!..
Так уж как-то вышло, что разговоры про скорую мирную жизнь получались у нас тихими, осторожными, как бы даже священными разговорами, – каждый мечтал об этом, точно о высшей мере счастья. Когда кто-нибудь из нас заговаривал об этом, остальные старались есть тише, задумывались, смотрели друг на дружку просветленно, с надеждой. Мы и сейчас притихли – мама, бабушка и я, – но Вадим и Марья будто оглохли. Они стучали ложками, торопливо глотали завариху и не обращали ровно никакого внимания на бабушкины мечтания. Бабушка деликатно умолкла. Потом принесла всем добавки. Затем еще Вадику и Марье.
Они отложили ложки, и я отметил про себя, что в глазах у ребят появилась какая-то муть. «Вот елки, – подумал я, – им, наверное, нехорошо, ведь всем известно, что после голода нельзя есть много, так и помереть можно. Нам об этом говорила Анна Николаевна».
Но муть была совсем другая. Марья положила руки на стол, а на руки уронила голову и тотчас, будто по волшебству, уснула.
Вадька спал по-другому. Чуть отвалившись на спинку стула, столбиком, сидя, открыв рот и повесив голову набок.
* * *
Втроем мы перетащили Марью и Вадика на мою кровать, и они даже на мгновение не очнулись. Казалось, это не сон, а тяжелое, может, смертельное ранение и ребята лежат без сознания.
– О-хо-хо! – вздыхала бабушка, покачивая головой. – До чего же голодуха детей доводит! До чего доводит!
– Где хоть они живут? – негромко спрашивала меня мама.
Я пожимал плечами.
– Какая хоть у них фамилия?.. В каких школах учатся?
Но и этого я не знал.
Аккуратно приподнимая Марью, мама сняла с нее платьишко, внимательно, по швам, оглядела его, потом встряхнула, повесила на спинку стула.
– Платьице чистое, – сказала она бабушке, – латаное, но ухоженное.
– Да и он не запущенный, – ответила бабушка. – Пальтишко и правда новое, ботинки тоже.
– Видать, – подхватила мама, – хозяйку в больницу отправили недавно.
Разглядывая одежду Марьи и Вадима, бабушка и мама будто их документы рассматривали. Молодцы, ничего не скажешь! Женский взгляд видит такое, на что обычный человек внимания не обратит.
– Раз все новое, – сказала под конец бабушка, – значит, крепко бедствуют. Все выдано по ордерам, все получено в помощь.
Мама решительно взяла Марьин портфель, открыла его – я и пикнуть не успел, – принялась перебирать содержимое.
Я догадался, что она ищет тетрадку, ведь на обложках все пишут класс и школу, там и место для этого есть. Но Марьины тетрадки – их оказалось три – были сшиты из обыкновенной газеты. Разрезали газету, прихватили листки иглой и белой ниткой, получилась тетрадка. И на ней – имя, фамилия, класс, предмет. «Арифметика», «Русский язык». В портфеле была и чистая, неподписанная тетрадка с хорошей бумагой, очень правда, тонкая, листы больше чем наполовину уже выдраны, и я догадался, что на этой бумаге ребята писали записки своей маме в больницу.
Так мы узнали фамилию Марьи и Вадима: Русаковы.
Мамины глаза наливались решимостью, морщины на ее лбу сошлись к переносице – она готовилась к действиям. Но я вспомнил почту и письмо, которое мы отнесли в тифозную больницу. Я представил свою маму на месте их мамы, представил на минуточку, что, кроме тифа, у мамы еще больное сердце, как у мамы Вадика и Марьи, и что бабушки у меня нет, а я потерял карточки и могу, могу сообщить об этом маме, имею такое право, но все-таки никак не могу, потому что она и так там плачет – не из-за себя плачет, не из-за своей болезни, а от страха, от беспокойства за меня, да еще, окажется, я карточки потерял и должен загнуться с голодухи. Нет уж! Правильно поступали Вадим и Марья! Как ни крути, из двух бед надо всегда выбирать ту, которая больше, о ней помнить, с ней бороться, пока достает сил, а ту, которая меньше, одолевать втихомолку, придумывая что угодно, шакаля даже, если придется, только не сдаваясь, не допуская, чтобы большая беда победила.
И я сказал маме:
– Ни за что! Ни за что нельзя, чтобы она узнала. Представляешь – она умрет?
Мама, конечно, поняла, о чем я говорю. Она опустила голову, нахмурилась еще сильнее, спрятала Марьины тетрадки в портфель.
– Но что-то надо делать! Как-то помочь!
Она посмотрела выразительным взглядом на бабушку. Та понурилась, о чем-то задумавшись, потом сказала:
– Ну, на неделю у нас пороху хватит.
Теперь понял я: бабушка говорила о заварихе. Вернее, о запасе нашей еды.
– Это не выход, – проговорила мама. – Надо что-то придумать.
– Может, в военкомат? – спросила бабушка.
– В военкомат! – решительно сказала мама. – В собес! В гороно! Да мало ли разных учреждений, которые помогают, должны помочь! Виданное ли дело: два ребенка от голода ну только что не помирают!
Мама рассердилась на кого-то, неизвестно на кого, лицо ее порозовело, она встала и принялась повязывать платок, но глянула на Вадика и Марью, села.
– Куда ж я без них-то? – спросила она. – Без них нельзя.
А они спали. И будить их было жалко.
* * *
Они проспали как убитые до самого утра.
Мне мама устроила постель на стульях. Составила их рядком, спинки через каждый стул в разную сторону, посередке стеганое одеяло, сверху байковое, и получилось гнездо – лучше некуда. Только ребята не видели.
Но я расшатал все-таки за ночь свое гнездо. Под утро – уже вставать пора было – свалился на пол, сперва напугался, потом вспомнил, что со мной, и расхохотался. Всех поднял смехом. Не так уж и плохо, в конце концов, начинать день с улыбки.
Бабушка и мама быстро оделись, застучали в прихожей, полилась вода из ведра, зацокал носик умывальника.
Марья сидела на краешке кровати растерянная, обхватив себя за плечи, искала глазами платье, Вадька отряхивал брюки – так ведь и проспал в них, мама и бабушка не решились его раздеть; правильно сделали: зачем смущать человека?
Вадим, похоже, злился на себя. Как тогда, в столовой, не смотрел на меня. Хорошо еще, мамы и бабушки не было в комнате.
– Ну чего ты! – толкнул я его в плечо.
Он будто того и ждал – хоть словечка, хоть улыбки.
– Черт его знает, что такое! – пробурчал Вадим. – Будто в яму провалился. Ничего не помню. Вот сижу за столом, и вот проснулся.
– Правда, чего это с нами было? – спросила Марья.
Бабушка и мама стояли в дверном проеме, глядели на нас и улыбались, но Вадька повернулся к ним спиной, не видел.
– Ты, Марья, маленькая, – сказал он, по-взрослому вздохнув, – поэтому не знаешь. Сытость, как и голод, с ног сбить может. Если неожиданно.
– Будто кто-то подошел и сбоку стукнул? – спросила она.
– Точно! – засмеялся Вадим.
И правда, была тогда у нас такая забава. Подойти к приятелю со спины, сложить обе руки вместе, чтоб удар посильней был, и стукнуть сбоку по плечу. Можно и свалить, если удар покрепче.
– Ну-ка, бойцы, – сказала мама, – скорей к умывальнику.
В руках она держала отутюженное Марьино платье, и девчонка вскрикнула:
– Ох! Как при маме!
Мама спешила в госпиталь, поэтому завтрак получился очень торопливый и нескладный, но кто тогда думал об этом, ведь жили мы все лишь бы, лишь бы.
Лишь бы дожить до новых карточек, лишь бы перехватить чего-нибудь съедобного, лишь бы скорей на работу, в школу, лишь бы дожить до победы. Война затянулась, голод и холод одолевали постоянно, и к ним уже попривыкли, только вот к войне никто привыкать не хотел, все торопили ее, откладывая радость, удовольствие да, кажется, и саму жизнь до лучших времен, до мирных дней.
Так что мамину торопливость никто не принял за невежливость. Каждому ясно: некогда, уже утро, нужно на работу.
Мама спрашивала Вадима, и он отвечал, при этом часто повторяя одно и то же: он просит ничего не делать, очень просит.
Она спросила, где живут ребята, где работала их мама, жив ли отец. Отец погиб давно, в сорок первом, а вот на мамину работу ходить не надо. Почему – Вадим не сказал. Но мы все это знали.
Мама убежала, наказав нам явиться вечером.
– Непременно, обязательно, во что бы то ни стало, – сказала она и, одевшись, убежала.
Вадим, оказалось, учился во вторую смену, но нам с Марьей было пора. Он тоже оделся.
Бабушка предложила Вадьке остаться, он отказался наотрез.
– Мне Марью надо проводить, – сказал он, – потом домой, прибраться, вообще проведать.
Марья оказалась дисциплинированной ученицей, бежала впереди нас, охала, что опоздает, пока Вадька не отпустил ее.
– Хорошо, – сказал он, – беги. – А мне объяснил: – До школы недалеко, все перекрестки уже прошли.
Перекрестки! Я что-то не слышал, чтоб на наших перекрестках случались происшествия. Лошадь наедет? Так они тянутся едва-едва, выбиваясь из последних сил, по рыхлому весеннему снегу. Машин мало, а если уж идет, шоферша – тыловые газогенераторки водили больше женщины – все уши пробибикает, подъезжая к перекрестку. Осторожные, такой уж женский характер.
Но я, между прочим, тоже опаздывал, а Вадим никак не мог этого понять.
– Ну, ладно, – сказал я, – вечером приходите, мне пора.
И прибавил газу.
– А ты что, – спросил меня Вадим вдогонку, – никогда уроков не пропускал?
Я остановился как вкопанный. Вот такой силой, будто магнит, обладал Вадим.
– Конечно, нет, – пожал я плечами.
Он вздохнул, пробормотал под нос, но так, чтобы я расслышал:
– Вот чудак! Да так ведь вся жизнь мимо пройдет.
Мы сделали несколько шагов вместе.
– Ну, ладно, – сказал он, обращаясь уже не к себе, а ко мне, – дуй. А я вот сегодня, пожалуй, в школу не пойду.
Сипло, сначала будто нехотя, потом все решительнее и громче загудели в разных углах города заводские гудки. А мне оставалось еще два квартала. Все! На первый урок я опоздал. Раньше бы я припустил, гнал до пота, ворвался бы, мокрый, в класс, покаялся бы перед Анной Николаевной – тут уж лучше всего признаться, что виноват, долго собирался или проспал, словом, сказать правду, получить помилование и сесть, но теперь я шел, равняя свой шаг с походкой Вадима, и успокаивал себя: один урок можно!
– Почему ты не пойдешь в школу? – спросил я его.
– Надо что-то делать, – проговорил он печально и глубокомысленно. Я уже хотел было посочувствовать ему, но тут он сказанул такое, что я опешил: – Сперва пойду в столовку. – После паузы добавил, усмехнувшись: – Пошакалю.
Ну да, ну конечно, корил я себя. Вообразил, что Вадим тебе близкий друг, хотя знакомы-то без году неделя – меньше суток. Вообще, что я знаю о нем? И почему он должен чувствовать себя обязанным только оттого, что поел у нас заварихи да уснул, сморенный едой?
На самом-то деле он чужой, лишь са-амую чуточку знакомый парень, и если, поев, он опять тащится шакалить в восьмую столовую, значит, он злобный человек, вот и все.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11