Мысли мешались в его голове. Он то корил Лапшина за подлость, то прислушивался к неровному робкому шуму дождя, то опускал глаза, чтобы не встретиться взглядом с Антонычем, то думал о том, как его поведут по двору и как все увидят конец его жизни.
– Ладно, хватит, – сказал высокий тому, кто был в кожанке, и, повернувшись к Жмакину, добавил: – Собирайтесь.
Посасывая папироску, Жмакин собрал себе арестантский узелок: смену белья, мыло, носков, легонькое дешевое одеяло, купленное на заработанные деньги, и, изловчившись, новую бритву «жиллет», чтобы лишить себя жизни. Бритву с конвертиком он покуда зажал в кулаке. Потом он накинул на плечи макинтош, надел кепку поглубже, до ушей, и перепоясался, точно готовясь к длинному этапному пути.
– Пошли! – приказал высокий.
Жмакин подчинился, как подчинялся при арестах, в тюрьмах, на этапах. Больше он уже не принадлежал сам себе, он опять перестал быть человеком свободным, тем человеком, которому никакие пути не заказаны. «Ну что ж, – подумал Жмакин и зажал в кулаке бритву. – Еще поглядим!»
Вышли на крыльцо. Антоныч густо закашлял – перекурился своей махоркой. Двор был мокр от прошедшего дождя. Смеркалось, но тучи пронесло, и вдруг посветлело. Пахло бензином и свежей дождевой водой. Мальчишка сторожихи бегал в сапогах по лужам. Двор был пуст и удивительно тих и чист.
Пока Антоныч закрывал на замок часовню, все ждали. Парень, что был в кожанке, стоял на крыльце, ступенькой ниже Жмакина, и вдруг Жмакин как бы узнал его. Он и точно знал его, этого парня с голосом без выражения и с несколько бараньими глазами. Где-то они несомненно виделись, и не раз виделись…
Но Жмакин не додумал, увидел во дворе Никанора Никитича. Педагог шел неторопливо, в черном прямом стареньком плаще, в мягкой шляпе, с тросточкой, прицепленной за руку.
– Не надо закрывать, – сказал Жмакин, – хозяин идет квартирный.
Краска кинулась ему в лицо. Никанор Никитич шел по двору, напевая. Ноги его ступали криво по крупным булыжникам. Пока он не видел еще Жмакина, но встреча должна была произойти с минуты на минуту.
– Пошли, – с тревогой и с перехватом в голосе сказал тот, что был в шинели, и, опередив Жмакина, пошел по двору.
– Живо! – приказал тот, что был в кожанке.
Жмакин съежился и пошел между ними, опустив глаза. Он не видел, но чувствовал, как миновали они Никанора Никитича. Он даже услышал его слабый старческий кашель и почувствовал запах нафталина. Потом, оглянувшись, он заметил Антоныча, объясняющего что-то старику.
«Кончено!» – решил Жмакин.
Ах, если бы сейчас дежурил Демьянов! Если бы он хоть вышел проверить, – что это за люди и почему они забрали его. Может быть, это штуки Митрохина? Или за венок его взяли, за тот венок с муаровой лентой, который послал он плешивому Гвоздареву? Конечно, за венок!
Но Демьянова нет, хотя, впрочем, не он ли стоит снаружи, сухопарый, длинный, нескладный, попавший в глупую беду, бывший его враг, а нынче одна надежда – старый милиционер Демьянов! Главное, чтобы узнал Лапшин. Он разберется. Не мог он позволить.
И когда его ведут мимо Демьянова, он толкает его плечом и хрипит:
– Меня забрали! Лапшину…
Но договорить он не успел. Его так ударили, пихая в машину, что он выронил лезвие, зажатое в кулаке. Он слышит свисток, это свистит Демьянов, ах, не свисти, Демьянов, звони, звони скорее на площадь, там разберутся, и Лапшин отдаст приказ отпустить его, нельзя же кончать человеку жизнь за глупую шутку с венком! Но машина уже мчится, свистка не слышно, Жмакин зажат в углу тяжелым неподвижным плечом, все действительно кончено…
Он говорит, не глядя на своего соседа, но громко и внятно:
– Вас товарищ Лапшин прислал?!
Безнадежно. Ответа не будет.
– Если вас не товарищ Лапшин прислал, тогда вы, может быть, не знаете, что я имею бумаги…
Молчание. Автомобиль мчится по узкому проспекту Маклина. Рядом грохочет трамвай.
Жмакин вынул из бокового кармана пачку документов. Странно, что их не изъяли при обыске. И вообще…
– Вы из какой бригады?
Молчание.
Пересекли Садовую.
– А куда вы меня везете?
– Прекратить разговорчики.
Точка. Жмакин спрятал в карман свои бумаги. Может быть, весь арест – это просто-напросто самоуправство? Власть на местах?
Машина летит по мокрому асфальту. Потом брусчатка. Опять дождь. Это шоссе – магистраль на Пулково – Детское Село. Или на Пулково – Гатчину, нынче Красногвардейск. Было здесь похожено во время воровской жизни. Тут и малина была – вон в деревне. Тут и девочка была одна – рецидивистка, ох, тут прилично проводили время!
Вспыхнули и погасли огоньки аэропорта.
– В Красногвардейск меня везете, гражданин начальничек?
Молчание.
Машина урча ползет в гору. Пулковские высоты. Струи дождя секут смотровое окно, в ушах ровно и густо шумит. И темно, темно – виден только спортивный флажок на пробке радиатора, да мокрый булыжник, да темные мокрые купы деревьев у шоссе.
Почему же, собственно, спортивный флажок? И почему в Красногвардейск?
– Может, вы с Красногвардейского уголовного розыска, гражданин начальник?
Милиционер курит и косит глазом. Подбородок и щеки у него желтые. И глаз желтый и строгий.
Пропал мальчишка!
А может быть, все-таки еще и не пропал?
Окошкин повесил трубку и велел соединить себя с Баландиным. По другому телефону он вызвал Ивана Михайловича. Но его не было дома. Катерина Васильевна сказала, что он пошел в Управление пешком.
– Да, Демьянов, товарищ начальник, – закричал Окошкин Баландину. – И номер машины есть, и спортивный флажок на пробке.
– Закрываю город! – сказал Баландин.
Трубка щелкнула.
Окошкин спустился этажом ниже и без доклада вошел к Баландину. Криничный и Побужинский были уже здесь. На столике с телефонами вспыхивали сигнальные лампочки. В большой белой руке Прокофий Петрович держал стакан с чаем. «Наверное, так бывает в военном штабе, – подумал Окошкин. – Когда наступление!»
– С командующим военным округом! – сказал Баландин, тыча стаканом с чаем в столик, где стояли телефоны. – И побыстрее, Вася, не задумывайся!
– Это Балага навел, – прошипел Побужинский Криничному. – Помнишь, ты тогда ездил…
А Прокофий Петрович спокойно говорил в трубку:
– Товарищ командующий? Милиция приветствует армию. Ага, Баландин…
На большом черном аппарате загорелась красная лампочка. Криничный взял трубку:
– Машина с флажком опознана на проспекте Маклина, – доложил он Баландину. – Задержать не удалось.
Начальник кивнул, будто только этого и ждал.
– С пограничниками соедини! – велел он Криничному. – Знаешь – как?
А может быть, все-таки еще и не пропал мальчишечка?
Может, вступится за него Советская держава, за него, за отчаянного парня, за бывшего вора, вступится, надеясь, что выйдет еще из него толк?
Ах, вступись, советская власть!
Охота пожить еще Жмакину доброй жизнью, охота на ноги встать и пройтись в выходной день по улице с женкой, охота, чтобы люди сказали – вот Жмакин идет, известный человек, а какое у него прошлое, это вас совершенно не касается, потому что приличное у него настоящее и удивительное будущее.
Вступись же, советская власть, за Жмакина!
Вступись, диктатура, он плоть от плоти твой парень, рабочий класс, он с дороги немножечко сбился, едва не погиб, но ты простил ему ошибку, рабочий класс, ты простила ему, советская власть, ты, партия большевиков, простила, так вступитесь же в последний раз, потратьте человеко-часы, и бензин, и отдых красноармейский, поднимись по тревоге все, кому положено и не положено, и не дайте убить человека!
Нет, пропал мальчишечка!
Поздно!
Не поспеть!
Какие-то люди вроде бы кидались под машину, пытаясь ее задержать, но водитель выворачивал баранку и наддавал скорости.
Сколько же времени прошло?
Двадцать минут или час?
Дорога идет то вверх, то вниз, то опять петляет вверх, то резко сворачивает в сторону. От сплошного ливня брезентовая крыша намокла и сочится вода.
Вьется во тьме дорога.
Но вот настали дни разлуки,
Дорога вьется впереди…
Пожмем скорей друг другу руки…
Жмакин поежился. Машина остановилась. Фары погасли.
Сплошной мрак и ровный одуряющий шум дождя.
– Выходи!
Он вышел, вывалился в темноту возле дороги и сразу попал ногами в ров. Хлюпнуло.
Пропал ребенок!
Шофер тоже вылез.
И милиционер с наганом в руке тоже вылез. Кто-то из них ударил его в шею.
– Иди, – неистово крикнул шофер.
Он рванулся в сторону, но его уже держали. Внезапно он почувствовал холодный пот и слабость в ногах.
– Да иди, сука, – крикнул милиционер и ударил его чем-то твердым, вероятно наганом.
Он шел, спотыкаясь, ничего не видя, по мокрой, скользкой и липкой земле. Дождь заливал ему лицо. Он потрогал лицо, это был не дождь, а кровь. В который раз ему кровянили башку! Ноги у него сделались тяжелыми. Милиционер держал его за макинтош и сопел рядом. И бил рукояткой нагана в плечо, в шею и в голову. Тут уже нечего было считаться. Разве можно считаться, когда ведут на расстрел? Кто из них человек? Разве Жмакин сейчас человек? Он даже и не полчеловека! Он уже и не думает, он лишь извивается и норовит крикнуть нечеловеческим голосом:
– Кар-раул!
Милиционер с ходу бьет его рукояткой. Он тоже не человек. И шофер не человек. В них во всех не осталось никакого смысла.
Последние минуты. Может быть, даже секунды. Э, не помер ты, Жмакин, в заполярной тайге, не задрали тебя волки… Не проломили тебе голову портерной бутылкой пьяные жулики… Не перерезал тебя поезд, когда кидался ты под вагон, убегая из лагеря. Так на же, подыхай на мокрой земле, в темноте, неизвестно зачем и за что.
Ни огонька впереди. Ни звука.
Прощай, Клавденька, прощай, дорогая!
Пока, товарищ Лапшин!
Прощай, молодая жизнь!
Ох, Клавденька, Клавденька!
Стали. Но он еще идет. Его останавливают силой. Только тогда он остановился. Разве он человек сейчас? Он даже не понимает, за что его убьют. И кто они, эти убийцы? Он стоит, размякнув, опустив плечи. От милиционера пахнет мокрой шинелью.
– Копай яму, – говорит шофер страшно знакомым голосом. Голос ровный, без всякого выражения. У кого такой голос?
Если бы Жмакин был человеком, то он вспомнил бы. Но он не человек. Он ничего не помнит. И поза у него совершенно не человеческая. Он сидит в грязи, поджав под себя одну ногу, и ладонями копает для себя могилу в мокрой и вязкой земле. Он слышит, как хлюпает под его пальцами вода. От усердия он обламывает ногти. Скорей, Жмакин, копай себе могилу! Совершай самое противоестественное дело из всех, которые когда-либо делал человек. Скорее, скорее! Какие-то корни. Вырви их! Гнилая палка! Долой ее! Но как медленно идет работа.
Что это? Его, кажется, ударили?
Вероятно, ударили.
Тишина.
Дождь кончился.
Милиционер закурил и дал прикурить шоферу. Потянуло хорошим табаком.
Опять закапало с неба.
– Ну, Жмакин? Расскажи, как ты продал Корнюху.
Так вот кто такой этот шофер! Так вот за что должен умереть Жмакин! За Корнюху убьет Жмакина Корнюхин братишка. Это кодла его кончает. Это Балага сработал. Есть еще кодла – ходит-бродит, людей убивает по своим проклятым законам. Вот она кодла – вот, перед ним. И его нынче кончит кодла.
Он молчит.
– Онемел?
Мысли вновь возвратились к нему. Быстрые, скачущие. Вдруг, как в видении, пронеслась перед ним та ночь с Корнюхой. Нет, он не продал Корнюху за легкую жизнь и за паспорт. Он скрутил его – безоружный, он скрутил его – вооруженного, это было мужское дело, а не предательство!
Мгновенно ему полегчало, словно отпустило боль.
Он начал косить глазами и приглядываться.
Он не продал, и его не продали. Он попал к кодле, как мог попасть Криничный, Окошкин, даже Лапшин. Кодла враг ему, а он враг кодлы. Да, да, справедливость восстановлена, и теперь можно сопротивляться. Должно сопротивляться. А если не выйдет, то и умрет он по-человечески! Гордо умрет, не повалится в ноги, не попросит прощения, не станет просить жизни. И похоронят его впоследствии с музыкой, и Лапшин пойдет за гробом, и речи…
Но зачем умирать?
Разве не случалось ему попадать в переделки.
– Зазря вы на меня руку подняли, – приглядываясь и кося глазами, бормочет он. – Зазря! Тут разобраться надо, кто вы и кто я…
Он несет какой-то вздор – угрожающий и нахальный – и целится, примеривается, готовится – ударить и побежать. Но как ударить, чтобы был верняк, и куда побежать, чтобы была жизнь. Ах, ему бы ножичек, финочку, перышко или тот маузер, что чистил тогда Криничный. И голова болит, пробили ему таки голову, наверное, пробили…
А может быть, еще и не вовсе пропал мальчоночка?
Может быть, не стоит вам рисковать, почтеннейшая кодла, жизнью товарища Жмакина? Потому что в миллионы в валюте, в самой устойчивой в мире валюте обойдется вам жизнь некоего Жмакина. За Алексеем Жмакиным товарищ Лапшин, а за товарищем Лапшиным железный закон. Он представитель диктатуры, и с ним армия, с ним флот, с ним авиация, а не с вами, проклятая кодла!
– Кодла! – выговаривает он, кривя лицо. – Вонючая кодла, все равно вам хана и амба, все равно передавим мы вас до единого…
Он поражает их тем, что ругается, они не верят своим ушам и не понимают – может быть, он сошел с ума? Они убили бы его сразу, если бы он повалился на колени, но руганью он выигрывает время и готовит намокший, облепленный грязью сапог для удара. Он ударит этого, у которого наган. Наган у них, наверное, один. А без револьвера он на них плевал!
Только бы шинель не спружинила! Пожалуйста, не спружинь, шинель! Сделай одолжение, цыпочка, не спружинь! Спружинишь – меня убьют, войди в положение, шинель!
Попробуем же, Жмакин, в последний раз!
Попробуем, авось не умрем!
Не надо умирать, дорогой Жмакин, жить надо!
Жизнь тебе открыта, так живи же, не сдавайся!
И, отбросив сначала для разгона ногу назад, он со страшной силой бьет милиционера сапогом в низ живота. Бьет и бежит от своей могилы, от смерти, петляет, падает лицом в мокрую землю и опять бежит, опять падает и вновь бежит во тьму, к дороге, к шоссе; сзади выстрел, другой, – на, возьми Жмакина, на, попробуй, почем стоит, на, убей, коли можешь, на, возьми, выкуси!
Сырой ветер шумит в поле, гудят провода, столбы, значит – шоссе, надо бежать по шоссе, и он бежит, задыхаясь, вперед, туда, где мерцают какие-то огни, где что-то такое показывается и вновь исчезает, какое-то ослепительное сияние, ах, это машина… И не одна машина, там их много!
Он останавливается, машет руками, танцует, кричит. Его лицо в крови, одежда на нем разорвана, – поймите, он убежал от смерти.
С воем тормозит грузовик. Грузовик полон красноармейцев. И начальник с кубиком, с бритым мокрым лицом вылезает из кабины.
– Товарищ начальник, – говорит Жмакин, – поймите.
Тело его содрогается.
– Дело в том… – продолжает он.
И дышит – не может надышаться. И глядит – зеленые фуражки – пограничники – не может наглядеться. Вот она – диктатура! Вот он – железный закон! И еще машина. И еще командиры. В плащах и в кожаных регланах. Это для него. Это за него. Это ради него.
Боец-пограничник вытирает чем-то лицо Жмакина.
– Ничего! – говорит Алексей. – Я в порядке.
Отрывистые слова команд доносятся до него. Машины ровно дрожат – моторы не выключены. Целая война сделалась за него – за Жмакина? Чем же ты отплатишь, Алеха, за это кошмарное беспокойство, за бензин, за человеко-часы, за подъем войск по тревоге? Чем и когда?
– Я пойду! – говорит Алексей. – Я помогу! Я – ничего, могу!
И опять он шагает по полю. Рядом с ним командир в реглане. Чуть впереди – другой, маленький, в зеленой фуражке. А сзади цепь, и слева, наверное, цепь, и справа тоже цепь! Кончает кодлу советская власть!
– Один из них белый каратель, – говорит Алексей. – Сука! Вешатель! Я – знаю. Они хотели большую банду делать, и со связью за буржуазные рубежи…
Споткнувшись, он замолкает.
Тихо. Только хлюпают по грязи сапоги бойцов.
– Я – извиняюсь! – неслышно говорит Жмакин. – Вы не беспокойтесь за меня. Я немножко посижу на земле. Вы – извините.
Ему кажется, что он сказал очень громко. Но он сказал так тихо, что его никто не услышал.
Цепь двигается дальше.
А Жмакин прилег и лежит. Он имеет право чуток отдохнуть. Его не продал Лапшин. Армия вступилась за него. Много машин пришло ему на выручку. Все ж таки бензин. Привязался к нему этот бензин! А кто такой Жмакин! Хотя бы был известный шахматист – гроссмейстер или мастер. Или лауреат конкурса? Или как минимум – знаменитая доярка? Или – стахановец! А он всего-навсего – Жмакин…
Жмакин!
Большой колокол вдруг заныл над ним. И тотчас же «всего-навсего Жмакин» потерял сознание.
На шоссе Кадников беспокойно задергал поводок сирены.
– Ладно, подождешь! – сказал Лапшин.
Он светил фонариком и сосал потухшую папиросу. Уже светало, но едва-едва, скорее рыжело, чем светало.
– Возле березки он прилег – я помню, – сказал пограничник в реглане.
– Тут березок не одна, – проворчал Лапшин.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65
– Ладно, хватит, – сказал высокий тому, кто был в кожанке, и, повернувшись к Жмакину, добавил: – Собирайтесь.
Посасывая папироску, Жмакин собрал себе арестантский узелок: смену белья, мыло, носков, легонькое дешевое одеяло, купленное на заработанные деньги, и, изловчившись, новую бритву «жиллет», чтобы лишить себя жизни. Бритву с конвертиком он покуда зажал в кулаке. Потом он накинул на плечи макинтош, надел кепку поглубже, до ушей, и перепоясался, точно готовясь к длинному этапному пути.
– Пошли! – приказал высокий.
Жмакин подчинился, как подчинялся при арестах, в тюрьмах, на этапах. Больше он уже не принадлежал сам себе, он опять перестал быть человеком свободным, тем человеком, которому никакие пути не заказаны. «Ну что ж, – подумал Жмакин и зажал в кулаке бритву. – Еще поглядим!»
Вышли на крыльцо. Антоныч густо закашлял – перекурился своей махоркой. Двор был мокр от прошедшего дождя. Смеркалось, но тучи пронесло, и вдруг посветлело. Пахло бензином и свежей дождевой водой. Мальчишка сторожихи бегал в сапогах по лужам. Двор был пуст и удивительно тих и чист.
Пока Антоныч закрывал на замок часовню, все ждали. Парень, что был в кожанке, стоял на крыльце, ступенькой ниже Жмакина, и вдруг Жмакин как бы узнал его. Он и точно знал его, этого парня с голосом без выражения и с несколько бараньими глазами. Где-то они несомненно виделись, и не раз виделись…
Но Жмакин не додумал, увидел во дворе Никанора Никитича. Педагог шел неторопливо, в черном прямом стареньком плаще, в мягкой шляпе, с тросточкой, прицепленной за руку.
– Не надо закрывать, – сказал Жмакин, – хозяин идет квартирный.
Краска кинулась ему в лицо. Никанор Никитич шел по двору, напевая. Ноги его ступали криво по крупным булыжникам. Пока он не видел еще Жмакина, но встреча должна была произойти с минуты на минуту.
– Пошли, – с тревогой и с перехватом в голосе сказал тот, что был в шинели, и, опередив Жмакина, пошел по двору.
– Живо! – приказал тот, что был в кожанке.
Жмакин съежился и пошел между ними, опустив глаза. Он не видел, но чувствовал, как миновали они Никанора Никитича. Он даже услышал его слабый старческий кашель и почувствовал запах нафталина. Потом, оглянувшись, он заметил Антоныча, объясняющего что-то старику.
«Кончено!» – решил Жмакин.
Ах, если бы сейчас дежурил Демьянов! Если бы он хоть вышел проверить, – что это за люди и почему они забрали его. Может быть, это штуки Митрохина? Или за венок его взяли, за тот венок с муаровой лентой, который послал он плешивому Гвоздареву? Конечно, за венок!
Но Демьянова нет, хотя, впрочем, не он ли стоит снаружи, сухопарый, длинный, нескладный, попавший в глупую беду, бывший его враг, а нынче одна надежда – старый милиционер Демьянов! Главное, чтобы узнал Лапшин. Он разберется. Не мог он позволить.
И когда его ведут мимо Демьянова, он толкает его плечом и хрипит:
– Меня забрали! Лапшину…
Но договорить он не успел. Его так ударили, пихая в машину, что он выронил лезвие, зажатое в кулаке. Он слышит свисток, это свистит Демьянов, ах, не свисти, Демьянов, звони, звони скорее на площадь, там разберутся, и Лапшин отдаст приказ отпустить его, нельзя же кончать человеку жизнь за глупую шутку с венком! Но машина уже мчится, свистка не слышно, Жмакин зажат в углу тяжелым неподвижным плечом, все действительно кончено…
Он говорит, не глядя на своего соседа, но громко и внятно:
– Вас товарищ Лапшин прислал?!
Безнадежно. Ответа не будет.
– Если вас не товарищ Лапшин прислал, тогда вы, может быть, не знаете, что я имею бумаги…
Молчание. Автомобиль мчится по узкому проспекту Маклина. Рядом грохочет трамвай.
Жмакин вынул из бокового кармана пачку документов. Странно, что их не изъяли при обыске. И вообще…
– Вы из какой бригады?
Молчание.
Пересекли Садовую.
– А куда вы меня везете?
– Прекратить разговорчики.
Точка. Жмакин спрятал в карман свои бумаги. Может быть, весь арест – это просто-напросто самоуправство? Власть на местах?
Машина летит по мокрому асфальту. Потом брусчатка. Опять дождь. Это шоссе – магистраль на Пулково – Детское Село. Или на Пулково – Гатчину, нынче Красногвардейск. Было здесь похожено во время воровской жизни. Тут и малина была – вон в деревне. Тут и девочка была одна – рецидивистка, ох, тут прилично проводили время!
Вспыхнули и погасли огоньки аэропорта.
– В Красногвардейск меня везете, гражданин начальничек?
Молчание.
Машина урча ползет в гору. Пулковские высоты. Струи дождя секут смотровое окно, в ушах ровно и густо шумит. И темно, темно – виден только спортивный флажок на пробке радиатора, да мокрый булыжник, да темные мокрые купы деревьев у шоссе.
Почему же, собственно, спортивный флажок? И почему в Красногвардейск?
– Может, вы с Красногвардейского уголовного розыска, гражданин начальник?
Милиционер курит и косит глазом. Подбородок и щеки у него желтые. И глаз желтый и строгий.
Пропал мальчишка!
А может быть, все-таки еще и не пропал?
Окошкин повесил трубку и велел соединить себя с Баландиным. По другому телефону он вызвал Ивана Михайловича. Но его не было дома. Катерина Васильевна сказала, что он пошел в Управление пешком.
– Да, Демьянов, товарищ начальник, – закричал Окошкин Баландину. – И номер машины есть, и спортивный флажок на пробке.
– Закрываю город! – сказал Баландин.
Трубка щелкнула.
Окошкин спустился этажом ниже и без доклада вошел к Баландину. Криничный и Побужинский были уже здесь. На столике с телефонами вспыхивали сигнальные лампочки. В большой белой руке Прокофий Петрович держал стакан с чаем. «Наверное, так бывает в военном штабе, – подумал Окошкин. – Когда наступление!»
– С командующим военным округом! – сказал Баландин, тыча стаканом с чаем в столик, где стояли телефоны. – И побыстрее, Вася, не задумывайся!
– Это Балага навел, – прошипел Побужинский Криничному. – Помнишь, ты тогда ездил…
А Прокофий Петрович спокойно говорил в трубку:
– Товарищ командующий? Милиция приветствует армию. Ага, Баландин…
На большом черном аппарате загорелась красная лампочка. Криничный взял трубку:
– Машина с флажком опознана на проспекте Маклина, – доложил он Баландину. – Задержать не удалось.
Начальник кивнул, будто только этого и ждал.
– С пограничниками соедини! – велел он Криничному. – Знаешь – как?
А может быть, все-таки еще и не пропал мальчишечка?
Может, вступится за него Советская держава, за него, за отчаянного парня, за бывшего вора, вступится, надеясь, что выйдет еще из него толк?
Ах, вступись, советская власть!
Охота пожить еще Жмакину доброй жизнью, охота на ноги встать и пройтись в выходной день по улице с женкой, охота, чтобы люди сказали – вот Жмакин идет, известный человек, а какое у него прошлое, это вас совершенно не касается, потому что приличное у него настоящее и удивительное будущее.
Вступись же, советская власть, за Жмакина!
Вступись, диктатура, он плоть от плоти твой парень, рабочий класс, он с дороги немножечко сбился, едва не погиб, но ты простил ему ошибку, рабочий класс, ты простила ему, советская власть, ты, партия большевиков, простила, так вступитесь же в последний раз, потратьте человеко-часы, и бензин, и отдых красноармейский, поднимись по тревоге все, кому положено и не положено, и не дайте убить человека!
Нет, пропал мальчишечка!
Поздно!
Не поспеть!
Какие-то люди вроде бы кидались под машину, пытаясь ее задержать, но водитель выворачивал баранку и наддавал скорости.
Сколько же времени прошло?
Двадцать минут или час?
Дорога идет то вверх, то вниз, то опять петляет вверх, то резко сворачивает в сторону. От сплошного ливня брезентовая крыша намокла и сочится вода.
Вьется во тьме дорога.
Но вот настали дни разлуки,
Дорога вьется впереди…
Пожмем скорей друг другу руки…
Жмакин поежился. Машина остановилась. Фары погасли.
Сплошной мрак и ровный одуряющий шум дождя.
– Выходи!
Он вышел, вывалился в темноту возле дороги и сразу попал ногами в ров. Хлюпнуло.
Пропал ребенок!
Шофер тоже вылез.
И милиционер с наганом в руке тоже вылез. Кто-то из них ударил его в шею.
– Иди, – неистово крикнул шофер.
Он рванулся в сторону, но его уже держали. Внезапно он почувствовал холодный пот и слабость в ногах.
– Да иди, сука, – крикнул милиционер и ударил его чем-то твердым, вероятно наганом.
Он шел, спотыкаясь, ничего не видя, по мокрой, скользкой и липкой земле. Дождь заливал ему лицо. Он потрогал лицо, это был не дождь, а кровь. В который раз ему кровянили башку! Ноги у него сделались тяжелыми. Милиционер держал его за макинтош и сопел рядом. И бил рукояткой нагана в плечо, в шею и в голову. Тут уже нечего было считаться. Разве можно считаться, когда ведут на расстрел? Кто из них человек? Разве Жмакин сейчас человек? Он даже и не полчеловека! Он уже и не думает, он лишь извивается и норовит крикнуть нечеловеческим голосом:
– Кар-раул!
Милиционер с ходу бьет его рукояткой. Он тоже не человек. И шофер не человек. В них во всех не осталось никакого смысла.
Последние минуты. Может быть, даже секунды. Э, не помер ты, Жмакин, в заполярной тайге, не задрали тебя волки… Не проломили тебе голову портерной бутылкой пьяные жулики… Не перерезал тебя поезд, когда кидался ты под вагон, убегая из лагеря. Так на же, подыхай на мокрой земле, в темноте, неизвестно зачем и за что.
Ни огонька впереди. Ни звука.
Прощай, Клавденька, прощай, дорогая!
Пока, товарищ Лапшин!
Прощай, молодая жизнь!
Ох, Клавденька, Клавденька!
Стали. Но он еще идет. Его останавливают силой. Только тогда он остановился. Разве он человек сейчас? Он даже не понимает, за что его убьют. И кто они, эти убийцы? Он стоит, размякнув, опустив плечи. От милиционера пахнет мокрой шинелью.
– Копай яму, – говорит шофер страшно знакомым голосом. Голос ровный, без всякого выражения. У кого такой голос?
Если бы Жмакин был человеком, то он вспомнил бы. Но он не человек. Он ничего не помнит. И поза у него совершенно не человеческая. Он сидит в грязи, поджав под себя одну ногу, и ладонями копает для себя могилу в мокрой и вязкой земле. Он слышит, как хлюпает под его пальцами вода. От усердия он обламывает ногти. Скорей, Жмакин, копай себе могилу! Совершай самое противоестественное дело из всех, которые когда-либо делал человек. Скорее, скорее! Какие-то корни. Вырви их! Гнилая палка! Долой ее! Но как медленно идет работа.
Что это? Его, кажется, ударили?
Вероятно, ударили.
Тишина.
Дождь кончился.
Милиционер закурил и дал прикурить шоферу. Потянуло хорошим табаком.
Опять закапало с неба.
– Ну, Жмакин? Расскажи, как ты продал Корнюху.
Так вот кто такой этот шофер! Так вот за что должен умереть Жмакин! За Корнюху убьет Жмакина Корнюхин братишка. Это кодла его кончает. Это Балага сработал. Есть еще кодла – ходит-бродит, людей убивает по своим проклятым законам. Вот она кодла – вот, перед ним. И его нынче кончит кодла.
Он молчит.
– Онемел?
Мысли вновь возвратились к нему. Быстрые, скачущие. Вдруг, как в видении, пронеслась перед ним та ночь с Корнюхой. Нет, он не продал Корнюху за легкую жизнь и за паспорт. Он скрутил его – безоружный, он скрутил его – вооруженного, это было мужское дело, а не предательство!
Мгновенно ему полегчало, словно отпустило боль.
Он начал косить глазами и приглядываться.
Он не продал, и его не продали. Он попал к кодле, как мог попасть Криничный, Окошкин, даже Лапшин. Кодла враг ему, а он враг кодлы. Да, да, справедливость восстановлена, и теперь можно сопротивляться. Должно сопротивляться. А если не выйдет, то и умрет он по-человечески! Гордо умрет, не повалится в ноги, не попросит прощения, не станет просить жизни. И похоронят его впоследствии с музыкой, и Лапшин пойдет за гробом, и речи…
Но зачем умирать?
Разве не случалось ему попадать в переделки.
– Зазря вы на меня руку подняли, – приглядываясь и кося глазами, бормочет он. – Зазря! Тут разобраться надо, кто вы и кто я…
Он несет какой-то вздор – угрожающий и нахальный – и целится, примеривается, готовится – ударить и побежать. Но как ударить, чтобы был верняк, и куда побежать, чтобы была жизнь. Ах, ему бы ножичек, финочку, перышко или тот маузер, что чистил тогда Криничный. И голова болит, пробили ему таки голову, наверное, пробили…
А может быть, еще и не вовсе пропал мальчоночка?
Может быть, не стоит вам рисковать, почтеннейшая кодла, жизнью товарища Жмакина? Потому что в миллионы в валюте, в самой устойчивой в мире валюте обойдется вам жизнь некоего Жмакина. За Алексеем Жмакиным товарищ Лапшин, а за товарищем Лапшиным железный закон. Он представитель диктатуры, и с ним армия, с ним флот, с ним авиация, а не с вами, проклятая кодла!
– Кодла! – выговаривает он, кривя лицо. – Вонючая кодла, все равно вам хана и амба, все равно передавим мы вас до единого…
Он поражает их тем, что ругается, они не верят своим ушам и не понимают – может быть, он сошел с ума? Они убили бы его сразу, если бы он повалился на колени, но руганью он выигрывает время и готовит намокший, облепленный грязью сапог для удара. Он ударит этого, у которого наган. Наган у них, наверное, один. А без револьвера он на них плевал!
Только бы шинель не спружинила! Пожалуйста, не спружинь, шинель! Сделай одолжение, цыпочка, не спружинь! Спружинишь – меня убьют, войди в положение, шинель!
Попробуем же, Жмакин, в последний раз!
Попробуем, авось не умрем!
Не надо умирать, дорогой Жмакин, жить надо!
Жизнь тебе открыта, так живи же, не сдавайся!
И, отбросив сначала для разгона ногу назад, он со страшной силой бьет милиционера сапогом в низ живота. Бьет и бежит от своей могилы, от смерти, петляет, падает лицом в мокрую землю и опять бежит, опять падает и вновь бежит во тьму, к дороге, к шоссе; сзади выстрел, другой, – на, возьми Жмакина, на, попробуй, почем стоит, на, убей, коли можешь, на, возьми, выкуси!
Сырой ветер шумит в поле, гудят провода, столбы, значит – шоссе, надо бежать по шоссе, и он бежит, задыхаясь, вперед, туда, где мерцают какие-то огни, где что-то такое показывается и вновь исчезает, какое-то ослепительное сияние, ах, это машина… И не одна машина, там их много!
Он останавливается, машет руками, танцует, кричит. Его лицо в крови, одежда на нем разорвана, – поймите, он убежал от смерти.
С воем тормозит грузовик. Грузовик полон красноармейцев. И начальник с кубиком, с бритым мокрым лицом вылезает из кабины.
– Товарищ начальник, – говорит Жмакин, – поймите.
Тело его содрогается.
– Дело в том… – продолжает он.
И дышит – не может надышаться. И глядит – зеленые фуражки – пограничники – не может наглядеться. Вот она – диктатура! Вот он – железный закон! И еще машина. И еще командиры. В плащах и в кожаных регланах. Это для него. Это за него. Это ради него.
Боец-пограничник вытирает чем-то лицо Жмакина.
– Ничего! – говорит Алексей. – Я в порядке.
Отрывистые слова команд доносятся до него. Машины ровно дрожат – моторы не выключены. Целая война сделалась за него – за Жмакина? Чем же ты отплатишь, Алеха, за это кошмарное беспокойство, за бензин, за человеко-часы, за подъем войск по тревоге? Чем и когда?
– Я пойду! – говорит Алексей. – Я помогу! Я – ничего, могу!
И опять он шагает по полю. Рядом с ним командир в реглане. Чуть впереди – другой, маленький, в зеленой фуражке. А сзади цепь, и слева, наверное, цепь, и справа тоже цепь! Кончает кодлу советская власть!
– Один из них белый каратель, – говорит Алексей. – Сука! Вешатель! Я – знаю. Они хотели большую банду делать, и со связью за буржуазные рубежи…
Споткнувшись, он замолкает.
Тихо. Только хлюпают по грязи сапоги бойцов.
– Я – извиняюсь! – неслышно говорит Жмакин. – Вы не беспокойтесь за меня. Я немножко посижу на земле. Вы – извините.
Ему кажется, что он сказал очень громко. Но он сказал так тихо, что его никто не услышал.
Цепь двигается дальше.
А Жмакин прилег и лежит. Он имеет право чуток отдохнуть. Его не продал Лапшин. Армия вступилась за него. Много машин пришло ему на выручку. Все ж таки бензин. Привязался к нему этот бензин! А кто такой Жмакин! Хотя бы был известный шахматист – гроссмейстер или мастер. Или лауреат конкурса? Или как минимум – знаменитая доярка? Или – стахановец! А он всего-навсего – Жмакин…
Жмакин!
Большой колокол вдруг заныл над ним. И тотчас же «всего-навсего Жмакин» потерял сознание.
На шоссе Кадников беспокойно задергал поводок сирены.
– Ладно, подождешь! – сказал Лапшин.
Он светил фонариком и сосал потухшую папиросу. Уже светало, но едва-едва, скорее рыжело, чем светало.
– Возле березки он прилег – я помню, – сказал пограничник в реглане.
– Тут березок не одна, – проворчал Лапшин.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65