А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– Диц Михаил Маркович, – торжественно и четко говорил диктор, – Дьяконов Степан Степанович, Желтов Александр Парамонович…
Фамилии были знакомые, все милицейский народ, и Лапшин понял, что диктор читал Указ о награждении орденами и медалями работников Управления. И когда он услышал свою фамилию, произнесенную так же четко и торжественно, как фамилии своих товарищей, то вдруг густо покраснел и взял со стола газету. Баландин подмигнул ему и шепнул, словно диктор мог их услышать:
– Бочков из твоих награжден и посмертно Толя Грибков. Толя – орденом Красного Знамени. Надо мамаше сейчас телеграмму отбить.
Они дослушали Указ до конца, составили телеграмму Толиной маме, и тогда Иван Михайлович приступил к делу. Но, несмотря на хорошее настроение, Баландин в самолете Криничному отказал.
– Поездом поедет, как зайчик, – сказал он, раскручивая пенсне на цепочке. – Авиация знаешь какая штука? Погоды нет – сиди. А поезд идет себе и идет в любую погоду.
Они поговорили еще о приговоре по делу Тамаркина, посетовали на прокурора, что-де хорош прокурор, но немножко вяло обвинял, и тогда Лапшин перешел к самому главному – к вопросу о Жмакине и его дальнейшей судьбе. Баландин слушал Ивана Михайловича внимательно, все вертя на пальце пенсне, потом неожиданно спросил:
– Но побег был?
– Был побег, Прокофий Петрович, и многое еще было, – задумчиво ответил Лапшин. – Все было, только сажать этого самого Жмакина больше нельзя.
– Ну а если он еще какое художество учинит – тогда как? Лепешку из нас сделают, ты это учти. С нами запросто, Иван Михайлович: вон старик двадцать лет служил, а за тещу бахнули. И тут за либерализм вполне могут пропесочить, да так, что костей не соберешь. Делай, но умненько, осторожненько, чтобы комар носа не подточил. А ежели что – извини, взыщу. Я этого твоего Жмакина совершенно не знаю, Митрохин же поспел быть у меня…
– Уже был? – осведомился Лапшин.
– Был, как же, – с особым выражением ответил начальник. – Он у меня непременно и ежедневно бывает, не так, как некоторые другие, он человек обходительный и как раз сегодня рекомендовал мне врача-гомеопата специально по желудочным болезням…
Лицо Баландина на секунду сморщилось, и Лапшин опять понял, как умен, наблюдателен и внутренне независим Прокофий Петрович, как понимает он митрохинскую натуру и как хорошо работать за такой гранитной скалой, как Баландин. «Извини – взыщу!» Иван Михайлович знал, как взыскивает начальник. Случалось, что и страшно взыскивал, но тогда, когда лгали и изворачивались. За ошибки же учинял он разносы разных степеней, по «двенадцатибалльной» системе, как говорили о нем в Управлении, но не в смысле лицеев и институтов благородных девиц, а в смысле шторма на море. С Лапшина он еще ни разу не взыскивал и даже никогда не грозился взысканиями. Видно, сильно сегодня поработал Андрей Андреевич, если так осторожен Баландин. Поэтому, вставая, Лапшин довольно сухо произнес:
– Разрешите, товарищ начальник, мне со Жмакиным поступать под мою полную ответственность?
Прокофий Петрович улыбнулся, вздохнул и велел:
– Сядь. Ты что думаешь, Баландин ответственности боится? Нет, дорогой товарищ, Баландин не ответственности боится, а кляуз. Приустал я маненько от всяких комиссий. Дело делать надо, а тут сиди с Занадворовым и давай ему объяснения. Ты думаешь, я митрохинскую тактику и стратегию не понимаю? Но ведь Корнюха-то ушел действительно? И от тебя ушел. А от Андрюшеньки никто не ушел. Не ушел, потому что он и не брался взять, но это вопрос уже другой. И так как ты, насколько я понимаю, вышеупомянутому Митрохину кое-что высказал, то Андрюша соображает теперь, как выжить. Он твоего очередного промаха ждет, чтобы полностью перейти в наступление и изобличить тебя как либерала, интеллигента и потатчика. С Занадворовым он беседовал, и Занадворов о нем неплохого мнения. Поэтому и говорю я тебе, Иван Михайлович, делай, но осторожненько и умненько, чтобы не комар, а Митрохин носа не подточил. Ясно?
Когда Лапшин вышел от Баландина, Галя Бочкова уже сменилась и на ее месте у телефонов сидел Рязанкин, читал «Курс физики». Лицо у него было напряженное, непонимающее.
– Учитесь, Рязанкин? – спросил Лапшин.
– Да надо немножко, хочу в явлениях природы подразобраться.
– Разбираешься?
– Трудновато, Иван Михайлович.
Лапшин заглянул в книгу, она была раскрыта на «Теплоте», на больших и малых калориях. Он читал и чувствовал, что Рязанкин тоже читает, чуть шевеля губами от напряжения.
– Ты листочек бумаги возьми, – посоветовал Лапшин. – Точные науки всегда советую тебе с бумагой, с карандашиком, графически выражать. Это не в кино сходить, это – наука.
Он сел на стул Рязанкина возле бюро, толкнул столик с телефонами так, что они все задребезжали, велел Рязанкину тоже сесть и, заглядывая в книгу, стал объяснять «Теплоту», которую читал во время ночных дежурств на Гороховой при свете лампочки, горевшей в четверть накала, а то и при коптилке. Рязанкин благодарно посапывал возле его плеча, и это напоминало Лапшину собственную юность, как они, несколько человек, сидели возле Дзержинского, а он рассказывал им о живописи, о полотнах великих мастеров, и в холодной комнате странно звучали никогда не слышанные имена: Веласкес, Ван-Дейк, Тициан, Домье, Рембрандт. Так он и запомнил навсегда именно в этом порядке эти имена. И странную, мягкую, блуждающую улыбку Феликса Эдмундовича, когда, внезапно поднявшись, он произнес: «Заболтались мы с вами. Пойдем работать…»
– Понятно теперь, Рязанкин? – спросил Лапшин.
– Вроде бы разбираюсь.
Поднявшись к себе, Иван Михайлович позвонил домой Бочкову.
– Где сам-то? – спросил он у Гали.
– А где? Обыкновенно! – обиженно ответила она. – Сидит, мабуть, в засаде.
– Когда вернется, скажи ему, что награжден он орденом. Понятно?
– От правительства? – робея, спросила Галя.
– Уж не от меня. Орден называется «Красная Звезда». Только не забудь спросонок.
Бочкова немножко обиделась:
– Не такая я уж тетеха! – сказала она. – Когда так, пойду блинчики сделаю со свининкой и со шкварками. Он их сильно уважает.
«Со свининкой и со шкварками, – рассердился Лапшин. – А мне кто блинчики сделает? Может, я тоже такие блинчики люблю».
Телефон непрерывно звонил – поздравляли работники Управления, потом очень торжественно, на высокой ноте произнес длинную речь Сдобников, сразу за ним своим глуховатым голосом осведомился Ханин:
– Ну как? Доволен? Мы вот тут с Катериной сидим, с закусками и с шампанским, а у тебя телефон хоть плачь – не отвечает. Передаю трубку.
– Иван Михайлович, миленький, – быстро и ласково заговорила Катерина Васильевна, – поздравляю вас. Мне Давид Львович сообщил, мы тут приготовились. Если можно, приезжайте…
– Так точно, – не узнавая свой голос, ответил Лапшин, – сейчас буду.
Закурив, он сел в машину и, чувствуя себя таким счастливым, как в раннем детстве, когда выгонял в ночное отцовского мерина, поехал к Балашовой. Стол был заботливо и даже красиво накрыт, ярко горела электрическая лампочка, Ханин без пиджака топил печку.
– Ну, здравствуй! – сказал он. – Сейчас Катя придет, она в кухне картошку жарит. Хотели мы пельмени сообразить, но долго. Чего глядишь? Ведь ты приехал, чтобы поскорее повидаться со мной, а не с Катериной Васильевной, так?
– Оставь, пожалуйста!
На подоконнике возле этажерки стопкой лежали книги. Иван Михайлович взял одну, раскрыл и, прочитав строфу, заробел:

Потом, может, ветры расскажут раздолью,
Как жил я, ликуя, воюя, любя;
Но честь не по чести, и доля не в долю,
И слава не в славу, коль нету тебя…

Почти с испугом захлопнул он книжку и обернулся на скрипнувшую дверь. Балашова в сером платье с белым плоеным воротничком поставила сковороду и подошла вплотную. Он видел пробор – ровную ниточку на ее милой голове, видел розовое ухо, ресницы, круглые глаза. И даже не понял, что, поздравляя, она крепко поцеловала его в губы. И спросила:
– Посмотрите, здорово я волосы сожгла? Наклонилась и, понимаете, примус… Как пыхнет…
– У нее вечно что-то пыхает! – проворчал Ханин. – Катька – золотая ручка. Часы сломала, утюг, теперь обожглась… Давайте, братцы, похарчим, очень есть хочется.
Лапшин сел на неудобный стул, а Катерина Васильевна ходила мимо него, отыскивая недостающую вилку, и он чувствовал, что счастлив, и стыдился на нее смотреть, потому что понимал – так не смотрят на знакомых женщин, так на них нельзя смотреть. И был бы счастлив еще больше, если бы не пялилось на него со стены актерское загримированное рыло – подарок – колибри от индюка.
Ужиная, Лапшин много ел и изредка говорил:
– Так точно.
Или:
– Совершенно верно.
Или еще:
– Нет, очень даже вкусно.
Ханин, зевая, попросил:
– Рассказал бы ты что-нибудь, Иван Михайлович. Криминалистическую загадку или нечто героическое…
И, обернувшись к Балашовой, объяснил:
– Он ведь рассказчик замечательный, но иногда словно заколодит. Или еще учит меня, подымает до себя. Тоже неинтересно. Расскажи, верно, Иван Михайлович!
– Устал же человек, разве вы, Давид, не видите? – заступилась Катерина Васильевна, и Иван Михайлович благодарно взглянул на нее. Угощая, она часто дотрагивалась до его руки или клала ладонь на обшлаг его гимнастерки. И он ждал этих прикосновений, ждал жадно и сердился на себя за то, что скован, робеет, за то, что не может выдавить из себя ни одного путного слова.
На обратном пути Ханин спросил:
– Ты меня прости, Иван Михайлович, но у тебя романы в жизни были?
– Нет, – помолчав, сказал Лапшин. – Не было у меня никаких романов. Не занимался.
И, поскользнувшись, добавил:
– Вот у Василия у моего романы, так это да! Но сейчас, думаю, остепенится. Похоже, что серьезное у него дело.
– А у тебя и серьезных не было? – опять осведомился Ханин.
– Серьезное было, – не торопясь, грустно ответил Лапшин. – Лежал я как-то в госпитале, вот случилась там одна сестричка медицинская. Лисичка-сестричка. Быстренькая такая, веселенькая, пересмешница. Ты ей слово – она тебе десять. Сильно я по ней, Давид, тосковал.
– Почему же тосковал?
– А не понравился я ей в конце концов. Драка в те годы большая шла, я на колесах больше, а то и пешком. На границе сильно неспокойно было, случалось, месяцами домой не заглядывал. Однажды вернулся – прочитал записку: ушла моя сестричка и просила ее розысками «не беспокоить».
– Тем и кончилось?
– Да как тебе ответить? Вроде бы тем и кончилось. Запиской этой очень она меня оглоушила – вот с того утра я как бы заробел чуток. Может, и действительно серая я личность и ничего, кроме серой жизни, дать человеку не могу?
– Это она тебе так написала – сестричка-то?
– Точно так и написала. Долго я тогда, Давид, критику на себя наводил. Со всех сторон свою всю, что ли, биографию оглядел, все проверил, вроде бы как в микроскоп себя исследовал. Никуда не денешься: таков уж есть, и другим не бывать…
Они остановились на перекрестке в сырой свежести весенней ночи, закурили, помолчали.
– Вот и сейчас, – неожиданно для себя сознался Лапшин. – Ударила меня эта Катерина Васильевна, а при ней словно немею. Все думаю – серой ты жизни человек, куда суешься, что судишь!
– А что же ты судишь?
– Да вот, например, хоть фотография эта – колибри от старого индюка. Наверное, юмора не понимаю, но не нравится.
– Ей, думаешь, самой нравится? То-то, что нет. Но это у них большой артист, иногда заходит душу отвести, вот и неловко со стенки снять. Ты на Катеньке женишься и снимешь, ей с тобой страшно не будет…
– Да ты, брат, что? – испугался и сконфузился Лапшин. – Жениться! Да на кой ей я? Ты соображаешь? Она артистка, а я…
– А ты? – с веселым любопытством спросил Ханин. – А ты? Договаривай! Или это обязательное свойство положительного персонажа – скромность? Скромный ты у нас, да, Иван Михайлович? Серый? Лаптем щи хлебаешь?
Взяв Лапшина под руку, он близко посмотрел на него и сказал убежденно, настойчиво и громко, словно глухому:
– Сволочь твоя лисичка-сестричка, а ты замечательный человек, Иван Михайлович, на таких, как ты, советская власть стоит и такими, как ты, держится. Ты знаешь, я сентиментальности лишен начисто, лишних слов не болтаю, за редким, впрочем, исключением. И восторженную истеричность в людях не терплю. Но тебе я должен сказать, чтобы в жизни ты эту проклятую серость не вспоминал. Я тебе должен сказать, что когда я как журналист вижу где-либо и какое-либо безобразие, а оно случается не раз и не два, покуда живешь и дело делаешь, – я всегда рассуждаю так: есть у нас Лапшины, много их, этих Иванов. Именно так я думаю, чтобы дрянь, пошлость, безобразие не застило мне перспективу. Ты не думай, что я спьяну, мы все одну бутылку шампанского выпили, я тебе, Иван Михайлович, этого никогда не говорил и не скажу больше никогда, но ты знаешь, что ты со мной сделал в одну худую минуту моей жизни? Помнишь?
– Это с пистолетом-то? – улыбнулся Лапшин. – Да, ничего, хитро обделал. Но покуда что-то не помогло, а? Все ведь киснешь!
И так буднично, так спокойно он это сказал, что Ханин даже немножко обиделся, толкнул Лапшина плечом и молчал до самого дома. А Лапшин тихонько насвистывал: «Ты красив сам собой, кари очи» – и шагал, сунув руки глубоко в карманы реглана, будто не замечая насупившегося Ханина.
В комнате за празднично накрытым столом сидел насмерть разобиженный Окошкин, такой ужасно разобиженный, что даже не обернулся, когда вошли Лапшин с Ханиным. И Патрикеевна тоже была оскорблена, молчала, только шуршаньем шелка своего платья выдавая обуревающее ее негодование.
– Вы чего оба словно мыла наелись? – спросил Ханин.
– А того, – ответил Василий Никандрович. – Того… того, что мы с ней, как радио услышали, так и занялись, а вам до нас дела нет. Я вот, например, консервы купил, совершенно новый выпуск – «Лещ в желе», я икру достал свежую и слоеное тесто, а Патрикеевна, хотя и инвалид, но развернулась – и с жарким, и с пирожками, и с курицей под этим…
– Под соусом пикан, – железным голосом сказала Патрикеевна. – И еще лоби зеленое сделала по-грузински, как товарищ Альтус учил.
– Вот именно! – кивнул Окошкин.
Ханин и Лапшин переглянулись и, ни о чем не уславливаясь, поняли друг друга.
– Так мы же не виноваты! – воскликнул Ханин таким лживо-искренним голосом, что даже Иван Михайлович ему поверил. – Мы безумно есть хотим. Мы маковой росинки не имели во рту. Я вашего Лапшина в редакцию возил, в эту, в как ее, в радиоредакцию, интервью брать. И Иван Михайлович там все подробно рассказывал, а я спрашивал, а он опять рассказывал, а я опять спрашивал. Это же не шутка…
– Хоть бы позвонили на квартиру, – сказала Патрикеевна. – Верно, Вась?
– Ну, уж чего, – сдался Окошкин. – Простим, что ли? Сейчас за Антроповым сбегаю, он тоже ждет не дождется. Тут еще вот что, Иван Михайлович, – добавил он шепотом, наклоняясь к Лапшину, – тут у меня по личному вопросу неприятности будут, так вы подмогите, а? Я думал, вечер свободный, договорился с ней и не пришел… В случае чего…
Пришел Антропов, сели за стол. Давясь, Ханин и Лапшин ели и закуски, и проклятую курицу соус пикан, и пирожки, и новый выпуск консервов. И водку пили, и мадеру, и пиво. А телефон все звонил – без конца. Последней позвонила Галя Бочкова:
– Иван Михайлович, дорогой наш! – заговорила она, чему-то смеясь. – Вы ж меня простите, глупую дуру, но я вас не пригласила на блинчики со шкварками. Не разобралась. Завтра форменно сделаю. Мой Бочков ругал меня и корил меня, а теперь я запьянела-а… Ой, Бочков, да не липни же! Вы скажите ему, товарищ начальник, разве ж мы молодожены? Тут люди сидят – Побужинский сидит лично…
Бочков вырвал у нее трубку и сказал все, как положено, про высокую правительственную награду и про то, что завтра Галя приглашает товарища Лапшина «форменно», а потом добавил, видимо закрывая трубку ладонью:
– Повязали, товарищ начальник, обоих. Крышка теперь Дроздову.
– Сопротивлялись?
– Нормально всё.
– Ну, будь здоров, Николай Федорович, – сказал Лапшин. – Желаю и дальше тебе, как ты заслуживаешь, всего самого лучшего.
– Надеюсь, товарищ начальник, награду оправдать…
– Давай, брат, оправдывай…
Патрикеевна, покраснев от выпитой мадеры пятнами, разливала чай. Антропов курил, думая о своем невеселом, Окошкин жаловался Ханину, как психологу человеческих душ, на поведение Ларисы. Лапшин вышел в коридор и по коммунальному, общеквартирному телефону позвонил Балашовой. Это было свинством ее будить, но он не мог иначе. Он должен был сейчас услышать ее голос, услышав, повесил трубку, улыбнулся, покачал укоризненно головой сам себе и сел в коридоре на сундук…

Парень смелый

Он еще читал газеты, когда начались утренние поздравительные звонки. «Лапшин И.М.» – прочитал Иван Михайлович и почему-то пожал плечами. Вздохнув, принялся одолевать изложение речи Гитлера о том, что Австрия, Чехословакия и Мемельская область захвачены имперскими войсками как «необходимый вклад в дело мира».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65