В кафе меня знали и сразу поставили перед нами два высоких пластиковых стакана с пивом.
– Ты здесь почетный посетитель? – спросила Света.
– Да, – сказал я не без гордости. – А что?
Полувечная пожала плечами и прикоснулась пальчиками к мокрому мягкому стакану.
– Еще здесь есть ресторан, – заметил я. – Только сейчас он закрыт.
– А то я ресторанов не видела.
Из колонки, висевшей в углу полутемной комнаты-кафе, выползали тяжелые риффы «Death walks behind you». Странный выбор для утренней программы.
Люди, сидевшие за соседними столиками, – не то встречающие, не то пассажиры (несмотря на ранний час в кафе было довольно много посетителей) – не обращали никакого внимания на необычную для этого места и времени музыку. На мой взгляд, весь интерьер и, так сказать, внутреннее содержание вокзального кафе – освещение, набор блюд и качество напитков – служили отличным видеорядом к песне «Смерть идет за тобой». Впрочем, посетители вокзального буфета были так заняты своими мыслями, что, зазвучи по радио «Майн Кампф» в исполнении автора, они тоже не подавились бы.
– А что такого? – спросила Полувечная. – Музыка как музыка. Какие-то старперы.
– Старперы. Крэйну здесь двадцать шесть лет. Совершенно свежая музыка.
– Какому Крэйну?
– Ты занимаешься музыкальной журналистикой?
– Да.
– Винсент Крэйн – лидер группы «Атомик Рустер». Той, что мы сейчас слушаем. Это классика.
– Подумаешь, классика. Хрень какая-то. Мрачняга волосатая.
Молодая журналистка покачала головой.
– Звук совсем не модный. Все вторично. Из мглы веков. Я старую музыку как-то, знаешь, не очень. Столько всего нового, не успеваешь уследить. А это… в общем, неплохо, только такой музыки очень много. Все старые группы похожи одна на другую. Это какое время? Конец восьмидесятых?
– Семидесятый год. В конце восьмидесятых Крэйн уже умер. Тогда и начали все ручки выкручивать вправо. Был записан «In Rock» – все ручки вправо, комбики хрипят, стекла дрожат, музыканты довольны, хотя и побаиваются с непривычки. Искажения звука были приняты за норму. В рок-музыке осталось еще меньше правил. Курехин сказал: главное правило искусства – отсутствие каких бы то ни было правил. Игра с пространством и временем.
Я жил в крохотной «хрущевке». Майк коротал время в совсем уж микроскопической коммунальной комнатке. Нашими соседями были Леннон и Болан. Их портреты висели на наших стенах, их голоса звучали из наших колонок. Мы знали их песни наизусть и напевали про себя, идя на работу или в институт. И Леннон и Болан были для нас ближе, чем деканы и начальники, чем люди, толкавшиеся вокруг. В день смерти Леннона я не думал о том, что мы перешли в другую плоскость. Подумал потом, как-то напившись без всякого повода. А в день смерти Леннона мы пили сухое вино, слушали «Битлз» и не удивлялись тому, что о смерти Джона узнали мгновенно – в городе и стране, куда ненужные правительству новости просто не поступали. Как мы узнали об этом через два часа после его смерти – я не понимаю. Или не помню. Я включил приемник, уже вернувшись домой, ночью. Услышал подтверждение – по «Голосу Америки». А когда мы пили сухое вино под «Битлз», я не интересовался источником информации. Кто-то сказал Майку. Этому кому-то сказал еще кто-то. Информация пришла сама. Мы оказались в новом информационном пространстве, мы поднялись на шаг выше, или опустились ниже, но вышли из привычного мира. Мы стали жить параллельно генеральной линии советской действительности. Еще долго я не понимал ни особенностей этого нового нашего состояния, ни его опасности.
– Крэйн… Никогда не слышала.
– Не мудрено.
Света достала из рюкзака диктофон и щелкнула клавишей.
– Продолжим, пока суть да дело?
– Две по сто водки, – крикнул я бармену, и он кивнул. Перед тем, как мы вышли из моей квартиры, журналистка распаковала свою огромную сумку и переоделась. Теперь она была в джинсовом костюме, белой футболке и черных очках. Красные туфли остались дома – Полувечная елозила по полу ногами в черных кроссовках. Зачем ей таскать с собой такую кучу вещей? – подумал я. На два-то дня?
Разница в возрасте между мной и Полувечной была серьезная, но на папу с дочкой мы определенно не походили, иначе стали бы на нас коситься вокзальные менты? Они зашли в кафе, выпили и уставились в нашу сторону. Один из них, сержант по званию, смотрел на меня, как на втоптанный в грязь гривенник. Поднять или не пачкаться? Решил не пачкаться, пошептался с сослуживцами, они покивали и ушли.
– Как все это начиналось? Банальный вопрос, конечно, но из первых, так сказать, уст…
– Что начиналось? – не понял я, глядя вслед уходящим ментам.
– Все. Рок-музыка. Первые концерты. У вас проблемы с милицией были, так ведь? – Полувечная проводила глазами спину скрывающегося за дверью сержанта.
– Проблем с милицией у музыкантов ровно столько же, сколько и у других граждан. Весь мир уже давно живет так, что милиция, полиция, все эти органы существуют сами по себе, а простые люди живут свой жизнью, которая ни с милицией, ни с полицией, в общем, никак не связана. Поэтому что до наших музыкантов, то их исключительность в этом плане и вообще все россказни о гонениях на рок-музыку сильно преувеличены. У Мика Джаггера и Пола Маккартни были гораздо более серьезные проблемы с полицией, чем у большинства русских страдальцев за свободу самовыражения.
Света включила камеру, а я показал ей язык и махнул официанту.
– Нам два шашлыка. И еще по соточке.
В кафе вошли двое парней лет двадцати, с бритыми головами, в черных кожаных курточках – явно местечковая униформа. Нормальный человек в такую погоду в кожаной куртке разгуливать не станет. Даже в этот ранний час было ясно, что день обещает быть жарким. Парни сели за столик и стали на нас глазеть. Мне, впрочем, они были до лампочки.
– Если человек начинает заниматься музыкой более или менее осознанно, то ему не то чтобы все равно, как на эти занятия реагирует общество, ну, там, цензура, начальство всякое, – он просто этого не замечает. Он живет в другом измерении и по совершенно другим законам.
Я перешел в ту чудесную стадию, на которой заканчивается вчерашнее похмелье и начинается новая пьянка. Ближайшие два часа я мог говорить о чем угодно, с кем угодно и где угодно и получать от беседы хорошее, спокойное удовольствие.
– Во пиздит, – лениво прошамкал один из парней. Кажется, у него были выбиты зубы, и поэтому фраза прозвучала дружелюбно: «Фо пижжит». Он обращался к своему приятелю, но старался говорить так, чтобы я его услышал. Я услышал и улыбнулся.
– Посмейся, посмейся, – отреагировал парень. – Посмейся…
Мысли его ползли медленно, он застрял на этом «посмейся», сбился, схватил стакан с пивом и начал пить большими глотками, прикусывая ребристый белый пластик. Его напарник молча курил и не отрывал от меня блестящих глаз голодного насекомого.
Равнодушный даже к ядерной войне официант принес нам шашлыки на мутных холодных тарелках.
– И водки, – напомнил я, пока депрессивный служитель раскладывал перед нами ножи и вилки.
– Я помню, – печально ответил он.
– Пива еще принеси, – прогремели бритые. Официант обреченно побрел к стойке.
Полувечная достала из рюкзака камеру.
– Во крутизна, – хором сказали парни.
Света нажала на кнопочку, и огонек на камере, сообщающий о том, что все происходящее вокруг становится достоянием вечности, загорелся.
– Слушай, я хотел тебя спросить – зачем ты одновременно пишешь и на камеру, и на диктофон? У тебя что, эта штука, – я кивнул на видео, – звук не берет, что ли?
– Берет, – ответила Полувечная. – А если тебе, Брежнев, придется драться, ты будешь двумя кулаками орудовать или одним?
– Ну при чем тут это… – начал было я, но меня прервали.
– Слышь, брат, – сказал один из бритых, коротышка с глазами недоброго насекомого. Он стоял уже рядом со мной. Когда насекомое подошло, я не заметил. – Брат, – повторил он. – Нам тут на выпивку не хватает. Добавишь, а? Телка у тебя крутая, я смотрю. Бабло-то есть, верно? Не жмись, да?
Однажды, лет тридцать назад, за мной бежали по парку трое…
Парк назывался «Парком Победы» – во время последней войны сюда свозили трупы. Люди умирали от голода, холода, от бомбежек и артобстрелов, от бандитских ножей и пуль милиции. Здесь, в парке, они и лежали. Не все, конечно. В нашем городе много кладбищ. Однако парк – не кладбище. После войны здесь насажали деревьев, обнесли ажурной решеткой песчаные карьеры, наполненные тяжелой мутной водой, поставили памятники наиболее именитым героям, а зону захоронения объявили парком отдыха. Трудящиеся гуляли по аллеям. С течением лет тех, кто недавно свозил сюда мертвых родственников, становилось все меньше, а гулявшие по сочной, жирной траве улыбались все чаще и шире.
Жизнь становилось легче и приятнее. Дороги покрывались пластами асфальта, тропинки засыпали гравием, исчезли продуктовые карточки, шестидневная рабочая неделя сменилась пятидневной, и в продажу поступили первые советские кассетные магнитофоны «Электроника».
К тому времени, когда я бежал по темным аллеям древнего захоронения, жизнь уже наладилась окончательно, и летом дети весело плескались в карьерах, не задумываясь о покойниках на дне. Дети не были суеверными и не боялись мертвецов, тем более убитых на войне.
Убитые на войне не имели отношения к страшным сказкам и историям о привидениях, звякающих по ночам цепями. Убитые на войне были своими парнями, героями с ясными глазами, цепким умом и горячими, любвеобильными сердцами. Оживи они вдруг, дети не бросились бы в ужасе наутек, а, напротив, угостили бы мертвецов огоньком, чтобы те закурили свои ароматные дымные самокрутки, и выслушали бы полезные жизненные советы павших за правое дело. О том, например, как подобает вести себя настоящему мужчине в присутствии врага.
Дети уже вынесли из школы, что убивать врагов – занятие не страшное, наоборот – приятное и полезное. Чем больше врагов убьешь, тем больше тебе будет почет и уважение. Когда я сам был ребенком, то спросил однажды своего дедушку – сколько врагов он убил на войне? Дедушка поперхнулся гречневой кашей, облил себя молоком и сказал, что он лично убил двоих. «Так мало?» – искренне огорчился я, а дедушка ничего не сказал, зачавкал беззубым ртом и перестал быть для меня героем. Если он за всю войну убил только двоих, то что же он там делал? – думал я. Бездельничал, выходит, большей частью. Не герой мой дедушка.
Трое нагнали меня в кустах у пруда-могильника. Место самое невыигрышное: прохожие не видят того, что делается за кустами, и никто на помощь не придет. Впрочем, даже если бы кто из мужчин и увидел, как меня бьют, все равно не помог бы. Покачал бы головой, ругнулся бы тихо, чтобы эти трое не услышали, и пошел бы гулять по братским могилам дальше. А если бы увидела женщина, она покричала бы, поразводила бы руками – мол, что же вы, изверги, творите? Но толку от нее – все равно как от покойников под газоном.
Догнавшие меня хулиганы ничего говорить не стали, один их них сразу ударил меня топором – я продолжал бежать прямо на непролазную стену кустов, и удар пришелся в ногу. Стой я на месте, хулиган угодил бы мне в голову.
Боли не было, я уже знал, что в первые секунды не бывает больно, что больно будет потом. Топором меня, правда, еще не рубили, и ощущение было непривычным. Пахнуло на меня в тот миг из кустов первобытным костром и шкурой какого-то неубитого животного. Нога сразу же подогнулась, и я упал, в падении развернувшись и шмякнувшись на траву спиной.
– Еб твою мать! – весело сказал парень, помахивая зажатым в руке кухонным топориком. Лезвие топорика было в моей крови. – Это не он.
– Точно? – спросил второй, без топора, но с очень толстыми руками.
– Да бля буду, – сказал первый. – Тот тоже был волосатый. И этот волосатый. Похож, пидарас. Нет, не он.
– Ну хули тогда? – подвел итог третий. – Пошли.
И трое молодых разбойников отправились в более людные места парка, а я посмотрел на разрубленную ногу. Она выглядела достаточно страшно для того, чтобы собраться с мыслями и не потерять сознание. Вся штанина в крови, на бедре слева – черная рваная рана. Попробовал встать – получилось. Боль начала тупым гвоздем ковыряться в ране, однако идти было можно. Дошел домой, пугая прохожих, и, только нажав на кнопку звонка, провалился в черную, с блестящими точечками муть.
Рана оказалась не слишком глубокой и опасной – через год я даже не хромал. Вот тебе, думал я, и поиграл на гитаре.
На танцах в парке я играл каждую субботу. Не один, конечно, – с товарищами, такими же сумасшедшими, как и я, предпочитавшими тратить деньги на пластинки «Битлз» и гитарные шнуры, вместо того чтобы пропить их или сводить девочку в кафе «Роза ветров».
– Так я не понял, – скрипнув дешевой кожанкой, наклонился ко мне парнишка. – Чего с баблом-то? Чего ты шепчешь там?
Оказывается, я шептал. То есть, вероятнее всего, вслух вспоминал кафе «Роза ветров» и танцы в Парке Победы. Странно. Столько лет как и думать забыл об этом, а сейчас вспомнил. К чему бы? Если сопоставить ту неожиданную погоню и этого парня, то есть двоих парней, – неужели сейчас я так же близок к смерти, как и тогда, в Парке, когда я только случайно не попал под топор пьяного дебила?
– Пошел вон, – глухо сказала Полувечная.
– Йо! – оторопел парень. Покраснел, шмыгнул носом. – Йо-о! – снова выдохнул он, не найдя других звуков, не говоря уже о словах.
– Документы предъявите.
А вот мент возник совершенно неожиданно и словно бы ниоткуда. Или я на старости лет стал слишком рассеянным. Или просто был уже пьян и не заметил, как он вернулся в кафе. Это был один из тех троих, которые недавно следили за тем, как мы с молодой журналисткой пьем пиво.
– А в чем дело, командир? – встрепенулся парень в кожанке и механически-привычно улыбнулся. Специальной, выработанной для таких случаев улыбкой. Мол, я в порядке, командир, мы же свои люди, командир, все путем, командир.
– Этого забирай, – крикнул мент двум своим подельникам, так же тихо, как и он сам, появившимся в кафе. – А вы – документы давайте.
Среди лобио и курабье
Зеркало в полстены отразило меня, и я остался доволен отражением. Высокий осанистый мужчина с седой косичкой, лежащей на плече и упорно не желающей убраться за спину. Начищенные сапоги, новые джинсы. Лицо в меру опухшее, а в этом даже есть некий шарм, определенная двусмысленность и загадочность.
Вид человека спортивного вида с мужественным, ухоженным лицом ничего, кроме скуки, вызывать не может. Такой человек предсказуем и напоминает рисунок в книге о простой и лишенной приключений жизни. Так выглядели герои советских производственных романов пятидесятых годов, инженеры, поэты и геологи, целомудренные и целеустремленные, все пороки которых сводились к курению дешевых папирос и рюмке-другой «Мукузани» в «Арагви».
Но если парень выглядит ладно, как упругий, прокопченный горным солнцем альпинист, и при этом носит лицо завсегдатая дешевых пивных и ночных магазинов, то он интригует на всю катушку. Он откровенно сексуален, в его красных похмельных глазах мерцают разгадки секретов бытия, он готов к ответу на любой вопрос и отражению любого вида агрессии – от спонтанного диспута до газовой атаки.
Зеркало, установленное в фойе клуба «Последний рубль» и напоминавшее каждому из посетителей о степени его, посетителя, кредитоспособности, показывало мне отражение именно такого умудренного дружескими пьянками и потрепанного частой сменой работы мачо, каким я и должен был выглядеть сегодняшним вечером. А точнее, каким я и выглядел последние лет двадцать.
С небольшой сцены, расположенной возле входа в зал, мне синхронно кивнули Ренегат и Буба – аккордеонисты, работавшие по ночам в «Рубле» и получавшие за свой труд как раз столько, чтобы их общий баланс соответствовал названию заведения.
Я махнул им рукой, прошел мимо и уселся за столик у дальней стены так, чтобы видеть вход. Сидевшие вокруг дамы и господа глазели на меня с удивлением и неприязнью. Впрочем, народу в это время в «Рубле» было немного – ближе к полуночи между столиками будет уже не протолкнуться, а сейчас, в начале десятого, только первые ласточки городской ночной жизни и последние – дневной – кушали свой коньяк и сациви, рассредоточившись, как редкие пешки, дождавшиеся эндшпиля. Как и положено пешкам, они были подозрительны, тупы и самонадеянны, им было не по силам просчитать дальше хода на одно поле, и, уж конечно, они не ведали, что ни одна из них не станет ферзем. Это был эндшпиль проигрывающей стороны. Но все надеялись на то, что прорвутся к последней линии, и эти их надежды давно не вызывали у меня никаких эмоций.
– Чучело… – услышал я злобный ропот.
Я и к этому давно привык. Я не обижался. Нелепо ферзю обижаться на то, что в голове у пешек вместо мозгов остывшее сациви.
1 2 3 4 5