-- Ужо тебе!..
И бронзовая длань
о ужас! -- три перста в щепоть смыкая,
как для знаменья крестного, за шкирку
Клубочек мой вдруг цопнула и к трубке
величественным жестом поднесла.
-- Пык-пык! -- сказали бронзовые губы,
и задымились бронзовые ноздри,
и раскурилась бронзовая трубка,
негаснущая сталинская трубка...
И я, похолодев, пустился прочь,
виски сжимая, как Евгений бедный...
Но кто же знал, что бегу несть конца!
И вот когда безумный мой Пегас,
тараща бельма и оскалив пасть,
ударил оземь кованым копытом,
цоканья не воспоследовало:
болотный чвяк раздался, грязный плюх,
и дрызги полетели. И брезгухи
заквокотали дрягло. И тогда,
роняя волосье, теряя зубы,
я сочинил, что нету в жизни счастья,
что путь-дорога сгинула в омшаре...
-- О что -- та-та -- с тобой? -- воскликнул я,
когда Клубочек, сквозь туман прожегшись,
багряным светом багно осветил,
и хлябь в ногах захлюпала кроваво.
И что -- та-та -- с тобой, слеза любви,
сбежавшая с ресницы ненароком, горючая моя?..
И фотолабораторно красный, уже остывающий, с двумя синюшными
от бронзовых перстов -- отметинами бедный мой Клубочек,
светить пытаясь из последних сил,
стрельнул искрою!.. Топлое болото
на миг открылось вширь до горизонта...
И умер я с тоски...
Но мрак воскрес. И смерть прошла, как искренность проходит...
Теперь уже он тускло-красным был,
как лампочка над выходом из зала.
В ногах омшара хлюпала кроваво.
И тьма была окрест, и пустота.
И так молчали мы незнамо сколько,
как лошади в ночном, понурясь в дреме.
И вдруг раздался чур, и шур, и мур!
И вздрогнул я, и догадался: крылья!
И пригляделся, и увидел -- брови,
смурные брови по небу летят.
Как птица, что крылами помавая,
летит по свету, устали не зная,
к закату славы поспешали Брови,
такие дорогие наши брови
и тыр, и пыр -- кепчурку-то сними! --
предмет надежды, веры и любови...
И я побег вдогонку за Бровьми.
Восход, как печь на даче, пламенел
над той болотной хлябью цвета крови.
Чесала пуп кикимора бухая.
А за спиною шарик плыл, вздыхая,
и угасал, сердечный, и тускнел.
И путь был прям, как через зал проход.
И, строго по сценарию будясь,
ошую бодро вскакивали с мест -- неисчислимые птибрики,
а одесную -- бесчисленные переперденцы.
Бурными, долгонесмолкающими аплодисментами приветствовали они
пролет Бровей родимых, перелетных,
взыскующих посадочного лба.
-- Та-та-ти-та! -- фальшивила труба.
-- Стук-стук! Пук-пук! -- и там и сям звучало.
И в лоб себя, как все вокруг, бия,
-- Тык-тык! Пык-пык! -- воскликнул в рифму я,
и устремился, хлюпая... Омшара
зачвякала. И я погряз, и обмер,
и понял, что погряз, и грязну, грязну!..
По щиколотку грязну, по колено!
И не хочу -- но грязну, грязну, грязну...
-- Так ведь тону же! -- догадался я
и на карачках выбрался из хляби
и огляделся... Утренняя смурь
пласталась над грязотой непролазной.
И слева были кочки, справа кочки,
и чмокалки, и кваклые дрызгухи,
и неумь неуемная впришлепку.
Но не было, куда ни глянь, меня.
И как на грех Клубочек потерялся,
в трех соснах заплутал, поди, болящий,
не дотянул до жизни предстоящей...
И тут во тьме зачавкали шаги,
захлюпали, заплюхали калоши
и Некто Без Лица, тощой и в шляпе,
с гнилухою в руке, из забытья,
светясь, как призрак, вышел. Тьма редела.
Я деликатно кашлянул в ладошку.
-- Тыр-пыр -- семь дыр! -- сказал. -- А как на волю,
где жизнь, где свет, где мир, где пир,
попасть?
И человек в больших калошах замер,
недоуменно осветил окрестность
и, вдруг согнувшись вдвое, мелким смехом
рассыпался: -- Э-хе-хе-хе! На волю?!
На во-олю?! И-хи-хи-хи-хи! Вы где?..
-- Я тут! -- воскликнул я и в грудь бубухнул,
что было сил.
-- На волю?.. Тэк-с, тэк-с, тэк-с!
сказал он, озираючись уныло, -- Вы где?.. Ау-уу!..
И человек в калошах полез в карман,
и вытащил оттуда серебряный свисточек милицейский.
-- На волю, говорите? -- повторил он.
И, облизав небронзовые губы,
заливисто и громко засвистел!..
И тут сталося диво-дивное, чудо-чудное сквозьпробежное!
-- Дэржы! Бэры! Хватай яхо, в натурэ!
раздался за кустом знакомый голос.
И прямо на меня, живуч, как смерть,
помчался незабвенный Безымянный
уже седой, с лампасами на бриджах,
в ночной рубахе, в тапочках домашних,
и с сигаретой "мальборо" в зубах.
-- Горыть в сэрдцах у нас! -- заголосил он,
мослы раскинув. И в ответ болото
забулькало, взбурлило, засмердело,
заквакало, зачвякало, взнялось!
-- Держи его! Бери! -- завыла хором
несметная толпа переперденцев.
-- Всегда готовы! -- птибрики вскричали,
ловчея и мужая на бегу.
Он несся на меня, седой волчара,
и сквозь меня пронесся без оглядки,
и чрез меня промчался Бесфамильный
и помер года три тому назад.
-- Ату его! Ату! -- прикрыв ладошкой
роток, хихикнул человек с гнилухой.
И по кровям заплюхали калоши,
жизнь поплелась привычным чередом.
И в кой уж раз ума лишилась Вечность.
И время жить прошло. И три минуты
молчания... И кваклое болото
засыпало песком. И чье-то сердце
клубочком поточилось-покатилось
все дальше, дальше... больше не мое...
Подпольный горком действует
Когда рядовой М. закончил читать, ни Ричарда Ивановича, ни Рихарда Иоганновича,
ни Григория Иоанновича в "коломбине" уже не было. Непостижимо, но факт: дверь
так и осталась закрытой изнутри на задвижку! Что же касается окошка, то
через него не пролез бы даже Ромка Шпырной, имевший, как известно,
поразительные способности по этой части. Неблагодарный слушатель исчез, оставив
на телеграфном ключе свою знаменитую, с опаленными полями и прожженной тульей,
соломенную шляпу. Эта привычка скрываться в самый нужный момент -- водилась за
ним и раньше, но на этот раз Зоркий слинял с каким-то подчеркнутым цинизмом --
не притронувшись к бромбахеру, бросив на пол сломанную надвое последнюю
Витюшину сигаретину, и это в тот самый момент, когда возбужденного автора так и
подмывало чокнуться в очередной раз. Кроме того существовал целый ряд вопросов,
которые не терпелось прояснить рядовому М., и тем более в свете столь обидного
исчезновения. Ну в частности: не болит ли у него, у Рихарда Иоганновича, спина
после табуреточки? Дело в том, что этот напрочь лишенный совести иллюзионист, с
которым, как читатель должно быть помнит, Витюша проживал в одном номере,
повадился одно время, являясь под утро, наотмашь бухаться спиной на кровать.
Упав, он блаженно раскидывал в стороны свои, обагренные кровью невинных жертв,
руки и стонал:
"Уста-ал! Чертовски, Тюхин, уста-ал!" В конце концов терпение у Витюши лопнуло
и он подсунул этому энкавэдэшнику под кровать перевернутую вверх ножками
табуреточку. Надо ли говорить, что вопль, который издал той ночью Рихард
Иоганнович, был способен поднять на ноги даже Ваню Блаженного?.. А еще Витюша
собирался поинтересоваться относительно старшины Сундукова, чье грядущее
перевоплощение в космические адмиралы представлялось ему с одной стороны
совершенно неизбежным, с другой -- он как автор ума не мог приложить, каким
таким фантастическим образом оно могло осуществиться... Ну и самое, самое,
пожалуй, главное: у рядового М. прямо-таки язык чесался узнать, каково это --
оказаться в положении гоголевского поручика Пирогова, тоже, как известно,
жестоко выпоротого, и хотя Р. И. был выпорот не пьяными иностранцами немецкого
происхождения, а всего лишь впавшими в голодный мистицизм недоумками -- это, по
мнению Тюхина, было не менее оскорбительным для любого мало-мальски уважающего
себя русского интеллектуала.
О, не говоря уже о поэме! Ни взглядом, ни подергиванием щеки, ни внезапной
хрипотцой в голосе не выдавая своей по этому поводу заинтересованности!..
Спокойствие! Полное спокойствие, господа!.. Нам ли привыкать к опустевшим
креслам в зале?!
Забухшая от сырости дверь с трудом поддалась. Тюхин глубоко вдохнул ночной,
чреватый дождем воздух и замер, вслушиваясь. Где-то далеко погромыхивало.
Сильный, порывистый ветер бренчал растяжками антенны, стрекотал самодельным,
вырезанным из жести Отцом Долматием, пропеллером на флюгере. Витюша закрыл
глаза и, точно прозрев, увидел очами души быстрые, несущиеся над самой
"коломбиной" встречные облака. Дуло прямо в лицо. Ветер гудел в ушах, и Тюхину,
замершему в дверном проеме, казалось, что он стоит на капитанском мостике
летучего голландца, на всех парусах несущегося через кромешную тьму, по
некоему, одному Богу известному, круготемному маршруту.
-- Вижу, третьим глазом вижу... -- прошептал Витюша, и захлебнулся темным
ветром вечности, вздыбившим волосы, выжавшим слезы из глаз. И он еще крепче
зажмурился, еще глубже вздохнул, еще отчаянней подумал: "И все равно, все
равно!.."
... А когда он открыл наконец глаза, она уже стояла внизу, у лесенки,
чернобривая, в домашнем халате, с двумя бутылками шампанского в руках, с
бумажечками в кудряшках, белоликая, могутнорукая и до такой степени... близкая,
что Тюхин обмер и внезапно севшим голосом пролепетал:
-- Христина Адамовна! Вот сюрприз! Как себя... э-э... чувствуете?
И Матушка-Кормилица, нахмурив аксамитный, как у Солохи, лоб, глубоким грудным
голосом провещала:
-- Неудовлетворительно!
Ну разве ж мог Тюхин, человек, при всех его недостатках, душевный, отзывчивый,
разве же мог он не откликнуться?! Уже в "коломбине", поспешно, но как бы и не
совсем по своей воле, раздеваясь, он, правда, успел для очистки совести
ужаснуться:
-- А это... а Виолетточка?
-- Нету твоей Виолетточки, -- тяжело сопя, ответила на это Христина Адамовна
Лыбедь. -- Была, да вся вышла: по рукам жучка пошла по твоей милости!
-- По рукам?!
-- По строкам, по векам!..
И тут высокая гостья действительно хлопнула Тюхина по его блудливым, не туда
куда надо сунувшимся, как всегда, ручищам!
-- А ну!.. А ну, кому сказано?! Ишь!.. Я сама... Это что там у тебя?.. Тьфу,
гадость какая!.. А ну-ка, ну-ка!.. Ну-у, Тюхин!..
Всякое Тюхин видывал в своей жизни, но такого!.. но чтобы этак вот!.. Когда,
отдышавшись, он, с присущим ему легкомыслием, а если уж называть вещи своими
именами, со свойственным ему бесстыдством, похлопал Христину Адамовну по
ягодице:
-- Ну, чай, теперь твоя душенька довольна? -- когда он позволил себе такое
непростительное панибратство, из мирно лежавшего дотоле тела, вместо ожидаемого
Витюшей счастливо-опустошенного вздоха, неожиданно раздалось:
-- И что, и это -- все-о?! Вот уж верно говорят: с говна пенок не снимешь! --
вздымаясь, воскликнула живая богиня Христина Муттер Клапштос, и вдруг
обрушилась на злосчастного солдатика, как девятый вал на песочный замок!..
-- А ну-у!..
Что было после этого зловещего междометия, Тюхин и по сей день не может
вспоминать без содрогания. Лишь под утро, когда эта ненасытная бетономешалка,
на полувздохе вдруг вырубившись, захрипела, Тюхин перевел дух. Как любила
говаривать одна его знакомая: совсем хорошо, это когда аж нехорошо становится,
но в данном конкретном случае Тюхину стало совсем плохо . Истерзанный, с
бьющимся, как у пойманного кролика сердцем, он лежал на спине, устремив
неподвижный взор в потолок. Ни единой мысли, ни своей, ни чужой, не было в его
опустевшей, как батарейная ленкомната, голове. Лишь огненные Рихарды
Иоганновичи, показывая языки, сучили копытами в воспаленных от бессонницы
глазах. Смертельно хотелось закурить, но даже пошевелиться не было никакой
физической возможности: тяжеленная, как балка, на которой он хотел повеситься,
ножища лежала на нем поперек.
Из прострации вывел свист. Чуткое ухо военного радиста уловило знакомые знаки
морзянки: ... -- -- -- ... .. -- .. (СОС ?). Кто-то неведомый запрашивал, не
бедствует ли он?..
Тюхин выбрался из-под заснувшей мертвым сном Христиночки Адамовны, как чудом
уцелевший пилот из-под обломков потерявшего управление и рухнувшего на землю
стратегического бомбардировщика. Воровато подобрав обмундирование, он
переступил через бездыханный труп и на цыпочках двинулся к выходу. Под босую
пятку попала пробка шампанского. Витюша непроизвольно чертыхнулся и замер от
ужаса на одной ноге, прислушиваясь. Ни вздоха, ни шевеления не раздалось за
спиной. Шесть порошков люминала, подсыпанных в кружку Живой Богини, не сразу,
но возымели свое действие.
Тюхин отщелкнул задвижечку и выскользнул на волю. По розовеющему небу неслись
быстрые и совершенно абстрактные -- без всякой видимой логики и подтекста --
видения: крестики, буквы, треугольники солдатских писем, бильярдные шары,
портянки, приказы, формулы Эйнштейна, строчки из стихов Тюхина-Эмского,
вафельные полотенчики, табуретки, колеса, петушиные перья, марки, рубли,
доллары, квитанции из медвытрезвителя, ядерные боеголовки, снаряды, пули,
повестки в суд, торты, тарелки и прочая, прочая, прочая совершенно несусветная,
но от этого еще более милая солдатскому сердцу чушь...
Все тот же встречный ветер дул в лицо. Злополучный тополь размахивал ветвями,
как читавший "Стихи о советском паспорте" Фавианов. На душе было беспобедно,
ноги подкашивались, мучительно хотелось прилечь на сырую землю и прикинуться
убитым.
Рядовой М. попытался свистнуть, но вместе с воздухом из него словно бы изошли
последние остатки сил. Небо вдруг покачнулось, поехало куда-то на юг, в
Чехословакию... и если бы не товарищ старшина, подхвативший его на... если бы
не стар...
-- Това... -- простонал Тюхин, -- винова... не удержа-а...
-- Утставыть рузгувуры, я все слышал, -- мрачно прошептал Сундуков.
-- А как... а как она "Лебе... диное озе...", как пляса... ла... слышали?..
Скрежетнув челябинскими челюстями, старшина взвалил на плечи его обмякшее
тело.
Проснулся Тюхин только через трое суток у дымящегося костерка, под
плащпалаткой, по которой стрекотал дождь. Вокруг стеной возвышался дикий, выше
человеческого роста чертополох. У огня, ссутулившись, сидели трое. Двоих Тюхин
узнал сразу же -- это были Негожий и Бесмилляев, третьего, только хорошенько
приглядевшись: товарищ старшина был в маскировочном комбинезоне, фуражка его
была закамуфлирована похожими на оленьи рога ветвями, усы на лице
отсутствовали.
-- Тебе кохвэ или чаю? -- хмуро спросил Иона Варфоломеевич.
-- А это... а компотику нету?
Так началась Витюшина партизанская жизнь.
Сменяя друг друга, дежурили у костра. Ходили на разведку. Подожгли санчасть.
Попытались подорвать гранатой ракетную установку, но граната, к сожалению,
оказалась учебной. Выбили стекла в кафе. Чуть не линчевали Гусмана.
Однажды среди ночи громыхнуло так, что все подскочили.
-- Гром?! -- удивился Тюхин, глядя на совершенно чистое сиреневого цвета
предутреннее небо.
-- Эту нэ грум, эту ухвыцэрскую кухню вывели из струя, -- сказал товарищ
Сундуков.
-- Кто?
-- Наши.
В то же утро провели партийное собрание.
-- Закрытое партийное собрание коммунистов и беспартийных разрешите считать
открытым, -- волнуясь, произнес, впервые в жизни назначенный ведущим, рядовой
М.
Долгих дебатов не было. По-военному четко первый и он же последний выступающий
т. старшина Сундуков дал оценку сложившейся обстановке. Он сказал, что родной
гарнизон в опасности, что власть в нем захватила "прэступнуя банда бандытув", и
шу никукуй связи с вышестуяшшим рукувудствум нэт. Далее товарищ Сундуков
подчеркнул, что сложившаяся сложная ситуация после сегодняшней ночи еще более
усложнилась, т. к. взбешенный потерей пищепродуктов враг приступил к
карательным операциям.
Создали редакционную комиссию, председателем которой избрали рядового М. Он же
и зачитал резолюцию собрания:
"1. В целях мобилизации всех духовных и физических сил образовать подпольный
гарнизонный комитет (гарком) нерушимого блока коммунистов и беспартийных.
2. Избрать генеральным секретарем гаркома т. Сундукова И. В.
3. Всемерно совершенствуя боевую и политическую выучку, начать еще более
беспощадную борьбу (в том числе и вооруженную) с преступным оккупационным
режимом.
4. Поручить возглавить борьбу товарищу старшине Сундукову. (Предложение т.
рядового М. присвоить товарищу старшине звание космического адмирала товарищем
старшиной отвергнуто как неконструктивное. Примечание ред. комиссии).
5. В целях усиления беспощадной борьбы предпринять попытку пробиться к своим,
для чего на определенном строго засекреченном этапе разбиться на две боевые
группы: группу "а" и группу "б". Группе "а" (ст. Сундуков, рядовой М.) --
двигаться строго на северо-восток, в сторону Вюнсдорфа. Группе "б" -- строго на
северо-запад, в сторону Лейпцигского госпиталя. Командиром группы "б"
(Бесмилляев, Негожий) назначить т. младшего сержанта Бесмилляева, комиссаром
товарища сержанта Негожего.
6. Принять во внимание просьбу рядового М. -- "считать его опять
коммунистом".
7. В целях сохранения военной и государственной тайны резолюцию собрания
уничтожить. Уничтожение поручить рядовому М.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21
И бронзовая длань
о ужас! -- три перста в щепоть смыкая,
как для знаменья крестного, за шкирку
Клубочек мой вдруг цопнула и к трубке
величественным жестом поднесла.
-- Пык-пык! -- сказали бронзовые губы,
и задымились бронзовые ноздри,
и раскурилась бронзовая трубка,
негаснущая сталинская трубка...
И я, похолодев, пустился прочь,
виски сжимая, как Евгений бедный...
Но кто же знал, что бегу несть конца!
И вот когда безумный мой Пегас,
тараща бельма и оскалив пасть,
ударил оземь кованым копытом,
цоканья не воспоследовало:
болотный чвяк раздался, грязный плюх,
и дрызги полетели. И брезгухи
заквокотали дрягло. И тогда,
роняя волосье, теряя зубы,
я сочинил, что нету в жизни счастья,
что путь-дорога сгинула в омшаре...
-- О что -- та-та -- с тобой? -- воскликнул я,
когда Клубочек, сквозь туман прожегшись,
багряным светом багно осветил,
и хлябь в ногах захлюпала кроваво.
И что -- та-та -- с тобой, слеза любви,
сбежавшая с ресницы ненароком, горючая моя?..
И фотолабораторно красный, уже остывающий, с двумя синюшными
от бронзовых перстов -- отметинами бедный мой Клубочек,
светить пытаясь из последних сил,
стрельнул искрою!.. Топлое болото
на миг открылось вширь до горизонта...
И умер я с тоски...
Но мрак воскрес. И смерть прошла, как искренность проходит...
Теперь уже он тускло-красным был,
как лампочка над выходом из зала.
В ногах омшара хлюпала кроваво.
И тьма была окрест, и пустота.
И так молчали мы незнамо сколько,
как лошади в ночном, понурясь в дреме.
И вдруг раздался чур, и шур, и мур!
И вздрогнул я, и догадался: крылья!
И пригляделся, и увидел -- брови,
смурные брови по небу летят.
Как птица, что крылами помавая,
летит по свету, устали не зная,
к закату славы поспешали Брови,
такие дорогие наши брови
и тыр, и пыр -- кепчурку-то сними! --
предмет надежды, веры и любови...
И я побег вдогонку за Бровьми.
Восход, как печь на даче, пламенел
над той болотной хлябью цвета крови.
Чесала пуп кикимора бухая.
А за спиною шарик плыл, вздыхая,
и угасал, сердечный, и тускнел.
И путь был прям, как через зал проход.
И, строго по сценарию будясь,
ошую бодро вскакивали с мест -- неисчислимые птибрики,
а одесную -- бесчисленные переперденцы.
Бурными, долгонесмолкающими аплодисментами приветствовали они
пролет Бровей родимых, перелетных,
взыскующих посадочного лба.
-- Та-та-ти-та! -- фальшивила труба.
-- Стук-стук! Пук-пук! -- и там и сям звучало.
И в лоб себя, как все вокруг, бия,
-- Тык-тык! Пык-пык! -- воскликнул в рифму я,
и устремился, хлюпая... Омшара
зачвякала. И я погряз, и обмер,
и понял, что погряз, и грязну, грязну!..
По щиколотку грязну, по колено!
И не хочу -- но грязну, грязну, грязну...
-- Так ведь тону же! -- догадался я
и на карачках выбрался из хляби
и огляделся... Утренняя смурь
пласталась над грязотой непролазной.
И слева были кочки, справа кочки,
и чмокалки, и кваклые дрызгухи,
и неумь неуемная впришлепку.
Но не было, куда ни глянь, меня.
И как на грех Клубочек потерялся,
в трех соснах заплутал, поди, болящий,
не дотянул до жизни предстоящей...
И тут во тьме зачавкали шаги,
захлюпали, заплюхали калоши
и Некто Без Лица, тощой и в шляпе,
с гнилухою в руке, из забытья,
светясь, как призрак, вышел. Тьма редела.
Я деликатно кашлянул в ладошку.
-- Тыр-пыр -- семь дыр! -- сказал. -- А как на волю,
где жизнь, где свет, где мир, где пир,
попасть?
И человек в больших калошах замер,
недоуменно осветил окрестность
и, вдруг согнувшись вдвое, мелким смехом
рассыпался: -- Э-хе-хе-хе! На волю?!
На во-олю?! И-хи-хи-хи-хи! Вы где?..
-- Я тут! -- воскликнул я и в грудь бубухнул,
что было сил.
-- На волю?.. Тэк-с, тэк-с, тэк-с!
сказал он, озираючись уныло, -- Вы где?.. Ау-уу!..
И человек в калошах полез в карман,
и вытащил оттуда серебряный свисточек милицейский.
-- На волю, говорите? -- повторил он.
И, облизав небронзовые губы,
заливисто и громко засвистел!..
И тут сталося диво-дивное, чудо-чудное сквозьпробежное!
-- Дэржы! Бэры! Хватай яхо, в натурэ!
раздался за кустом знакомый голос.
И прямо на меня, живуч, как смерть,
помчался незабвенный Безымянный
уже седой, с лампасами на бриджах,
в ночной рубахе, в тапочках домашних,
и с сигаретой "мальборо" в зубах.
-- Горыть в сэрдцах у нас! -- заголосил он,
мослы раскинув. И в ответ болото
забулькало, взбурлило, засмердело,
заквакало, зачвякало, взнялось!
-- Держи его! Бери! -- завыла хором
несметная толпа переперденцев.
-- Всегда готовы! -- птибрики вскричали,
ловчея и мужая на бегу.
Он несся на меня, седой волчара,
и сквозь меня пронесся без оглядки,
и чрез меня промчался Бесфамильный
и помер года три тому назад.
-- Ату его! Ату! -- прикрыв ладошкой
роток, хихикнул человек с гнилухой.
И по кровям заплюхали калоши,
жизнь поплелась привычным чередом.
И в кой уж раз ума лишилась Вечность.
И время жить прошло. И три минуты
молчания... И кваклое болото
засыпало песком. И чье-то сердце
клубочком поточилось-покатилось
все дальше, дальше... больше не мое...
Подпольный горком действует
Когда рядовой М. закончил читать, ни Ричарда Ивановича, ни Рихарда Иоганновича,
ни Григория Иоанновича в "коломбине" уже не было. Непостижимо, но факт: дверь
так и осталась закрытой изнутри на задвижку! Что же касается окошка, то
через него не пролез бы даже Ромка Шпырной, имевший, как известно,
поразительные способности по этой части. Неблагодарный слушатель исчез, оставив
на телеграфном ключе свою знаменитую, с опаленными полями и прожженной тульей,
соломенную шляпу. Эта привычка скрываться в самый нужный момент -- водилась за
ним и раньше, но на этот раз Зоркий слинял с каким-то подчеркнутым цинизмом --
не притронувшись к бромбахеру, бросив на пол сломанную надвое последнюю
Витюшину сигаретину, и это в тот самый момент, когда возбужденного автора так и
подмывало чокнуться в очередной раз. Кроме того существовал целый ряд вопросов,
которые не терпелось прояснить рядовому М., и тем более в свете столь обидного
исчезновения. Ну в частности: не болит ли у него, у Рихарда Иоганновича, спина
после табуреточки? Дело в том, что этот напрочь лишенный совести иллюзионист, с
которым, как читатель должно быть помнит, Витюша проживал в одном номере,
повадился одно время, являясь под утро, наотмашь бухаться спиной на кровать.
Упав, он блаженно раскидывал в стороны свои, обагренные кровью невинных жертв,
руки и стонал:
"Уста-ал! Чертовски, Тюхин, уста-ал!" В конце концов терпение у Витюши лопнуло
и он подсунул этому энкавэдэшнику под кровать перевернутую вверх ножками
табуреточку. Надо ли говорить, что вопль, который издал той ночью Рихард
Иоганнович, был способен поднять на ноги даже Ваню Блаженного?.. А еще Витюша
собирался поинтересоваться относительно старшины Сундукова, чье грядущее
перевоплощение в космические адмиралы представлялось ему с одной стороны
совершенно неизбежным, с другой -- он как автор ума не мог приложить, каким
таким фантастическим образом оно могло осуществиться... Ну и самое, самое,
пожалуй, главное: у рядового М. прямо-таки язык чесался узнать, каково это --
оказаться в положении гоголевского поручика Пирогова, тоже, как известно,
жестоко выпоротого, и хотя Р. И. был выпорот не пьяными иностранцами немецкого
происхождения, а всего лишь впавшими в голодный мистицизм недоумками -- это, по
мнению Тюхина, было не менее оскорбительным для любого мало-мальски уважающего
себя русского интеллектуала.
О, не говоря уже о поэме! Ни взглядом, ни подергиванием щеки, ни внезапной
хрипотцой в голосе не выдавая своей по этому поводу заинтересованности!..
Спокойствие! Полное спокойствие, господа!.. Нам ли привыкать к опустевшим
креслам в зале?!
Забухшая от сырости дверь с трудом поддалась. Тюхин глубоко вдохнул ночной,
чреватый дождем воздух и замер, вслушиваясь. Где-то далеко погромыхивало.
Сильный, порывистый ветер бренчал растяжками антенны, стрекотал самодельным,
вырезанным из жести Отцом Долматием, пропеллером на флюгере. Витюша закрыл
глаза и, точно прозрев, увидел очами души быстрые, несущиеся над самой
"коломбиной" встречные облака. Дуло прямо в лицо. Ветер гудел в ушах, и Тюхину,
замершему в дверном проеме, казалось, что он стоит на капитанском мостике
летучего голландца, на всех парусах несущегося через кромешную тьму, по
некоему, одному Богу известному, круготемному маршруту.
-- Вижу, третьим глазом вижу... -- прошептал Витюша, и захлебнулся темным
ветром вечности, вздыбившим волосы, выжавшим слезы из глаз. И он еще крепче
зажмурился, еще глубже вздохнул, еще отчаянней подумал: "И все равно, все
равно!.."
... А когда он открыл наконец глаза, она уже стояла внизу, у лесенки,
чернобривая, в домашнем халате, с двумя бутылками шампанского в руках, с
бумажечками в кудряшках, белоликая, могутнорукая и до такой степени... близкая,
что Тюхин обмер и внезапно севшим голосом пролепетал:
-- Христина Адамовна! Вот сюрприз! Как себя... э-э... чувствуете?
И Матушка-Кормилица, нахмурив аксамитный, как у Солохи, лоб, глубоким грудным
голосом провещала:
-- Неудовлетворительно!
Ну разве ж мог Тюхин, человек, при всех его недостатках, душевный, отзывчивый,
разве же мог он не откликнуться?! Уже в "коломбине", поспешно, но как бы и не
совсем по своей воле, раздеваясь, он, правда, успел для очистки совести
ужаснуться:
-- А это... а Виолетточка?
-- Нету твоей Виолетточки, -- тяжело сопя, ответила на это Христина Адамовна
Лыбедь. -- Была, да вся вышла: по рукам жучка пошла по твоей милости!
-- По рукам?!
-- По строкам, по векам!..
И тут высокая гостья действительно хлопнула Тюхина по его блудливым, не туда
куда надо сунувшимся, как всегда, ручищам!
-- А ну!.. А ну, кому сказано?! Ишь!.. Я сама... Это что там у тебя?.. Тьфу,
гадость какая!.. А ну-ка, ну-ка!.. Ну-у, Тюхин!..
Всякое Тюхин видывал в своей жизни, но такого!.. но чтобы этак вот!.. Когда,
отдышавшись, он, с присущим ему легкомыслием, а если уж называть вещи своими
именами, со свойственным ему бесстыдством, похлопал Христину Адамовну по
ягодице:
-- Ну, чай, теперь твоя душенька довольна? -- когда он позволил себе такое
непростительное панибратство, из мирно лежавшего дотоле тела, вместо ожидаемого
Витюшей счастливо-опустошенного вздоха, неожиданно раздалось:
-- И что, и это -- все-о?! Вот уж верно говорят: с говна пенок не снимешь! --
вздымаясь, воскликнула живая богиня Христина Муттер Клапштос, и вдруг
обрушилась на злосчастного солдатика, как девятый вал на песочный замок!..
-- А ну-у!..
Что было после этого зловещего междометия, Тюхин и по сей день не может
вспоминать без содрогания. Лишь под утро, когда эта ненасытная бетономешалка,
на полувздохе вдруг вырубившись, захрипела, Тюхин перевел дух. Как любила
говаривать одна его знакомая: совсем хорошо, это когда аж нехорошо становится,
но в данном конкретном случае Тюхину стало совсем плохо . Истерзанный, с
бьющимся, как у пойманного кролика сердцем, он лежал на спине, устремив
неподвижный взор в потолок. Ни единой мысли, ни своей, ни чужой, не было в его
опустевшей, как батарейная ленкомната, голове. Лишь огненные Рихарды
Иоганновичи, показывая языки, сучили копытами в воспаленных от бессонницы
глазах. Смертельно хотелось закурить, но даже пошевелиться не было никакой
физической возможности: тяжеленная, как балка, на которой он хотел повеситься,
ножища лежала на нем поперек.
Из прострации вывел свист. Чуткое ухо военного радиста уловило знакомые знаки
морзянки: ... -- -- -- ... .. -- .. (СОС ?). Кто-то неведомый запрашивал, не
бедствует ли он?..
Тюхин выбрался из-под заснувшей мертвым сном Христиночки Адамовны, как чудом
уцелевший пилот из-под обломков потерявшего управление и рухнувшего на землю
стратегического бомбардировщика. Воровато подобрав обмундирование, он
переступил через бездыханный труп и на цыпочках двинулся к выходу. Под босую
пятку попала пробка шампанского. Витюша непроизвольно чертыхнулся и замер от
ужаса на одной ноге, прислушиваясь. Ни вздоха, ни шевеления не раздалось за
спиной. Шесть порошков люминала, подсыпанных в кружку Живой Богини, не сразу,
но возымели свое действие.
Тюхин отщелкнул задвижечку и выскользнул на волю. По розовеющему небу неслись
быстрые и совершенно абстрактные -- без всякой видимой логики и подтекста --
видения: крестики, буквы, треугольники солдатских писем, бильярдные шары,
портянки, приказы, формулы Эйнштейна, строчки из стихов Тюхина-Эмского,
вафельные полотенчики, табуретки, колеса, петушиные перья, марки, рубли,
доллары, квитанции из медвытрезвителя, ядерные боеголовки, снаряды, пули,
повестки в суд, торты, тарелки и прочая, прочая, прочая совершенно несусветная,
но от этого еще более милая солдатскому сердцу чушь...
Все тот же встречный ветер дул в лицо. Злополучный тополь размахивал ветвями,
как читавший "Стихи о советском паспорте" Фавианов. На душе было беспобедно,
ноги подкашивались, мучительно хотелось прилечь на сырую землю и прикинуться
убитым.
Рядовой М. попытался свистнуть, но вместе с воздухом из него словно бы изошли
последние остатки сил. Небо вдруг покачнулось, поехало куда-то на юг, в
Чехословакию... и если бы не товарищ старшина, подхвативший его на... если бы
не стар...
-- Това... -- простонал Тюхин, -- винова... не удержа-а...
-- Утставыть рузгувуры, я все слышал, -- мрачно прошептал Сундуков.
-- А как... а как она "Лебе... диное озе...", как пляса... ла... слышали?..
Скрежетнув челябинскими челюстями, старшина взвалил на плечи его обмякшее
тело.
Проснулся Тюхин только через трое суток у дымящегося костерка, под
плащпалаткой, по которой стрекотал дождь. Вокруг стеной возвышался дикий, выше
человеческого роста чертополох. У огня, ссутулившись, сидели трое. Двоих Тюхин
узнал сразу же -- это были Негожий и Бесмилляев, третьего, только хорошенько
приглядевшись: товарищ старшина был в маскировочном комбинезоне, фуражка его
была закамуфлирована похожими на оленьи рога ветвями, усы на лице
отсутствовали.
-- Тебе кохвэ или чаю? -- хмуро спросил Иона Варфоломеевич.
-- А это... а компотику нету?
Так началась Витюшина партизанская жизнь.
Сменяя друг друга, дежурили у костра. Ходили на разведку. Подожгли санчасть.
Попытались подорвать гранатой ракетную установку, но граната, к сожалению,
оказалась учебной. Выбили стекла в кафе. Чуть не линчевали Гусмана.
Однажды среди ночи громыхнуло так, что все подскочили.
-- Гром?! -- удивился Тюхин, глядя на совершенно чистое сиреневого цвета
предутреннее небо.
-- Эту нэ грум, эту ухвыцэрскую кухню вывели из струя, -- сказал товарищ
Сундуков.
-- Кто?
-- Наши.
В то же утро провели партийное собрание.
-- Закрытое партийное собрание коммунистов и беспартийных разрешите считать
открытым, -- волнуясь, произнес, впервые в жизни назначенный ведущим, рядовой
М.
Долгих дебатов не было. По-военному четко первый и он же последний выступающий
т. старшина Сундуков дал оценку сложившейся обстановке. Он сказал, что родной
гарнизон в опасности, что власть в нем захватила "прэступнуя банда бандытув", и
шу никукуй связи с вышестуяшшим рукувудствум нэт. Далее товарищ Сундуков
подчеркнул, что сложившаяся сложная ситуация после сегодняшней ночи еще более
усложнилась, т. к. взбешенный потерей пищепродуктов враг приступил к
карательным операциям.
Создали редакционную комиссию, председателем которой избрали рядового М. Он же
и зачитал резолюцию собрания:
"1. В целях мобилизации всех духовных и физических сил образовать подпольный
гарнизонный комитет (гарком) нерушимого блока коммунистов и беспартийных.
2. Избрать генеральным секретарем гаркома т. Сундукова И. В.
3. Всемерно совершенствуя боевую и политическую выучку, начать еще более
беспощадную борьбу (в том числе и вооруженную) с преступным оккупационным
режимом.
4. Поручить возглавить борьбу товарищу старшине Сундукову. (Предложение т.
рядового М. присвоить товарищу старшине звание космического адмирала товарищем
старшиной отвергнуто как неконструктивное. Примечание ред. комиссии).
5. В целях усиления беспощадной борьбы предпринять попытку пробиться к своим,
для чего на определенном строго засекреченном этапе разбиться на две боевые
группы: группу "а" и группу "б". Группе "а" (ст. Сундуков, рядовой М.) --
двигаться строго на северо-восток, в сторону Вюнсдорфа. Группе "б" -- строго на
северо-запад, в сторону Лейпцигского госпиталя. Командиром группы "б"
(Бесмилляев, Негожий) назначить т. младшего сержанта Бесмилляева, комиссаром
товарища сержанта Негожего.
6. Принять во внимание просьбу рядового М. -- "считать его опять
коммунистом".
7. В целях сохранения военной и государственной тайны резолюцию собрания
уничтожить. Уничтожение поручить рядовому М.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21