«Если не в духе жена, то сойдет и служанка», в то время как они смело пьют, чревоугодничают и веселятся, у Кальвина все чувственное подавлено или присутствует в виде неясного следа. Как фанатичный интеллектуал он в полной мере самовыражается в слове и духе; только логически ясное является для него истинным, он понимает и терпит лишь упорядоченность и не выносит выходящее за ее рамки. Его фанатичная рассудочность никогда не требовала и не получала радости ни от чего, что опьяняет, – ни от вина, ни от женщины, ни от искусства, ни от каких божественных даров на земле. Единственный раз, когда он сватался, чтобы удовлетворить требования Библии, сватовство происходило так до смешного холодно и деловито, как будто речь шла о заказе на книгу или о новом берете. Вместо того чтобы поискать самому, Кальвин поручает своим друзьям выбрать ему подходящую супругу, и при этом, яростный враг чувственности, он чуть было не нарывается на весьма легкомысленную девицу. Наконец, разочарованный, он женится на вдове обращенного им анабаптиста, но ему судьбой отказано быть счастливым самому или сделать счастливым другого. Единственный ребенок, которого родила ему жена, – нежизнеспособен, так и хочется сказать: само собой разумеется, потому что был зачат такой водянистой кровью и со столь ледяными чувствами. Он умирает через несколько дней, а когда вскоре после этого жена оставляет Кальвина вдовцом, то тем самым для тридцатишестилетнего человека уже раз и навсегда покончено не только с супружеством, но и с женщинами. До своей смерти, то есть еще на протяжении лучших для мужчины двадцати лет, этот добровольный аскет больше никогда не коснется другой женщины, будучи предан духовному, религиозному, «уч ению».
Но тело человека, так же как и его дух, требует своего развития и жестоко карает того, кто его насилует. Каждый орган бренного тела инстинктивно стремится полностью осуществить то, к чему он предназначен природой. Поэтому кровь хочет быстрее бежать, сердце – сильнее стучать, легкие – кричать от радости, мускулы – двигаться, семя – извергаться, а против того, кто постоянно сознательно тормозит эту жизненную силу и сопротивляется ей, органы в конце концов восстают.
Тело Кальвина жестоко отомстило своему господину: чтобы доказать свое существование аскету, который обращается с ними так, как будто их нет, нервы изобретают для своего деспота постоянные мучения, и, вероятно, немногие люди умственного труда так сильно страдали когда-нибудь на протяжении жизни от возмущения своего организма, как Кальвин. Непрерывно один недуг сменяет другой, почти каждое письмо Кальвина сообщает о новом коварном приступе новых неожиданных болезней. То это мигрени, которые на несколько дней укладывают его в постель, затем снова боли в желудке, головные боли, геморрои, колики, простуды, нервные судороги и кровоизлияния, камни в желчном пузыре и карбункулы, резкое повышение температуры и снова озноб, ревматизмы и заболевания мочевого пузыря. Врачи должны постоянно наблюдать его, так как в этом неданом, хрупком теле нет ни одного органа, который бы коварно не причинял ему боли и страдания. И однажды Кальвин, горько сетуя, пишет: «Моя жизнь подобна непрерывному умиранию».
Но этот человек выбрал девизом выражение: «per mediam desperationem prorumpere convenit» – с возрастающей силой вырываться из глубин отчаяния; демоническая духовная энергия этого человека не позволяет пропасть ни единому часу работы. Постоянно обремененный своим организмом, Кальвин снова и снова доказывает ему превосходство духа; если он в лихорадке не может подняться на кафедру, то приказывает нести себя на носилках в церковь, чтобы вести там проповедь. Если он вынужден пропустить заседание совета, то члены магистрата собираются на совет в его доме. Если он в лихорадке лежит в постели, покрыв зябнущее, сотрясаемое ознобом тело четырьмя-пятью согретыми одеялами, то рядом сидят два или три помощника, которым он попеременно диктует. Если он едет на один день к друзьям в недалекое поместье, чтобы глотнуть более свежего воздуха, то секретари сопровождают его в карете, и сразу после приезда посыльные начинают сновать в юрод и обратно. И он снова берется за перо, снова начинается работа. Невозможно представить себе не занятого делом Кальвина, этого гения прилежания, который на протяжении практически всей жизни трудился без единого перерыва. Еще спят дома, еще не настало утро, а на Rue de Chanoines уже горит лампа над его рабочим столом, и наоборот, далеко за полночь, когда все давно уже отправились на покой, в его окне все еще горит этот как будто вечный свет. Его работоспособность непостижима, кажется, будто за него одновременно трудились четыре-пять умов. Водь, действительно, этот постоянно больной человек одновременно исполнял работу четырех или пяти профессий. Предоставленная ему непосредственно должность проповедника в церкви св. Петра – лишь одна среди многих должностей, которые он постепенно захватил благодаря своему истеричному стремлению к власти. И хотя только напечатанные тома тех проповедей, которые он прочитал в церкви, заполняют уже стенной шкаф, и хотя писцу до конца жизни хватит работы только по их переписке, это все-таки лишь небольшая часть всех его трудов. Этот «министр святого слова» единолично управляет и руководит всеми министерствами своего теократического государства: как председатель консистории, которая не принимает без него ни одного решения, как автор бесчисленных богословских и полемических книг, как переводчик Библии, как основатель университета и создатель богословского семинара, как постоянный советник городского совета, как идеолог генерального штаба во время религиозных войн, как дипломат высшего ранга и организатор протестантизма. Он просматривает сообщения проповедников из Франции, Шотландии, Англии и Голландии, он налаживает зарубежную пропаганду, с помощью типографов и распространителей книг создает тайную службу, которая охватывает всю землю. Он дискутирует с другими лидерами протестантизма, ведет переговоры с князьями и дипломатами. Каждый день, почти каждый час прибывает посетитель из-за границы, ни один студент, ни один молодой теолог не проезжает через Женеву, не обратившись к нему за советом или не засвидетельствовав ему своего почтения. Его дом – как почтамт и постоянное справочное бюро по всем государственным и частным вопросам; со вздохом он пишет однажды, что не мог бы вспомнить за время своей деятельности и двух часов, когда бы ему не мешали. Ежедневно из самых дальних стран, из Венгрии и Польши, приходят письма от его доверенных людей; в то же время еще и забота о спасении душ требует бесчисленных личных советов тем, кто обращается к нему за помощью. То эмигрант хочет поселиться и перевезти сюда свою семью: Кальвин собирает деньги, ищет для него пристанище и средства для пропитания. Один хочет жениться, другой – расторгнуть брак: оба пути ведут к Кальвину, ведь ни одно религиозное событие в Женеве не происходит без его согласия, его совета. Но если бы это стремление к власти ограничивалось собственной епархией, религиозными делами! Для Кальвина же не существует границ его власти, потому что как теократ он хочет попытаться подчинить все земное божественному и религиозному. Он властно налагает свою жесткую руку на все в государстве: едва ли есть день, когда в протоколах совета не нашлось бы пометки: здесь следует спросить метра Кальвина. Этот неутомимо зоркий глаз ничего не пропускает, ничего не упускает, а его неустанному деятельному уму следовало бы удивляться как чуду, если бы подобный аскетизм духа одновременно не означал и огромной опасности. Ведь тот, кто так последовательно отказывается в жизни от личных удовольствий, захочет сделать этот отказ – для него самого все-таки добровольный – законом и нормой для всех других и попытается естественное для себя навязать другим как несвойственное им. Аскет-политик, например, всегда является самым опасным типом деспота. Тот, кто сам не живет по-человечески полно и радостно, всегда становится бесчеловечным по отношению к другим людям.
Но повиновение и безжалостная строгость являются подлинным фундаментом кальвинистского учения. Согласно взглядам Кальвина, человек вообще не имеет права идти по жизни с высоко поднятой головой и чистой совестью, он должен постоянно пребывать в «страхе господнем», подавленный смиренно переносимым чувством непоправимого несовершенства. С самого начала пуританская мораль Кальвина отождествляет понятие радостного и непринужденного наслаждения с понятием «греха», а все, что призвано украсить и оживить наше земное бытие, что призвано дать радостное отдохновение душе, возвысить, освободить и облегчить ее – в первую очередь искусство, – эта мораль осуждает как бесполезное и опасное излишество. Даже в религиозную сферу, которая извечно была связана с мистикой и обрядами, Кальвин вносит свою собственную идеологическую целесообразность, из церкви и культа удаляется все без исключения, что могло бы воздействовать на чувства, умиротворять их мягко и неясно, так как истинно верующий должен обращаться к богу с душой, не возбужденной искусством, не опьяненной сладким ладаном, не одурманенной музыкой, не соблазненной красотой якобы благочестивых (а в действительности богохульных) картин и скульптур. Истина заключается только в ясности, достоверность – только в четком слове божьем. Поэтому вон из церкви «идолопоклонство», картины и статуи, вон пестрые одеяния, вон требники и дарохранительницы с алтаря – бог не нуждается в роскоши. Долой все наслаждения, одурманивающие душу: никакой музыки, никакой игры на органе во время богослужения! Даже церковные колокола должны отныне в Женеве молчать: истинно верующему не следует напоминать о его обязанности с помощью мертвого металла. Благочестие никогда не проявляется при помощи внешнего, при помощи жертв и даров, а только лишь благодаря внутреннему послушанию; поэтому вон из церкви торжественные мессы и все церемонии, вон все символы и обычаи, конец всем торжествам и праздникам! Кальвин яростно вычеркивает из календаря все праздничные дни. Ликвидируются пасха и рождество, отмечавшиеся уже в римских катакомбах, упраздняются дни святых, запрещаются старые обычаи: бог Кальвина хочет, чтобы его не чествовали и даже не любили, но чтобы всегда боялись. Со стороны человека является высокомерием, если он пытается навязывать себя богу при помощи экстаза и порыва, вместо того чтобы издалека служить ему в постоянном благоговении. Ибо вот самый глубокий смысл кальвинистской переоценки: чтобы вознести божественное как можно выше над миром, Кальвин с невероятной силой подавляет земное, чтобы придать самое совершенное достоинство идее бога, он лишает прав и достоинства идею человека. Этот реформатор-мизантроп никогда не представлял себе человечество иначе, чем в виде нечестивой, распутной толпы грешников, и всю жизнь он с монашеским отвращением и ужасом возмущался прекрасной, неудержимой, рвущейся из тысяч источников радостью нашего мира. Как непостижима воля божья, – снова и снова стенает Кальвин: создать свои творения столь несовершенными и аморальными, вечно склонными к пороку, неспособными познать божественное, стремящимися предаваться греху! Всякий раз, когда он смотрит на своих собратьев, его охватывает дрожь, и, возможно, ни один из великих основателей религии никогда не унижал достоинства человека столь глубоко и грубо; он называет его «bete indomptable et feroce» , и еще хуже, «une ordure» , a в своем «Institution Chrйtienne» пишет буквально следующее: «Если посмотреть только на природные данные человека, то с головы до ног в нем не найти даже тени доброты. Все, что хоть немного достойно в нем похвалы, идет от милости божьей… Вся наша справедливость – несправедливость, наши заслуги – дрянь, наша слава – позор. А самые лучшие дела, которые мы творим, все еще порочны и отравлены нечистой плотью и смешаны с грязью». Тот, кто рассматривает человека в философском смысле как подобного рода неудачное и нелепое создание бога, будучи богословом и политиком, разумеется, никогда не согласится с тем, что бог предоставил такому чудовищу хотя бы малейшую степень свободы и самостоятельности. Значит, такое существо, испорченное, и подвергающееся опасности из-за своей жажды жизни, следует безжалостно взять под опеку, ибо «если человека предоставить самому себе, то его душа способна только на зло». Раз и навсегда следует покончить с самоуверенностью детей Адамовых, полагающих, будто у них есть какое-то право строить свои отношения с богом и с земным миром в соответствии со своей личностью, и чем суровее ломают это своеволие, чем больше человека подчиняют и обуздывают, тем лучше для него. Только не давать никакой свободы, потому что человек всегда будет злоупотреблять ею! Унижать его с помощью силы перед величием бога! Отрезвлять его высокомерие и запугивать, пока он безропотно но вольется в благочестивое и покорное стадо, пока все исключительное не растворится бесследно в общем порядке, а индивидуум – в массе!
Для того чтобы столь жестоко лишить личность прав, по-варварски ограбить ее ради общества, Кальвин применяет особую методику, знаменитую «discipline», «церковное повиновение». И едва ли когда-нибудь, вплоть до наших дней, человечеству навязывалась более суровая узда. С самого начала этот гениальный организатор загоняет свое «стадо», свою «общину» в сеть из колючей проволоки параграфов и запретов, так называемых «ордонансов», и одновременно, чтобы следить за осуществлением своего морального террора, основывает собственное ведомство – «консисторию», задача которой вскоре определяется в высшей степени двусмысленно: «наблюдать за общиной, чтобы по-настоящему чтили бога». Но сфера влияния этой инспекции нравов только внешне ограничивается религиозной жизнью. Ведь в тоталитарном представлении Кальвина о государстве земная жизнь и мировоззрение полностью сливаются, и тогда даже самое сокровенное проявление жизни автоматически попадает под контроль власти; ищейкам из консистории, «ansiens» , настоятельно предписывается «следить за жизнью каждого». Ничто не должно ускользнуть от их внимания, и «контролировать следует» не только «произнесенное слово, но также мнения и взгляды».
Само собой разумеется, с того дня, когда в Женеве вводится такой всеобщий контроль, больше не существует частной жизни. Кальвин одним махом обогнал католическую инквизицию, которая все же сначала рассылала своих шпионов и соглядатаев для получения сообщений или доносов. Но, согласно мировоззренческой системе Кальвина, каждый человек постоянно склонен к злу, и поэтому в Женеве каждого заранее подозревают в грехах, и он должен мириться с надзором. Со времени возвращения Кальвина во всех домах разом открылись двери, а стены вдруг стали прозрачными. В любой момент, днем и ночью, в ворота могут резко постучать, и появится член религиозной полиции для «досмотра», причем горожанин не может ему помешать. Самый богатый и самый бедный, самый значительный и самый мелкий должны по меньшей мере раз в месяц давать подробный отчет этим профессиональным шпионам от морали. В ордонансах говорится: «Следует располагать достаточным временем, чтобы не спеша вести расследование» – и вот убеленные сединами, почтенные, испытанные мужи, как ученики в школе, должны позволять часами проверять себя: хорошо ли они знают наизусть молитвы или почему они пропустили хоть одну проповедь Кальвина. Но и после такого экзамена по катехизису и рассуждений о морали проверка отнюдь не закончена. Потому что эта полиция нравов вмешивается во все. Она ощупывает женские платья: не слишком ли они длинны или коротки, нет ли на них лишних оборок или рискованных вырезов; она осматривает прическу: не чересчур ли замысловато она сооружена, и пересчитывает кольца на пальцах и туфли в шкафу. Из комнат идут к кухонному столу – не готовится ли супчик или кусок мяса сверх единственного дозволенного блюда, не спрятаны ли где-нибудь сладости или варенье. А благочестивый полицейский идет по дому все дальше. Он влезает в книжный шкаф: нет ли там какой-нибудь книги без штампа августейшей цензуры консистории, он роется в ящиках: не спрятаны ли там икона или четки. Он выспрашивает слуг о господах, детей – об их родителях. Одновременно он прислушивается к уличному шуму: не поет ли кто-нибудь светскую песню, не играет ли на музыкальном инструменте, или, может быть, предается дьявольскому пороку веселья. Ибо теперь в Женеве постоянно преследуется любая форма развлечений, любой «paillardise» , и горе тому гражданину, который попадется на том, что зашел однажды после работы в таверну выпить глоток вина либо развлечься игрой в кости или карты!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23
Но тело человека, так же как и его дух, требует своего развития и жестоко карает того, кто его насилует. Каждый орган бренного тела инстинктивно стремится полностью осуществить то, к чему он предназначен природой. Поэтому кровь хочет быстрее бежать, сердце – сильнее стучать, легкие – кричать от радости, мускулы – двигаться, семя – извергаться, а против того, кто постоянно сознательно тормозит эту жизненную силу и сопротивляется ей, органы в конце концов восстают.
Тело Кальвина жестоко отомстило своему господину: чтобы доказать свое существование аскету, который обращается с ними так, как будто их нет, нервы изобретают для своего деспота постоянные мучения, и, вероятно, немногие люди умственного труда так сильно страдали когда-нибудь на протяжении жизни от возмущения своего организма, как Кальвин. Непрерывно один недуг сменяет другой, почти каждое письмо Кальвина сообщает о новом коварном приступе новых неожиданных болезней. То это мигрени, которые на несколько дней укладывают его в постель, затем снова боли в желудке, головные боли, геморрои, колики, простуды, нервные судороги и кровоизлияния, камни в желчном пузыре и карбункулы, резкое повышение температуры и снова озноб, ревматизмы и заболевания мочевого пузыря. Врачи должны постоянно наблюдать его, так как в этом неданом, хрупком теле нет ни одного органа, который бы коварно не причинял ему боли и страдания. И однажды Кальвин, горько сетуя, пишет: «Моя жизнь подобна непрерывному умиранию».
Но этот человек выбрал девизом выражение: «per mediam desperationem prorumpere convenit» – с возрастающей силой вырываться из глубин отчаяния; демоническая духовная энергия этого человека не позволяет пропасть ни единому часу работы. Постоянно обремененный своим организмом, Кальвин снова и снова доказывает ему превосходство духа; если он в лихорадке не может подняться на кафедру, то приказывает нести себя на носилках в церковь, чтобы вести там проповедь. Если он вынужден пропустить заседание совета, то члены магистрата собираются на совет в его доме. Если он в лихорадке лежит в постели, покрыв зябнущее, сотрясаемое ознобом тело четырьмя-пятью согретыми одеялами, то рядом сидят два или три помощника, которым он попеременно диктует. Если он едет на один день к друзьям в недалекое поместье, чтобы глотнуть более свежего воздуха, то секретари сопровождают его в карете, и сразу после приезда посыльные начинают сновать в юрод и обратно. И он снова берется за перо, снова начинается работа. Невозможно представить себе не занятого делом Кальвина, этого гения прилежания, который на протяжении практически всей жизни трудился без единого перерыва. Еще спят дома, еще не настало утро, а на Rue de Chanoines уже горит лампа над его рабочим столом, и наоборот, далеко за полночь, когда все давно уже отправились на покой, в его окне все еще горит этот как будто вечный свет. Его работоспособность непостижима, кажется, будто за него одновременно трудились четыре-пять умов. Водь, действительно, этот постоянно больной человек одновременно исполнял работу четырех или пяти профессий. Предоставленная ему непосредственно должность проповедника в церкви св. Петра – лишь одна среди многих должностей, которые он постепенно захватил благодаря своему истеричному стремлению к власти. И хотя только напечатанные тома тех проповедей, которые он прочитал в церкви, заполняют уже стенной шкаф, и хотя писцу до конца жизни хватит работы только по их переписке, это все-таки лишь небольшая часть всех его трудов. Этот «министр святого слова» единолично управляет и руководит всеми министерствами своего теократического государства: как председатель консистории, которая не принимает без него ни одного решения, как автор бесчисленных богословских и полемических книг, как переводчик Библии, как основатель университета и создатель богословского семинара, как постоянный советник городского совета, как идеолог генерального штаба во время религиозных войн, как дипломат высшего ранга и организатор протестантизма. Он просматривает сообщения проповедников из Франции, Шотландии, Англии и Голландии, он налаживает зарубежную пропаганду, с помощью типографов и распространителей книг создает тайную службу, которая охватывает всю землю. Он дискутирует с другими лидерами протестантизма, ведет переговоры с князьями и дипломатами. Каждый день, почти каждый час прибывает посетитель из-за границы, ни один студент, ни один молодой теолог не проезжает через Женеву, не обратившись к нему за советом или не засвидетельствовав ему своего почтения. Его дом – как почтамт и постоянное справочное бюро по всем государственным и частным вопросам; со вздохом он пишет однажды, что не мог бы вспомнить за время своей деятельности и двух часов, когда бы ему не мешали. Ежедневно из самых дальних стран, из Венгрии и Польши, приходят письма от его доверенных людей; в то же время еще и забота о спасении душ требует бесчисленных личных советов тем, кто обращается к нему за помощью. То эмигрант хочет поселиться и перевезти сюда свою семью: Кальвин собирает деньги, ищет для него пристанище и средства для пропитания. Один хочет жениться, другой – расторгнуть брак: оба пути ведут к Кальвину, ведь ни одно религиозное событие в Женеве не происходит без его согласия, его совета. Но если бы это стремление к власти ограничивалось собственной епархией, религиозными делами! Для Кальвина же не существует границ его власти, потому что как теократ он хочет попытаться подчинить все земное божественному и религиозному. Он властно налагает свою жесткую руку на все в государстве: едва ли есть день, когда в протоколах совета не нашлось бы пометки: здесь следует спросить метра Кальвина. Этот неутомимо зоркий глаз ничего не пропускает, ничего не упускает, а его неустанному деятельному уму следовало бы удивляться как чуду, если бы подобный аскетизм духа одновременно не означал и огромной опасности. Ведь тот, кто так последовательно отказывается в жизни от личных удовольствий, захочет сделать этот отказ – для него самого все-таки добровольный – законом и нормой для всех других и попытается естественное для себя навязать другим как несвойственное им. Аскет-политик, например, всегда является самым опасным типом деспота. Тот, кто сам не живет по-человечески полно и радостно, всегда становится бесчеловечным по отношению к другим людям.
Но повиновение и безжалостная строгость являются подлинным фундаментом кальвинистского учения. Согласно взглядам Кальвина, человек вообще не имеет права идти по жизни с высоко поднятой головой и чистой совестью, он должен постоянно пребывать в «страхе господнем», подавленный смиренно переносимым чувством непоправимого несовершенства. С самого начала пуританская мораль Кальвина отождествляет понятие радостного и непринужденного наслаждения с понятием «греха», а все, что призвано украсить и оживить наше земное бытие, что призвано дать радостное отдохновение душе, возвысить, освободить и облегчить ее – в первую очередь искусство, – эта мораль осуждает как бесполезное и опасное излишество. Даже в религиозную сферу, которая извечно была связана с мистикой и обрядами, Кальвин вносит свою собственную идеологическую целесообразность, из церкви и культа удаляется все без исключения, что могло бы воздействовать на чувства, умиротворять их мягко и неясно, так как истинно верующий должен обращаться к богу с душой, не возбужденной искусством, не опьяненной сладким ладаном, не одурманенной музыкой, не соблазненной красотой якобы благочестивых (а в действительности богохульных) картин и скульптур. Истина заключается только в ясности, достоверность – только в четком слове божьем. Поэтому вон из церкви «идолопоклонство», картины и статуи, вон пестрые одеяния, вон требники и дарохранительницы с алтаря – бог не нуждается в роскоши. Долой все наслаждения, одурманивающие душу: никакой музыки, никакой игры на органе во время богослужения! Даже церковные колокола должны отныне в Женеве молчать: истинно верующему не следует напоминать о его обязанности с помощью мертвого металла. Благочестие никогда не проявляется при помощи внешнего, при помощи жертв и даров, а только лишь благодаря внутреннему послушанию; поэтому вон из церкви торжественные мессы и все церемонии, вон все символы и обычаи, конец всем торжествам и праздникам! Кальвин яростно вычеркивает из календаря все праздничные дни. Ликвидируются пасха и рождество, отмечавшиеся уже в римских катакомбах, упраздняются дни святых, запрещаются старые обычаи: бог Кальвина хочет, чтобы его не чествовали и даже не любили, но чтобы всегда боялись. Со стороны человека является высокомерием, если он пытается навязывать себя богу при помощи экстаза и порыва, вместо того чтобы издалека служить ему в постоянном благоговении. Ибо вот самый глубокий смысл кальвинистской переоценки: чтобы вознести божественное как можно выше над миром, Кальвин с невероятной силой подавляет земное, чтобы придать самое совершенное достоинство идее бога, он лишает прав и достоинства идею человека. Этот реформатор-мизантроп никогда не представлял себе человечество иначе, чем в виде нечестивой, распутной толпы грешников, и всю жизнь он с монашеским отвращением и ужасом возмущался прекрасной, неудержимой, рвущейся из тысяч источников радостью нашего мира. Как непостижима воля божья, – снова и снова стенает Кальвин: создать свои творения столь несовершенными и аморальными, вечно склонными к пороку, неспособными познать божественное, стремящимися предаваться греху! Всякий раз, когда он смотрит на своих собратьев, его охватывает дрожь, и, возможно, ни один из великих основателей религии никогда не унижал достоинства человека столь глубоко и грубо; он называет его «bete indomptable et feroce» , и еще хуже, «une ordure» , a в своем «Institution Chrйtienne» пишет буквально следующее: «Если посмотреть только на природные данные человека, то с головы до ног в нем не найти даже тени доброты. Все, что хоть немного достойно в нем похвалы, идет от милости божьей… Вся наша справедливость – несправедливость, наши заслуги – дрянь, наша слава – позор. А самые лучшие дела, которые мы творим, все еще порочны и отравлены нечистой плотью и смешаны с грязью». Тот, кто рассматривает человека в философском смысле как подобного рода неудачное и нелепое создание бога, будучи богословом и политиком, разумеется, никогда не согласится с тем, что бог предоставил такому чудовищу хотя бы малейшую степень свободы и самостоятельности. Значит, такое существо, испорченное, и подвергающееся опасности из-за своей жажды жизни, следует безжалостно взять под опеку, ибо «если человека предоставить самому себе, то его душа способна только на зло». Раз и навсегда следует покончить с самоуверенностью детей Адамовых, полагающих, будто у них есть какое-то право строить свои отношения с богом и с земным миром в соответствии со своей личностью, и чем суровее ломают это своеволие, чем больше человека подчиняют и обуздывают, тем лучше для него. Только не давать никакой свободы, потому что человек всегда будет злоупотреблять ею! Унижать его с помощью силы перед величием бога! Отрезвлять его высокомерие и запугивать, пока он безропотно но вольется в благочестивое и покорное стадо, пока все исключительное не растворится бесследно в общем порядке, а индивидуум – в массе!
Для того чтобы столь жестоко лишить личность прав, по-варварски ограбить ее ради общества, Кальвин применяет особую методику, знаменитую «discipline», «церковное повиновение». И едва ли когда-нибудь, вплоть до наших дней, человечеству навязывалась более суровая узда. С самого начала этот гениальный организатор загоняет свое «стадо», свою «общину» в сеть из колючей проволоки параграфов и запретов, так называемых «ордонансов», и одновременно, чтобы следить за осуществлением своего морального террора, основывает собственное ведомство – «консисторию», задача которой вскоре определяется в высшей степени двусмысленно: «наблюдать за общиной, чтобы по-настоящему чтили бога». Но сфера влияния этой инспекции нравов только внешне ограничивается религиозной жизнью. Ведь в тоталитарном представлении Кальвина о государстве земная жизнь и мировоззрение полностью сливаются, и тогда даже самое сокровенное проявление жизни автоматически попадает под контроль власти; ищейкам из консистории, «ansiens» , настоятельно предписывается «следить за жизнью каждого». Ничто не должно ускользнуть от их внимания, и «контролировать следует» не только «произнесенное слово, но также мнения и взгляды».
Само собой разумеется, с того дня, когда в Женеве вводится такой всеобщий контроль, больше не существует частной жизни. Кальвин одним махом обогнал католическую инквизицию, которая все же сначала рассылала своих шпионов и соглядатаев для получения сообщений или доносов. Но, согласно мировоззренческой системе Кальвина, каждый человек постоянно склонен к злу, и поэтому в Женеве каждого заранее подозревают в грехах, и он должен мириться с надзором. Со времени возвращения Кальвина во всех домах разом открылись двери, а стены вдруг стали прозрачными. В любой момент, днем и ночью, в ворота могут резко постучать, и появится член религиозной полиции для «досмотра», причем горожанин не может ему помешать. Самый богатый и самый бедный, самый значительный и самый мелкий должны по меньшей мере раз в месяц давать подробный отчет этим профессиональным шпионам от морали. В ордонансах говорится: «Следует располагать достаточным временем, чтобы не спеша вести расследование» – и вот убеленные сединами, почтенные, испытанные мужи, как ученики в школе, должны позволять часами проверять себя: хорошо ли они знают наизусть молитвы или почему они пропустили хоть одну проповедь Кальвина. Но и после такого экзамена по катехизису и рассуждений о морали проверка отнюдь не закончена. Потому что эта полиция нравов вмешивается во все. Она ощупывает женские платья: не слишком ли они длинны или коротки, нет ли на них лишних оборок или рискованных вырезов; она осматривает прическу: не чересчур ли замысловато она сооружена, и пересчитывает кольца на пальцах и туфли в шкафу. Из комнат идут к кухонному столу – не готовится ли супчик или кусок мяса сверх единственного дозволенного блюда, не спрятаны ли где-нибудь сладости или варенье. А благочестивый полицейский идет по дому все дальше. Он влезает в книжный шкаф: нет ли там какой-нибудь книги без штампа августейшей цензуры консистории, он роется в ящиках: не спрятаны ли там икона или четки. Он выспрашивает слуг о господах, детей – об их родителях. Одновременно он прислушивается к уличному шуму: не поет ли кто-нибудь светскую песню, не играет ли на музыкальном инструменте, или, может быть, предается дьявольскому пороку веселья. Ибо теперь в Женеве постоянно преследуется любая форма развлечений, любой «paillardise» , и горе тому гражданину, который попадется на том, что зашел однажды после работы в таверну выпить глоток вина либо развлечься игрой в кости или карты!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23