Как в деле Сервета, когда необходимо было нанести последний, решающий удар, он отстранил свою марионетку Николауса де ла Фонтена, чтобы самому взяться за клинок, так и теперь Кальвин отказывается от услуг своего пособника де Беза. Теперь уже речь идет не о справедливости и несправедливости, не о библейском учении и его толковании, не об истинности или ложности, а только о том, как быстро и окончательно уничтожить Кастеллио. Настоящей причины для нападок на него пока нет, поскольку Кастеллио с головой ушел в свою работу. Но коль нельзя найти повода, его создают искусственно и хватаются наугад за любую дубинку, чтобы обрушиться на ненавистную личность. В качестве повода Кальвин использует анонимный пасквиль, найденный его шпионами у странствующего купца; правда, нет ни малейшего доказательства того, что это сочинение принадлежит перу Кастеллио, он и на самом деле не был его автором. Но «Carthaginem esse delendam!» – Кастеллио должен быть уничтожен, и Кальвин использует эту, вовсе не принадлежащую Кастеллио книгу, стремясь с помощью самых низких и злобных оскорблений уязвить его как автора. Памфлет Кальвина «Calumniae nebulonis cujusdam» – это не выступление теолога против теолога, это всего лишь извержение неистовой злобы: вор, негодяй, богохульник – этими оскорбительными прозвищами, какими не награждают друг друга даже ломовые извозчики, осыпан Кастеллио в этой книге. Профессора Базельского университета обвиняют ни в чем другом, как в воровстве дров среди бела дня; этот злобный трактат, от страницы к странице все сильнее дышащий ненавистью, завершается в конце концов воплем, полным клокочущей ярости: «Да покарает тебя бог, сатана!»
Этот пасквиль Кальвина – один из ярчайших примеров того, насколько сильно ярость пристрастности может унизить даже человека с высокоразвитым интеллектом. Но в то же время он служит и предостережением о том, насколько аполитично поступает политик, если он не в состоянии обуздать свои страсти. Под впечатлением ужасной несправедливости, которой подвергался в городе честный человек, совет университета в Базеле отменяет запрет на занятие Кастеллио писательской деятельностью. Университет, пользующийся признанным авторитетом в Европе, не может пойти на сделку с совестью и позволить, чтобы приглашенного им профессора обвиняла перед всем гуманистическим миром, называя его вором, подлецом и бродягой. И поскольку здесь речь идет, очевидно, уже не о дискуссии по поводу «учения», а о частном подозрении и грубой клевете, ученый совет недвусмысленно предоставляет Кастеллио право публичного опровержения. Ответ Кастеллио становится ярчайшим и истинно возвышенным примером гуманной и гуманистической полемики. Даже чувство крайней неприязни не может отравить этого человека, отличающегося глубочайшей терпимостью, низость же вообще несвойственна ему. А каким спокойствием и благородством дышит начало его сочинения: «Без энтузиазма я встаю на путь открытой полемики. Насколько милее моему сердцу было бы объясниться с тобой в атмосфере полного братства и в духе Христа, а не по-крестьянски, с оскорблениями, которые могут повредить авторитету церкви. Но поскольку ты и твои друзья сделали мою мечту о мирном общении невозможной, то я надеюсь, что умеренные ответы на твои жестокие нападки не будут противоречить моему христианскому долгу». Прежде всего Кастеллио разоблачает нечестный поступок Кальвина, который в первом издании своего сочинения «Nebu1о» публично называет его автором памфлета. Во втором издании, несомненно осознав последствия своего заблуждения, Кальвин уже ни единым словом больше не упрекает его в авторстве, не проявляя при этом, однако, и лояльности, и не признавая необоснованность своих подозрений. И теперь Кастеллио железной хваткой припирает Кальвина к стене. «Так знал ты или нет, что несправедливо приписываешь мне этот памфлет? Сам я не могу решить это. Но либо ты выдвинул свое обвинение тогда, когда уже знал, что оно необоснованно: и в таком случае это мошенничество, либо ты ничего еще не знал: и тогда это твое обвинение было по меньшей мере беспечностью. И в первом и во втором случае твое поведение не делает тебе чести, ибо все, что ты выдвигаешь в качестве обвинения, беспочвенно. Я не являюсь автором той брошюры и никогда не посылал ее в Париж для публикации. Если ее распространение стало преступлением, то тебя самого надо обвинить в этом, ибо ты первый обнародовал ее».
Показав, какие нехитрые средства Кальвин использовал в качестве предлога для выпадов против него, Кастеллио принимается анализировать их грубую форму: «Ты очень плодовит в отношении оскорблений и произносишь их в избытке чувств. В своем латинском пасквиле ты называешь меня поочередно богохульником, клеветником, злодеем, рычащим псом, наглой тварью, полной невежества и скотства, нечестивым хулителем Священного писания, глупцом, глумящимся над Всевышним, презирающим веру в бога, бесстыжей личностью, и снова грязным псом, существом непочтительным, безнравственным, нечестным и с извращенным духом, бродягой и mauvais sujet . Восемь раз ты называешь меня подонком (так я перевожу для себя слово «nebulo»); все эти злобные выражения ты с удовольствием помещаешь на двух листах и озаглавливаешь свою книгу «Клевета одного негодяя», а твоя последняя фраза гласит: «Да покарает тебя господь бог, сатана!» Остальное в том же стиле; разве таким должен быть человек апостольского величия и христианской кротости? Горе народу, который ты ведешь за собой, если он позволяет внушать себе такие мысли и если окажется, что твои ученики похожи на своего учителя. Меня, правда, не трогают все эти оскорбления… Однажды распятая, истина воскреснет, и ты, Кальвин, должен будешь ответить перед богом за оскорбления, которыми осыпал того, за кого Христос, как и за других, тоже пошел на смерть. Неужели ты на самом деле не испытываешь стыда и в тебе не звучат слова Христа: «Всякий, гневающийся на брата своего напрасно, подлежит суду», и «кто называет своего брата скверным человеком, тот будет низвергнут в ад». Едва ли не с задором, сознавая свою собственную невиновность, Кастеллио разделывается затем с основным обвинением Кальвина, что он якобы украл в Базеле дрова. «Это было бы в самом деле очень тяжким преступлением, – насмехается он, – если предположить, что я его совершил. Но столь же тяжким преступлением является и клевета. Предположим, что это правда, и я, действительно, украл, ибо я, как ты учишь (и этим наносится блестящий удар по Кальвинову учению о предопределении), был предназначен для этого, почему же тогда ты меня оскорбляешь? Разве не должен ты посочувствовать, что господь предопределил мне эту судьбу и лишил меня всякой возможности не красть? Зачем ты кричишь всему миру о моем воровстве? Чтобы в будущем помешать мне красть? Если я ворую не по своей воле, а вследствие божьего предназначения, то в своих сочинениях ты должен оправдать меня ввиду принуждения, тяготеющего надо мной. В этом случае для меня было бы так же невозможно удержаться от воровства, как прыгнуть выше головы».
Показав всю бессмысленность подобной клеветы, Кастеллио рассказывает об истинном положении вещей. Во время разлива Рейна он, как и сотни других людей, багром вылавливал из потока плывущий лес, что было, разумеется, не только законным действием, поскольку плывущий лес, как известно, никогда не являлся ничьей собственностью, но и настоятельной просьбой магистрата, ибо громоздящиеся во время разлива бревна – угроза для мостов. И Кастеллио может даже доказать, что он, как и остальные «воры», получил от сената города Базеля в качестве вознаграждения quaternos solidos (примерно четверть золотого) за это «воровство», которое, по правде говоря, было опасной для жизни помощью городу; после подобных доводов даже женевская клика никогда больше не решалась повторять грязную клевету, которая стала позором не для Кастеллио, а для самого Кальвина.
Едва брошюра Кастеллио увидела свет, как снова началась атака. Правда, клевета на «собаку» и «bestia» Кастеллио и наивная сказка о якобы имевшей место краже дров с позором провалились; дальше дудеть в одну и ту же дуду Кальвин уже не может. Поэтому нападки сразу же переносятся в другую область, в теологию; вновь приводятся в движение женевские печатные станки, на которых еще не высохла краска после последней клеветнической кампании, и во второй раз на передний план выдвигается Теодор де Без. Верный гораздо в большей степени учителю, нежели правде, он в своем предисловии к официальному женевскому изданию Библии (1558 г.) предваряет Священное писание выпадом, своего рода злонамеренным доносом на Кастеллио, желая представить его именно как богохульника. «Сатана, наш старый противник, – пишет де Без, – осознав, что не может, как прежде, препятствовать распространению слова божьего, нападает теперь еще более опасным способом. Долгое время не было французского перевода Библии, по крайней мере, такого, который имел бы право так называться, но теперь сатана нашел столько же переводчиков, сколько существует легкомысленных и дерзких умов, и он найдет, очевидно, еще больше, если господь вовремя не положит этому конец. Если бы меня попросили привести здесь пример, то я указал бы на перевод Библии на латинский и французский языки Себастьяна Кастеллио, человека, в такой же степени известного в нашей церкви своей неблагодарностью и наглостью, как и тщетными усилиями наставить его на путь праведный. Поэтому мы считаем долгом своей совести не замалчивать более его имя (как делали это до сих пор), а впредь призывать всех христиан остерегаться человека, ставшего избранником сатаны».
Уж более явно и более намеренно нельзя предать ученого суду инквизиции. Но теперь «избранному сатаной» Кастеллио незачем больше молчать; испытывая отвращение к низменности нападок и воодушевленный защитной грамотой Меланхтона, ученый совет университета вновь предоставил слово преследуемому.
Ответ Кастеллио де Безу полон глубокой и, надо сказать, прямо-таки мистической скорби. Лишь сострадание вызывает в душе истинного гуманиста тот факт, что люди его склада ума способны на столь лютую ненависть. Правда, он точно знает, что для кальвинистов важнее всего не истина, а лишь монополия их истины и что они не успокоятся до тех пор, пока не уберут его со своего пути, как поступали до этого со всеми идейными или политическими противниками. И все же его благородное чувство отказывается опуститься до низменной ненависти. «Вы натравливаете и воодушевляете магистрат погубить меня», – пишет он, полный предчувствий. «Не будь в ваших книгах явных подтверждений, я бы не осмелился, несмотря на свою убежденность, утверждать это, ибо мертвый, я не смогу больше ответить вам. То, что я еще живу, для вас настоящий кошмар, и когда вы видите, что магистрат не уступает давлению или по меньшей мере пока еще не уступает – что может, однако, вскоре измениться, – вы пытаетесь вызвать ко мне ненависть всего человечества и предать меня поруганию». Прекрасно понимая, что противники открыто посягают на его жизнь, Кастеллио взывает лишь к их совести. «Скажите же, – спрашивает он этих писак, служащих слову Христову, – как можете вы в своих деяниях против меня ссылаться на Христа? Даже в тот момент, когда предатель выдает Иисуса преследователям, Христос говорит с ним, преисполненный доброты, и даже распятый на кресте, он еще просит за своих палачей. А вы? Вы с ненавистью преследуете меня по всему свету и побуждаете других так же враждебно относиться ко мне только потому, что некоторые положения моего учения и позиции отличаются от ваших…»
Но де Без – и Кастеллио знает это – всего лишь пособник. Поэтому, обращаясь к де Безу, он обращается непосредственно к Кальвину, Спокойно, открыто вступает Кастеллио в полемику. «Ты называешь себя христианином, исповедуешь Евангелие, кичишься именем господним и хвалишься тем, что осуществил его замыслы, ты уверяешь, что постиг евангельскую истину. Но почему, наставляя других, ты не вразумишь самого себя? Почему же ты, призывающий говорить только правду, наполняешь свои книги клеветой? Почему вы осуждаете меня, желая якобы окончательно сломить мою гордыню, с таким высокомерием, с такой надменностью и самонадеянностью, словно вы советники господни и он поведал вам тайны своего сердца?.. Обдумайте, наконец, свои поступки, пока не поздно. Попытайтесь, если это возможно, хоть на мгновение усомниться в себе, и вы увидите то, что видят уже многие другие. Откажитесь от сжигающего вас самолюбия, от ненависти ко мне и к другим. Давайте померяемся друг с другом силой милосердия, и вы увидите, что моя нечестивость столь же абсурдна, как и позор, которым вы пытаетесь покрыть меня. Смиритесь же с нашими расхождениями по некоторым вопросам. Разве нельзя все же добиться, чтобы между благочестивыми людьми наряду с идейным расхождением сохранялось бы и единство души?..»
Никогда еще гуманный и миролюбивый дух не отвечал фанатикам и доктринерам с большей доброжелательностью, и так же великолепно, как прежде в своем сочинении (а может быть, и еще более образцово); теперь уже человечностью своего отношения к навязанной ему борьбе проводит Кастеллио в жизнь идею терпимости. Вместо того, чтобы отвечать на насмешку насмешкой, на ненависть ненавистью («я не знаю такой земли и такой страны, куда бы мог бежать, если б поступил с вами так же, как вы со мной»), он еще раз пытается положить конец распрям гуманной полемикой, которая всегда возможна между мыслящими людьми. Вновь он протягивает противникам руку в знак примирения, хотя те уже занесли меч над его головой. «Я прошу вас во имя христианской любви уважать мою свободу и прекратить осыпать меня ложными обвинениями. Позвольте мне свободно исповедовать мою веру, как вам вашу, ведь я со своей стороны охотно признаю за вами право на нее. Никогда не думайте, что все те, чье учение отличается от вашего, заблуждаются, никогда не спешите обвинить их в ереси… Хотя я, как и многие другие благочестивые люди, толкую Священное писание иначе, все-таки всеми своими силами я верую в Христа. Конечно, кто-то из нас двоих заблуждается, и все же давайте относиться друг к другу с любовью. Когда-нибудь учитель откроет заблудшему истину. Единственное, что мы знаем наверняка, вы и я, или по крайней мере должны знать, – это обязанность относиться к другим с христианской любовью. Так проявим же ее – и мы заставим замолчать всех наших противников. Вы считаете свое мнение верным? Другие уверены в истинности своего: пусть же мудрейшие проявят себя настоящими братьями и не возгордятся своей мудростью. Ибо господь знает все, он сгибает гордых и возвышает смиренных.
Охваченный великим желанием любви говорю я вам эти слова. Я предлагаю вам любовь и христианский мир. Я призываю вас к любви и заявляю перед господом и живым духом, что делаю это от чистого сердца…»
Непостижимо, что этот страстный, глубоко человечный призыв к примирению не смог унять идейных противников. Но весь парадокс человеческой природы состоит в том, что тот, кто признает только одну-единственную идею, часто остается совершенно бесчувственным ко всякой другой мысли, какой бы наичеловечной она ни была. Односторонность мышления неизбежно приводит к несправедливости поступков, и там, где человек или народ одержим фанатизмом, там никогда не будет места взаимопониманию и терпимости. Ни малейшего впечатления не производит на Кальвина страстный призыв этого стремящегося только к миру человека, который публично не проповедует, не агитирует, не спорит, у которого нет ни малейшего стремления хоть кому-нибудь на земле насильно навязать свои убеждения; как нечто «неслыханное» отвергает благочестивая Женева этот призыв к христианскому миру. II тотчас хлынул поток новых ядовитых насмешек и подстрекательств. Чтобы навлечь на Кастеллио подозрение или по крайней мере высмеять его, берется на вооружение новая ложь, и, наверное, самая подлая. Несмотря на то что женевцам строго запрещены как греховные все театральные увеселения, и женевской семинарии ученики Кальвина репетируют «невинную» школьную комедию, в которой Кастеллио под именем «de parvo Castello» изображается как первый слуга сатаны, и в его уста вкладываются стихи:
Quant a moy, un chacun je sers
Pour argent en prose oy en vers
Aussi ne vis-je d'aultre chose…
Даже эта последняя клевета, что такой живущий в апостольской бедности человек продает за деньги свой писательский талант и лишь как платный агент каких-то папистов борется за благородную идею терпимости, была пущена в ход с разрешения Кальвина и, несомненно, по наущению этого вождя христианства, проповедника слова божьего. Но правда то или клевета – такие проблемы давно уже не волнуют сгорающих от ненависти кальвинистов, все они живут одной целью:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23
Этот пасквиль Кальвина – один из ярчайших примеров того, насколько сильно ярость пристрастности может унизить даже человека с высокоразвитым интеллектом. Но в то же время он служит и предостережением о том, насколько аполитично поступает политик, если он не в состоянии обуздать свои страсти. Под впечатлением ужасной несправедливости, которой подвергался в городе честный человек, совет университета в Базеле отменяет запрет на занятие Кастеллио писательской деятельностью. Университет, пользующийся признанным авторитетом в Европе, не может пойти на сделку с совестью и позволить, чтобы приглашенного им профессора обвиняла перед всем гуманистическим миром, называя его вором, подлецом и бродягой. И поскольку здесь речь идет, очевидно, уже не о дискуссии по поводу «учения», а о частном подозрении и грубой клевете, ученый совет недвусмысленно предоставляет Кастеллио право публичного опровержения. Ответ Кастеллио становится ярчайшим и истинно возвышенным примером гуманной и гуманистической полемики. Даже чувство крайней неприязни не может отравить этого человека, отличающегося глубочайшей терпимостью, низость же вообще несвойственна ему. А каким спокойствием и благородством дышит начало его сочинения: «Без энтузиазма я встаю на путь открытой полемики. Насколько милее моему сердцу было бы объясниться с тобой в атмосфере полного братства и в духе Христа, а не по-крестьянски, с оскорблениями, которые могут повредить авторитету церкви. Но поскольку ты и твои друзья сделали мою мечту о мирном общении невозможной, то я надеюсь, что умеренные ответы на твои жестокие нападки не будут противоречить моему христианскому долгу». Прежде всего Кастеллио разоблачает нечестный поступок Кальвина, который в первом издании своего сочинения «Nebu1о» публично называет его автором памфлета. Во втором издании, несомненно осознав последствия своего заблуждения, Кальвин уже ни единым словом больше не упрекает его в авторстве, не проявляя при этом, однако, и лояльности, и не признавая необоснованность своих подозрений. И теперь Кастеллио железной хваткой припирает Кальвина к стене. «Так знал ты или нет, что несправедливо приписываешь мне этот памфлет? Сам я не могу решить это. Но либо ты выдвинул свое обвинение тогда, когда уже знал, что оно необоснованно: и в таком случае это мошенничество, либо ты ничего еще не знал: и тогда это твое обвинение было по меньшей мере беспечностью. И в первом и во втором случае твое поведение не делает тебе чести, ибо все, что ты выдвигаешь в качестве обвинения, беспочвенно. Я не являюсь автором той брошюры и никогда не посылал ее в Париж для публикации. Если ее распространение стало преступлением, то тебя самого надо обвинить в этом, ибо ты первый обнародовал ее».
Показав, какие нехитрые средства Кальвин использовал в качестве предлога для выпадов против него, Кастеллио принимается анализировать их грубую форму: «Ты очень плодовит в отношении оскорблений и произносишь их в избытке чувств. В своем латинском пасквиле ты называешь меня поочередно богохульником, клеветником, злодеем, рычащим псом, наглой тварью, полной невежества и скотства, нечестивым хулителем Священного писания, глупцом, глумящимся над Всевышним, презирающим веру в бога, бесстыжей личностью, и снова грязным псом, существом непочтительным, безнравственным, нечестным и с извращенным духом, бродягой и mauvais sujet . Восемь раз ты называешь меня подонком (так я перевожу для себя слово «nebulo»); все эти злобные выражения ты с удовольствием помещаешь на двух листах и озаглавливаешь свою книгу «Клевета одного негодяя», а твоя последняя фраза гласит: «Да покарает тебя господь бог, сатана!» Остальное в том же стиле; разве таким должен быть человек апостольского величия и христианской кротости? Горе народу, который ты ведешь за собой, если он позволяет внушать себе такие мысли и если окажется, что твои ученики похожи на своего учителя. Меня, правда, не трогают все эти оскорбления… Однажды распятая, истина воскреснет, и ты, Кальвин, должен будешь ответить перед богом за оскорбления, которыми осыпал того, за кого Христос, как и за других, тоже пошел на смерть. Неужели ты на самом деле не испытываешь стыда и в тебе не звучат слова Христа: «Всякий, гневающийся на брата своего напрасно, подлежит суду», и «кто называет своего брата скверным человеком, тот будет низвергнут в ад». Едва ли не с задором, сознавая свою собственную невиновность, Кастеллио разделывается затем с основным обвинением Кальвина, что он якобы украл в Базеле дрова. «Это было бы в самом деле очень тяжким преступлением, – насмехается он, – если предположить, что я его совершил. Но столь же тяжким преступлением является и клевета. Предположим, что это правда, и я, действительно, украл, ибо я, как ты учишь (и этим наносится блестящий удар по Кальвинову учению о предопределении), был предназначен для этого, почему же тогда ты меня оскорбляешь? Разве не должен ты посочувствовать, что господь предопределил мне эту судьбу и лишил меня всякой возможности не красть? Зачем ты кричишь всему миру о моем воровстве? Чтобы в будущем помешать мне красть? Если я ворую не по своей воле, а вследствие божьего предназначения, то в своих сочинениях ты должен оправдать меня ввиду принуждения, тяготеющего надо мной. В этом случае для меня было бы так же невозможно удержаться от воровства, как прыгнуть выше головы».
Показав всю бессмысленность подобной клеветы, Кастеллио рассказывает об истинном положении вещей. Во время разлива Рейна он, как и сотни других людей, багром вылавливал из потока плывущий лес, что было, разумеется, не только законным действием, поскольку плывущий лес, как известно, никогда не являлся ничьей собственностью, но и настоятельной просьбой магистрата, ибо громоздящиеся во время разлива бревна – угроза для мостов. И Кастеллио может даже доказать, что он, как и остальные «воры», получил от сената города Базеля в качестве вознаграждения quaternos solidos (примерно четверть золотого) за это «воровство», которое, по правде говоря, было опасной для жизни помощью городу; после подобных доводов даже женевская клика никогда больше не решалась повторять грязную клевету, которая стала позором не для Кастеллио, а для самого Кальвина.
Едва брошюра Кастеллио увидела свет, как снова началась атака. Правда, клевета на «собаку» и «bestia» Кастеллио и наивная сказка о якобы имевшей место краже дров с позором провалились; дальше дудеть в одну и ту же дуду Кальвин уже не может. Поэтому нападки сразу же переносятся в другую область, в теологию; вновь приводятся в движение женевские печатные станки, на которых еще не высохла краска после последней клеветнической кампании, и во второй раз на передний план выдвигается Теодор де Без. Верный гораздо в большей степени учителю, нежели правде, он в своем предисловии к официальному женевскому изданию Библии (1558 г.) предваряет Священное писание выпадом, своего рода злонамеренным доносом на Кастеллио, желая представить его именно как богохульника. «Сатана, наш старый противник, – пишет де Без, – осознав, что не может, как прежде, препятствовать распространению слова божьего, нападает теперь еще более опасным способом. Долгое время не было французского перевода Библии, по крайней мере, такого, который имел бы право так называться, но теперь сатана нашел столько же переводчиков, сколько существует легкомысленных и дерзких умов, и он найдет, очевидно, еще больше, если господь вовремя не положит этому конец. Если бы меня попросили привести здесь пример, то я указал бы на перевод Библии на латинский и французский языки Себастьяна Кастеллио, человека, в такой же степени известного в нашей церкви своей неблагодарностью и наглостью, как и тщетными усилиями наставить его на путь праведный. Поэтому мы считаем долгом своей совести не замалчивать более его имя (как делали это до сих пор), а впредь призывать всех христиан остерегаться человека, ставшего избранником сатаны».
Уж более явно и более намеренно нельзя предать ученого суду инквизиции. Но теперь «избранному сатаной» Кастеллио незачем больше молчать; испытывая отвращение к низменности нападок и воодушевленный защитной грамотой Меланхтона, ученый совет университета вновь предоставил слово преследуемому.
Ответ Кастеллио де Безу полон глубокой и, надо сказать, прямо-таки мистической скорби. Лишь сострадание вызывает в душе истинного гуманиста тот факт, что люди его склада ума способны на столь лютую ненависть. Правда, он точно знает, что для кальвинистов важнее всего не истина, а лишь монополия их истины и что они не успокоятся до тех пор, пока не уберут его со своего пути, как поступали до этого со всеми идейными или политическими противниками. И все же его благородное чувство отказывается опуститься до низменной ненависти. «Вы натравливаете и воодушевляете магистрат погубить меня», – пишет он, полный предчувствий. «Не будь в ваших книгах явных подтверждений, я бы не осмелился, несмотря на свою убежденность, утверждать это, ибо мертвый, я не смогу больше ответить вам. То, что я еще живу, для вас настоящий кошмар, и когда вы видите, что магистрат не уступает давлению или по меньшей мере пока еще не уступает – что может, однако, вскоре измениться, – вы пытаетесь вызвать ко мне ненависть всего человечества и предать меня поруганию». Прекрасно понимая, что противники открыто посягают на его жизнь, Кастеллио взывает лишь к их совести. «Скажите же, – спрашивает он этих писак, служащих слову Христову, – как можете вы в своих деяниях против меня ссылаться на Христа? Даже в тот момент, когда предатель выдает Иисуса преследователям, Христос говорит с ним, преисполненный доброты, и даже распятый на кресте, он еще просит за своих палачей. А вы? Вы с ненавистью преследуете меня по всему свету и побуждаете других так же враждебно относиться ко мне только потому, что некоторые положения моего учения и позиции отличаются от ваших…»
Но де Без – и Кастеллио знает это – всего лишь пособник. Поэтому, обращаясь к де Безу, он обращается непосредственно к Кальвину, Спокойно, открыто вступает Кастеллио в полемику. «Ты называешь себя христианином, исповедуешь Евангелие, кичишься именем господним и хвалишься тем, что осуществил его замыслы, ты уверяешь, что постиг евангельскую истину. Но почему, наставляя других, ты не вразумишь самого себя? Почему же ты, призывающий говорить только правду, наполняешь свои книги клеветой? Почему вы осуждаете меня, желая якобы окончательно сломить мою гордыню, с таким высокомерием, с такой надменностью и самонадеянностью, словно вы советники господни и он поведал вам тайны своего сердца?.. Обдумайте, наконец, свои поступки, пока не поздно. Попытайтесь, если это возможно, хоть на мгновение усомниться в себе, и вы увидите то, что видят уже многие другие. Откажитесь от сжигающего вас самолюбия, от ненависти ко мне и к другим. Давайте померяемся друг с другом силой милосердия, и вы увидите, что моя нечестивость столь же абсурдна, как и позор, которым вы пытаетесь покрыть меня. Смиритесь же с нашими расхождениями по некоторым вопросам. Разве нельзя все же добиться, чтобы между благочестивыми людьми наряду с идейным расхождением сохранялось бы и единство души?..»
Никогда еще гуманный и миролюбивый дух не отвечал фанатикам и доктринерам с большей доброжелательностью, и так же великолепно, как прежде в своем сочинении (а может быть, и еще более образцово); теперь уже человечностью своего отношения к навязанной ему борьбе проводит Кастеллио в жизнь идею терпимости. Вместо того, чтобы отвечать на насмешку насмешкой, на ненависть ненавистью («я не знаю такой земли и такой страны, куда бы мог бежать, если б поступил с вами так же, как вы со мной»), он еще раз пытается положить конец распрям гуманной полемикой, которая всегда возможна между мыслящими людьми. Вновь он протягивает противникам руку в знак примирения, хотя те уже занесли меч над его головой. «Я прошу вас во имя христианской любви уважать мою свободу и прекратить осыпать меня ложными обвинениями. Позвольте мне свободно исповедовать мою веру, как вам вашу, ведь я со своей стороны охотно признаю за вами право на нее. Никогда не думайте, что все те, чье учение отличается от вашего, заблуждаются, никогда не спешите обвинить их в ереси… Хотя я, как и многие другие благочестивые люди, толкую Священное писание иначе, все-таки всеми своими силами я верую в Христа. Конечно, кто-то из нас двоих заблуждается, и все же давайте относиться друг к другу с любовью. Когда-нибудь учитель откроет заблудшему истину. Единственное, что мы знаем наверняка, вы и я, или по крайней мере должны знать, – это обязанность относиться к другим с христианской любовью. Так проявим же ее – и мы заставим замолчать всех наших противников. Вы считаете свое мнение верным? Другие уверены в истинности своего: пусть же мудрейшие проявят себя настоящими братьями и не возгордятся своей мудростью. Ибо господь знает все, он сгибает гордых и возвышает смиренных.
Охваченный великим желанием любви говорю я вам эти слова. Я предлагаю вам любовь и христианский мир. Я призываю вас к любви и заявляю перед господом и живым духом, что делаю это от чистого сердца…»
Непостижимо, что этот страстный, глубоко человечный призыв к примирению не смог унять идейных противников. Но весь парадокс человеческой природы состоит в том, что тот, кто признает только одну-единственную идею, часто остается совершенно бесчувственным ко всякой другой мысли, какой бы наичеловечной она ни была. Односторонность мышления неизбежно приводит к несправедливости поступков, и там, где человек или народ одержим фанатизмом, там никогда не будет места взаимопониманию и терпимости. Ни малейшего впечатления не производит на Кальвина страстный призыв этого стремящегося только к миру человека, который публично не проповедует, не агитирует, не спорит, у которого нет ни малейшего стремления хоть кому-нибудь на земле насильно навязать свои убеждения; как нечто «неслыханное» отвергает благочестивая Женева этот призыв к христианскому миру. II тотчас хлынул поток новых ядовитых насмешек и подстрекательств. Чтобы навлечь на Кастеллио подозрение или по крайней мере высмеять его, берется на вооружение новая ложь, и, наверное, самая подлая. Несмотря на то что женевцам строго запрещены как греховные все театральные увеселения, и женевской семинарии ученики Кальвина репетируют «невинную» школьную комедию, в которой Кастеллио под именем «de parvo Castello» изображается как первый слуга сатаны, и в его уста вкладываются стихи:
Quant a moy, un chacun je sers
Pour argent en prose oy en vers
Aussi ne vis-je d'aultre chose…
Даже эта последняя клевета, что такой живущий в апостольской бедности человек продает за деньги свой писательский талант и лишь как платный агент каких-то папистов борется за благородную идею терпимости, была пущена в ход с разрешения Кальвина и, несомненно, по наущению этого вождя христианства, проповедника слова божьего. Но правда то или клевета – такие проблемы давно уже не волнуют сгорающих от ненависти кальвинистов, все они живут одной целью:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23