Думаешь, я не замечала, с каким усилием ты при короткой встрече размыкал объятия?
Я думала – может, в тот невероятный день я отняла у тебя жизнь, должна же я что-то дать взамен!
И однажды, не в силах заснуть, я прибежала к тебе незадолго до рассвета.
Город был прохладен и пуст. По улицам из конца в конец гулял крепкий солоноватый ветер. Дневные запахи за ночь растаяли, повисла гулкая тишина, и стук моих каблучков отдавался во всех дворах. Рига была какой-то неземной, и, откинув с лица шаль, я шла к тебе и дышала морской свежестью…
Я дважды бросила камушек в деревянную дверцу под блоком на втором этаже. Ты выглянул в щель, сошел вниз и впустил меня. Мы обнялись.
– Я всю ночь думал о тебе, – признался ты, подведя меня к маленькой пещерке, которую соорудил из тюков. Там и тебе одному не хватало места, но мы забрались вдвоем и лежали близко-близко, так близко, что даже моя янтарная подвеска – амулет с крошечным жучком – оказалась лишней между нами. Ты осторожно снял ее и приладил над изголовьем.
– Что там внутри? – спросил ты. – Букашка?
– Наверно… – я наизусть знала свой янтарик и смотрела не на него. Я на твои длинные ресницы смотрела и на прищуренные глаза. А ты вглядывался в янтарь и улыбался. Потом сжал губы, и взгляд твой стал сосредоточенным.
И я поняла то, о чем ты еще и не догадывался. Ты видел янтарь! Ты проникал взглядом в его сокровенный смысл, он открывал тебе свои тайны. Владеть инструментом научится любой, а вот видеть… О, какая огромная радость – я ведь не ошиблась, я угадала тебя еще тогда, в тот день!
Ты думал, что разглядываешь букашку. Я знала, что с этой минуты никого ближе тебя у меня нет. Ты больше не был пришельцем в моем королевстве, ты стал своим.
И рядом с этим событием померкло то, что должно было развести нас навеки – будущая осада, беды и опасность. Ведь ты наконец-то сделал первые шаги по улицам той Риги, которая была для тебя тайной за семью замками, а ее ты не обидишь. Валы рухнут и стены падут, а она останется навсегда. Войны ее не убьют и огонь ее не тронет. И я за руку приведу тебя к тяжелым дубовым дверям нашей мастерской.
– Нет, нет, – сказал ты, – уходи, уходи, нельзя нам…
Твои глаза были закрыты, и темные стрельчатые ресницы чуть вздрагивали. Ни у кого на свете не было таких длинных прекрасных ресниц.
– Я люблю тебя, – ответила я и стала легонько, осторожно целовать их. Ты прикрыл глаза рукой.
– Нет, нет, нельзя, я не могу тебя погубить… Уходи…
– Если ты меня прогонишь, я умру, – действительно верила, что так будет, это же совсем просто – пожелать умереть и упасть бездыханной!
Я целовала твою загорелую руку, и ниточку шрама на лбу, и русые волосы. Мгновение пришло – ты понял, что быть нам вместе – неизбежно…
…обхватив тебя за шею, я закусила руку, чтобы ты не услышал ни крика, ни стона…
…и долго смотрела в склонившееся надо мной утомленное лицо, по которому протекала пробившаяся в щель полоска солнечного света.
Ты долго гладил меня пальцами по щеке, и в твоих глазах была такая нежность… Я вгляделась.
– Господи, до чего же ты красивый! Но, мой единственный, у тебя ведь разные глаза! Один – серый, другой – карий…
– Говорят, это приносит счастье. Я раньше не верил, солдатское счастье – в бою уцелеть. А теперь понял. Ты – мое счастье, ты – моя неслыханная удача. Я жил ради того, чтобы встретить тебя. И вот встретил. Только что за красоту ты во мне нашла? Ростом не вышел, в плечах не больно широк. А мой курносый, ни с чем не сообразный нос? Сколько огорчений он мне доставил – и не перечесть. Совсем неподходящий нос для кавалера.
А я бы к тебе явился в мундире, при трофейной шпаге с тонкой ковки эфесом, в алонжевом, круто завитом парике чуть не до пояса, как видел на вельможах, и бороду проклятую бы сбрил, оставил одни маленькие усики, вроде государевых. Вот такого тебе не стыдно было бы женихом назвать. И явлюсь, дай срок…
В то утро мы простились у порога твоего дома. Уже появились первые прохожие, ты кутала лицо в шаль, взятую у Маде, но я знал, что на твоем лице торжествующая улыбка.
– Ну и пусть! – говорила ты. – Пусть все что угодно – но я до смерти буду счастлива, потому что у нас это было. И я знаю еще одну вещь… Но это моя тайна. Знаешь, когда я раскрою тебе ее? После осады, когда ты вернешься ко мне и мы поженимся. Но я и тогда не буду счастливее, чем теперь. Знаешь, я просто не могу скрывать свое счастье. Все догадаются, что я уже не та.
И ты поцеловала меня.
– Ты все-таки сдерживайся, – осторожно посоветовал я.
– А зачем?
Ты так беззаботно рассмеялась!
– Андри, – спросила ты, – сколько нам дней и часов отпущено?
– Не считал.
– И я не считала и не буду считать. Хотя надо бы… Как велит здравый смысл. Ну, поцелуй меня и беги.
Но сама же удержала меня за рукав.
– Если что-нибудь случится – ты помни, мы всегда будем вместе. И я ни на минуту не переживу тебя. Там мы опять соединимся – навсегда. Ведь даст же нам Господь это утешение?
– Ничего не случится! – твердо сказал я. – И ступай домой. Я кому говорю? Знал ли я, сюда едучи, что только и наживу здесь богатства, что строптивую жену?
Ты опять рассмеялась. И я весь день слышал этот звенящий смех и видел твои глаза, которые влажно блестели, как если бы на них наплывали с трудом удерживаемые слезы.
– Я погибала от разлуки. Если бы не отец – ушла бы из дома, ночевала вместе с тобой на складах, в амбарах, Бог знает где. И если беда – место мое было бы между тобой и вражеским клинком. А дни шли такие же, как и прежде, с маленькими бедами и радостями, нисколько меня не занимавшими. Главным событием в жизни были встречи с тобой, а то, что между ними, я уже почти не воспринимала ни зрением, ни слухом.
В середине октября в городе началось беспокойство. Донеслись слухи – русские подходят! Правым берегом Даугавы будто бы идет пехота, левым – кавалерия. И крепость Дюнабург вроде уже взята, и те шведские посты, что пропали бесследно, будто захвачены в плен налетавшими и исчезавшими, как ветер, русскими партиями.
Твои глаза сверкали, когда ты рассказывал об этом.
– Ну, немного нам потерпеть осталось, умница моя, – говорил ты. – Вот сбегаю на тот берег, вручу свои бумажки господину фельдмаршалу, а через две недели, ну, через месяц какой, возьмем Ригу на аккорд, мы тогда с тобой и обвенчаемся. А если твой батюшка воспротивится – к государю Петру Алексеевичу пойду, он нас в обиду не даст. Вот только на тот берег бы…
Я слушала и верила – а вдруг действительно лишь месяц потерпеть осталось?
– Можно, я с тобой?
– Тебе лучше пока остаться в Риге. Ну, куда ты в своих юбках? Опасно ж! Сиди дома и жди меня. Осада долго не протянется, Петр Алексеевич и не такие города с бою брал.
Мы шептались в церковном притворе. В полумраке я видела у тебя на шее цепочку от своей подвески. Все в порядке, пока она с тобой, ты не можешь забыть обо мне. Уезжай, я за тебя спокойна. Будешь жив – значит, вернешься. Главное нам теперь – уцелеть. И тут я вспомнила, о чем собиралась тебе сказать…
Выслушав, ты растерялся.
– А ты не ошиблась?
– Кто знает? А вдруг не ошиблась?
На нас зашипели богомолки, и мы на цыпочках перешли в другой придел.
Со стены смотрела Матерь Божья с младенцем. Я никогда к ним раньше не приглядывалась, и вдруг поймала себя на том, что думаю – и у нас появится такой же, здоровенький, щекастый. А может, и не будет так скоро, зря беспокоюсь, но тогда года через полтора – наверняка. Три дня назад родила Ингрид, кормилицу мы сразу не нашли, и она стала кормить сама. Я уже приглядывалась – как свивает, как пеленает, как придерживает головку…
Ты стоял и растерянно улыбался. И я улыбнулась в ответ, хотя мне было совсем не так уж весело. Должно быть, музыка навеяла тревожное томление. Я никогда не могла слишком долго слушать орган.
Господи, да неужели я когда-то мечтала о королевских охотах? Вот чепуха! Мне ничего в мире не нужно, кроме тебя.
– Мне тоже. Я бы увез тебя домой, к матушке, да ты не согласишься бросить Ригу. Ладно, будь по-твоему, и здесь хорошо заживем. Ведь будет же тут после победы русский гарнизон! Если рассудить, то похожа теперь Россия на огромную фортецию. Санкт-Питербурх, Архангельск – северные наши бастионы, Полтава была южным, Риге надлежит стать западным.
Я постараюсь привыкнуть к этому странному городу, где на церквах сидят медные петухи, напоминая о предательстве апостола Петра. Словно нарочно для нас с тобой посадили их туда, чтобы мы навеки были друг другу верны.
Рига готовилась к обороне. На стены вывезли и совсем уж древние мортиры – на деревянных лафетах, с деревянными же четырьмя колесами, окованными железом. И бронзовые пушки литья мастера Герхарда Майера, названные поименно в честь римских богов, тоже заняли свои места. Я давно восстановил сожженные планы, сделал новые, и еще бы остался хоть ненадолго, да уж больно тревожно становилось в городе, и медлить я не мог. А в тот день, когда узнал, что наши заняли крепостницу на том берегу реки, Кобершанц, понял – пора. Вот теперь ждут меня, именно теперь…
Уходить сушей было опасно, до наших далеко, да и скоро бы нас с Гиртом приметили и догнали. К тому же трудновато было выбраться из города в форштадт, из форштадта тоже, да еще с лошадьми, если посчастливится их раздобыть. Народ стекался в Ригу, а из Риги мало кто уходил. Надеялись, как при поляках и саксонцах, отсидеться. Оставалось одно – река.
Янка обрадовался и затянул свою песенку про невесту, что ткет паруса. Должно быть, заслушавшись его, мы долго ломали головы, как раздобыть лодку, и ни до чего не додумались. Потом сообразили – а ведь можно и на плоту!
Ты испугалась за меня, я сразу заметил, но ни слова нашей затее наперекор не сказала, все поняла.
И простились мы молча. Все уже давно было сказано. Мы знали об этой разлуке еще до того, как впервые слово друг другу молвили. А раз хватило нам дерзости любить друг друга у гибели на краю, раз хватило силы душевной довериться друг другу, то какие уж тут слова, какие обещания… Тут – только прижаться тебе к моей груди и замереть, не дыша, а мне – губу закусить…
Возле Марстальского бастиона, где раньше причаливали струги, к городской стене лепились навесы для тюков. Это место мы и выбрали. Ночью затаились поблизости, подождали, пока прошел дозор, и на веревке переправили наш плотик через стену.
Гирт с той стороны шепотом позвал меня.
Ты не пускала. Ты гладила меня пальцами по лицу, как слепая, словно пыталась что-то во мне понять, или запомнить?.. И я, смахнув наземь свою накидку, перебирал упругие локоны на висках, трогал тугие косы. Я твердил – Господи, все отними, только дай еще свидеться!
Янка, рассердившись, стал меня дергать за полу кафтана. Медленно, медленно разомкнули мы руки, и ты отступила назад. Маде обняла тебя, чтобы увести, а я взобрался на стену и вслед за Гиртом соскочил с навеса.
Наш плотик не выдержал бы троих, поэтому Янка оставался в Риге. Мы с Гиртом легли на плот, оттолкнулись и, подождав, пока течением нас отнесет подальше от берега, стали сколь возможно бесшумнее выгребать к середине реки. По моим расчетам, нас должно было отнести к Кипсале, туда, где между островами дня три назад померещились мне штандарты драгун Боура, туда, где мой полк!
– Наконец! – шепнул Гирт. – Бог даст, еще до морозов успею добраться…
– Может, все-таки останешься с нами? – неведомо в который раз спросил я его. – Награду получишь за то, что мне помогал, в инфантерию возьмут.
– Нет, я – домой!
Я только головой покачал. Ему предлагают неслыханную для холопа фортуну, а он – домой!
– Ладно, как возьмем Ригу, я к тебе приеду. Ты ведь обещал медом угостить, – напомнил я, – да сильнее нажимай! От берега бы скорей оторваться…
– Сам нажимай, а то завертимся на одном месте! Гляди!
– Ах, бодлива мать, будь ты неладно!
Мы оттолкнули длинное бревно, которое крепко садануло наш плотик по борту.
– Ну-ка, навалимся! – скомандовал я. – Греби в лад, а то вообще в воду сковырнемся.
Плотик переваливался с волны на волну. Мы сели, чтобы грести было ловчей. И тут с бастиона нас заметили. Началась пальба.
Мы заторопились, но берег все еще оставался шагах в двухстах, а шведские мушкеты били куда дальше. Но, видно, не только я плохо рассчитал расстояние от берега до плота, но и они – стреляли с перелетом.
Выход у нас был лишь один.
– Прыгай в воду! – приказал я и сам соскользнул с плота.
– Я плавать не умею!
Об этом я не подумал – ведь Гирт вырос на берегу речушки, в которой и цыпленок не утонет. И отважился же через такую широкую реку со мной на плоту!
– Экая беда, прыгай в воду немедля, дурень, и за плот хватайся! Да прыгай же!..
Он все не решался. Я, высунувшись из воды по грудь, схватил его за руку и потащил к себе. Поблизости то и дело с плеском уходили в черную воду мушкетные тяжелые пули.
– Оставь меня, ничего со мной не случится! – сопротивлялся Гирт, и вдруг коротко вскрикнул и обмяк. Одновременно быстрая судорога, передернув его, ушла в меня и растаяла дрожью. Я понял – его-таки достала шведская пуля!
Гирт не двигался. Я попытался стащить его в воду, но он был тяжелее меня, и я чуть не опрокинул плот. Еле успел подхватить свой замотанный в парусину пакет с донесением. Некстати подумал – в конце октября вода должна быть куда холоднее…
– Гирт! – уже не надеясь на ответ, позвал я. – Гирт! Может, ты холода боишься! Вода совсем теплая. Ты наберись смелости и сползай.
Он молчал. И я больше не сказал ни слова.
Уже светало, когда я нашарил ногами дно и, подтянув плот к берегу, увидел его спокойное и неподвижное лицо. Длинные светлые волосы шевелил ветер. Я пригладил их.
Надо бы снять с него сухую рубашку, подумал я, но вместо того оправил ее на Гиртовой груди…
Над башнями рижских церквей вставало солнце.
Как звезды среди ясна дня, горели пять золотых петухов.
Потом я стоял на берегу, в ивняке, дрожа на ветру, – выкручивая рубашку и штаны. Плот я спрятал в крошечном заливчике, чтобы, дойдя до наших, вернуться и похоронить Гирта как должно. Я и теперь сделал что мог – прикрыл лицо куском парусины, наломал веток, завалил ими плот.
Я стоял и смотрел туда, через реку. И тут я услышал в безупречной тишине то, что услышать сейчас никак не мог. Торжественный гул Домского собора я услышал. Стонущие скорбные звуки, которые извлекает знаменитый на всю Ригу органист Медер из дивного инструмента работы мастера Рааба… И власть этих звуков такова, что самые стены начинают гулко отзываться, и воздух вокруг полнится отголосками, и дрожь органных мехов тебя пронизывает насквозь, и эхом откликаются обступившие собор разноцветные домишки. А старый органист ударял пальцами по черным и пожелтевшим костяным клавишам, словно выталкивая из резных труб ввысь сгустки плача и стона – моего плача, моего стона, которые иначе вовеки бы не вырвались на волю…
Но звуки становились все глуше, все дальше. Я словно просыпался после мгновенного сна. И солнце светило мне в лицо, и я понял – вновь повезло, вновь уцелел!
А потом шел я вверх по течению, к Кобершанцу, на знакомый шум военного лагеря, пока не встретил патруль, немало сим удивленный – это были драгуны моего полка.
– Кто таков? – сурово спросил меня старший, Алешка Дементьев, потянув пистоль из седельной кобуры. А я с этим Алешкой не единожды, одним плащом укрывшись, у костра засыпал. Теперь же сидит он, гордый, на играющем коне, заломив треугольную шапочку, белым офицерским шарфом перехваченный, и смотрит свысока на мокрого и озябшего бородатого холопа, с грязной парусиной под мышкой.
– Кто таков?..
А я с лета русской речи не слыхивал!
– Алешка? Не узнал? Черт ты немазанный, мать твою так, и перетак, и еще раз так!..
– Андрюшка? Сгинь, бесовское наваждение!
Так и рухнул на меня Алешка со своего жеребца, и в плащ свой меня закутал, и велел одному из драгун коня мне уступить. А от его костоломного объятия у меня дух захватило. И он клял на все лады и шведов, и медлителя Шереметева, и меня, блудного кота, а я отвечал еще похлеще, и мы, пустив коней галопом, орали оба наперебой – лишь бы по-русски!
Но, скача к Кобершанцу бок о бок с Алешкой, прижимая к груди прихваченный сыростью пакет, со столь великой опасностью собранный и сбереженный, уже чуя, как поведут меня, не дав и переодеться, к Борису Петровичу, я все оборачивался назад – туда, где таяли в ясном небе башни с золотыми петухами…
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
Я думала – может, в тот невероятный день я отняла у тебя жизнь, должна же я что-то дать взамен!
И однажды, не в силах заснуть, я прибежала к тебе незадолго до рассвета.
Город был прохладен и пуст. По улицам из конца в конец гулял крепкий солоноватый ветер. Дневные запахи за ночь растаяли, повисла гулкая тишина, и стук моих каблучков отдавался во всех дворах. Рига была какой-то неземной, и, откинув с лица шаль, я шла к тебе и дышала морской свежестью…
Я дважды бросила камушек в деревянную дверцу под блоком на втором этаже. Ты выглянул в щель, сошел вниз и впустил меня. Мы обнялись.
– Я всю ночь думал о тебе, – признался ты, подведя меня к маленькой пещерке, которую соорудил из тюков. Там и тебе одному не хватало места, но мы забрались вдвоем и лежали близко-близко, так близко, что даже моя янтарная подвеска – амулет с крошечным жучком – оказалась лишней между нами. Ты осторожно снял ее и приладил над изголовьем.
– Что там внутри? – спросил ты. – Букашка?
– Наверно… – я наизусть знала свой янтарик и смотрела не на него. Я на твои длинные ресницы смотрела и на прищуренные глаза. А ты вглядывался в янтарь и улыбался. Потом сжал губы, и взгляд твой стал сосредоточенным.
И я поняла то, о чем ты еще и не догадывался. Ты видел янтарь! Ты проникал взглядом в его сокровенный смысл, он открывал тебе свои тайны. Владеть инструментом научится любой, а вот видеть… О, какая огромная радость – я ведь не ошиблась, я угадала тебя еще тогда, в тот день!
Ты думал, что разглядываешь букашку. Я знала, что с этой минуты никого ближе тебя у меня нет. Ты больше не был пришельцем в моем королевстве, ты стал своим.
И рядом с этим событием померкло то, что должно было развести нас навеки – будущая осада, беды и опасность. Ведь ты наконец-то сделал первые шаги по улицам той Риги, которая была для тебя тайной за семью замками, а ее ты не обидишь. Валы рухнут и стены падут, а она останется навсегда. Войны ее не убьют и огонь ее не тронет. И я за руку приведу тебя к тяжелым дубовым дверям нашей мастерской.
– Нет, нет, – сказал ты, – уходи, уходи, нельзя нам…
Твои глаза были закрыты, и темные стрельчатые ресницы чуть вздрагивали. Ни у кого на свете не было таких длинных прекрасных ресниц.
– Я люблю тебя, – ответила я и стала легонько, осторожно целовать их. Ты прикрыл глаза рукой.
– Нет, нет, нельзя, я не могу тебя погубить… Уходи…
– Если ты меня прогонишь, я умру, – действительно верила, что так будет, это же совсем просто – пожелать умереть и упасть бездыханной!
Я целовала твою загорелую руку, и ниточку шрама на лбу, и русые волосы. Мгновение пришло – ты понял, что быть нам вместе – неизбежно…
…обхватив тебя за шею, я закусила руку, чтобы ты не услышал ни крика, ни стона…
…и долго смотрела в склонившееся надо мной утомленное лицо, по которому протекала пробившаяся в щель полоска солнечного света.
Ты долго гладил меня пальцами по щеке, и в твоих глазах была такая нежность… Я вгляделась.
– Господи, до чего же ты красивый! Но, мой единственный, у тебя ведь разные глаза! Один – серый, другой – карий…
– Говорят, это приносит счастье. Я раньше не верил, солдатское счастье – в бою уцелеть. А теперь понял. Ты – мое счастье, ты – моя неслыханная удача. Я жил ради того, чтобы встретить тебя. И вот встретил. Только что за красоту ты во мне нашла? Ростом не вышел, в плечах не больно широк. А мой курносый, ни с чем не сообразный нос? Сколько огорчений он мне доставил – и не перечесть. Совсем неподходящий нос для кавалера.
А я бы к тебе явился в мундире, при трофейной шпаге с тонкой ковки эфесом, в алонжевом, круто завитом парике чуть не до пояса, как видел на вельможах, и бороду проклятую бы сбрил, оставил одни маленькие усики, вроде государевых. Вот такого тебе не стыдно было бы женихом назвать. И явлюсь, дай срок…
В то утро мы простились у порога твоего дома. Уже появились первые прохожие, ты кутала лицо в шаль, взятую у Маде, но я знал, что на твоем лице торжествующая улыбка.
– Ну и пусть! – говорила ты. – Пусть все что угодно – но я до смерти буду счастлива, потому что у нас это было. И я знаю еще одну вещь… Но это моя тайна. Знаешь, когда я раскрою тебе ее? После осады, когда ты вернешься ко мне и мы поженимся. Но я и тогда не буду счастливее, чем теперь. Знаешь, я просто не могу скрывать свое счастье. Все догадаются, что я уже не та.
И ты поцеловала меня.
– Ты все-таки сдерживайся, – осторожно посоветовал я.
– А зачем?
Ты так беззаботно рассмеялась!
– Андри, – спросила ты, – сколько нам дней и часов отпущено?
– Не считал.
– И я не считала и не буду считать. Хотя надо бы… Как велит здравый смысл. Ну, поцелуй меня и беги.
Но сама же удержала меня за рукав.
– Если что-нибудь случится – ты помни, мы всегда будем вместе. И я ни на минуту не переживу тебя. Там мы опять соединимся – навсегда. Ведь даст же нам Господь это утешение?
– Ничего не случится! – твердо сказал я. – И ступай домой. Я кому говорю? Знал ли я, сюда едучи, что только и наживу здесь богатства, что строптивую жену?
Ты опять рассмеялась. И я весь день слышал этот звенящий смех и видел твои глаза, которые влажно блестели, как если бы на них наплывали с трудом удерживаемые слезы.
– Я погибала от разлуки. Если бы не отец – ушла бы из дома, ночевала вместе с тобой на складах, в амбарах, Бог знает где. И если беда – место мое было бы между тобой и вражеским клинком. А дни шли такие же, как и прежде, с маленькими бедами и радостями, нисколько меня не занимавшими. Главным событием в жизни были встречи с тобой, а то, что между ними, я уже почти не воспринимала ни зрением, ни слухом.
В середине октября в городе началось беспокойство. Донеслись слухи – русские подходят! Правым берегом Даугавы будто бы идет пехота, левым – кавалерия. И крепость Дюнабург вроде уже взята, и те шведские посты, что пропали бесследно, будто захвачены в плен налетавшими и исчезавшими, как ветер, русскими партиями.
Твои глаза сверкали, когда ты рассказывал об этом.
– Ну, немного нам потерпеть осталось, умница моя, – говорил ты. – Вот сбегаю на тот берег, вручу свои бумажки господину фельдмаршалу, а через две недели, ну, через месяц какой, возьмем Ригу на аккорд, мы тогда с тобой и обвенчаемся. А если твой батюшка воспротивится – к государю Петру Алексеевичу пойду, он нас в обиду не даст. Вот только на тот берег бы…
Я слушала и верила – а вдруг действительно лишь месяц потерпеть осталось?
– Можно, я с тобой?
– Тебе лучше пока остаться в Риге. Ну, куда ты в своих юбках? Опасно ж! Сиди дома и жди меня. Осада долго не протянется, Петр Алексеевич и не такие города с бою брал.
Мы шептались в церковном притворе. В полумраке я видела у тебя на шее цепочку от своей подвески. Все в порядке, пока она с тобой, ты не можешь забыть обо мне. Уезжай, я за тебя спокойна. Будешь жив – значит, вернешься. Главное нам теперь – уцелеть. И тут я вспомнила, о чем собиралась тебе сказать…
Выслушав, ты растерялся.
– А ты не ошиблась?
– Кто знает? А вдруг не ошиблась?
На нас зашипели богомолки, и мы на цыпочках перешли в другой придел.
Со стены смотрела Матерь Божья с младенцем. Я никогда к ним раньше не приглядывалась, и вдруг поймала себя на том, что думаю – и у нас появится такой же, здоровенький, щекастый. А может, и не будет так скоро, зря беспокоюсь, но тогда года через полтора – наверняка. Три дня назад родила Ингрид, кормилицу мы сразу не нашли, и она стала кормить сама. Я уже приглядывалась – как свивает, как пеленает, как придерживает головку…
Ты стоял и растерянно улыбался. И я улыбнулась в ответ, хотя мне было совсем не так уж весело. Должно быть, музыка навеяла тревожное томление. Я никогда не могла слишком долго слушать орган.
Господи, да неужели я когда-то мечтала о королевских охотах? Вот чепуха! Мне ничего в мире не нужно, кроме тебя.
– Мне тоже. Я бы увез тебя домой, к матушке, да ты не согласишься бросить Ригу. Ладно, будь по-твоему, и здесь хорошо заживем. Ведь будет же тут после победы русский гарнизон! Если рассудить, то похожа теперь Россия на огромную фортецию. Санкт-Питербурх, Архангельск – северные наши бастионы, Полтава была южным, Риге надлежит стать западным.
Я постараюсь привыкнуть к этому странному городу, где на церквах сидят медные петухи, напоминая о предательстве апостола Петра. Словно нарочно для нас с тобой посадили их туда, чтобы мы навеки были друг другу верны.
Рига готовилась к обороне. На стены вывезли и совсем уж древние мортиры – на деревянных лафетах, с деревянными же четырьмя колесами, окованными железом. И бронзовые пушки литья мастера Герхарда Майера, названные поименно в честь римских богов, тоже заняли свои места. Я давно восстановил сожженные планы, сделал новые, и еще бы остался хоть ненадолго, да уж больно тревожно становилось в городе, и медлить я не мог. А в тот день, когда узнал, что наши заняли крепостницу на том берегу реки, Кобершанц, понял – пора. Вот теперь ждут меня, именно теперь…
Уходить сушей было опасно, до наших далеко, да и скоро бы нас с Гиртом приметили и догнали. К тому же трудновато было выбраться из города в форштадт, из форштадта тоже, да еще с лошадьми, если посчастливится их раздобыть. Народ стекался в Ригу, а из Риги мало кто уходил. Надеялись, как при поляках и саксонцах, отсидеться. Оставалось одно – река.
Янка обрадовался и затянул свою песенку про невесту, что ткет паруса. Должно быть, заслушавшись его, мы долго ломали головы, как раздобыть лодку, и ни до чего не додумались. Потом сообразили – а ведь можно и на плоту!
Ты испугалась за меня, я сразу заметил, но ни слова нашей затее наперекор не сказала, все поняла.
И простились мы молча. Все уже давно было сказано. Мы знали об этой разлуке еще до того, как впервые слово друг другу молвили. А раз хватило нам дерзости любить друг друга у гибели на краю, раз хватило силы душевной довериться друг другу, то какие уж тут слова, какие обещания… Тут – только прижаться тебе к моей груди и замереть, не дыша, а мне – губу закусить…
Возле Марстальского бастиона, где раньше причаливали струги, к городской стене лепились навесы для тюков. Это место мы и выбрали. Ночью затаились поблизости, подождали, пока прошел дозор, и на веревке переправили наш плотик через стену.
Гирт с той стороны шепотом позвал меня.
Ты не пускала. Ты гладила меня пальцами по лицу, как слепая, словно пыталась что-то во мне понять, или запомнить?.. И я, смахнув наземь свою накидку, перебирал упругие локоны на висках, трогал тугие косы. Я твердил – Господи, все отними, только дай еще свидеться!
Янка, рассердившись, стал меня дергать за полу кафтана. Медленно, медленно разомкнули мы руки, и ты отступила назад. Маде обняла тебя, чтобы увести, а я взобрался на стену и вслед за Гиртом соскочил с навеса.
Наш плотик не выдержал бы троих, поэтому Янка оставался в Риге. Мы с Гиртом легли на плот, оттолкнулись и, подождав, пока течением нас отнесет подальше от берега, стали сколь возможно бесшумнее выгребать к середине реки. По моим расчетам, нас должно было отнести к Кипсале, туда, где между островами дня три назад померещились мне штандарты драгун Боура, туда, где мой полк!
– Наконец! – шепнул Гирт. – Бог даст, еще до морозов успею добраться…
– Может, все-таки останешься с нами? – неведомо в который раз спросил я его. – Награду получишь за то, что мне помогал, в инфантерию возьмут.
– Нет, я – домой!
Я только головой покачал. Ему предлагают неслыханную для холопа фортуну, а он – домой!
– Ладно, как возьмем Ригу, я к тебе приеду. Ты ведь обещал медом угостить, – напомнил я, – да сильнее нажимай! От берега бы скорей оторваться…
– Сам нажимай, а то завертимся на одном месте! Гляди!
– Ах, бодлива мать, будь ты неладно!
Мы оттолкнули длинное бревно, которое крепко садануло наш плотик по борту.
– Ну-ка, навалимся! – скомандовал я. – Греби в лад, а то вообще в воду сковырнемся.
Плотик переваливался с волны на волну. Мы сели, чтобы грести было ловчей. И тут с бастиона нас заметили. Началась пальба.
Мы заторопились, но берег все еще оставался шагах в двухстах, а шведские мушкеты били куда дальше. Но, видно, не только я плохо рассчитал расстояние от берега до плота, но и они – стреляли с перелетом.
Выход у нас был лишь один.
– Прыгай в воду! – приказал я и сам соскользнул с плота.
– Я плавать не умею!
Об этом я не подумал – ведь Гирт вырос на берегу речушки, в которой и цыпленок не утонет. И отважился же через такую широкую реку со мной на плоту!
– Экая беда, прыгай в воду немедля, дурень, и за плот хватайся! Да прыгай же!..
Он все не решался. Я, высунувшись из воды по грудь, схватил его за руку и потащил к себе. Поблизости то и дело с плеском уходили в черную воду мушкетные тяжелые пули.
– Оставь меня, ничего со мной не случится! – сопротивлялся Гирт, и вдруг коротко вскрикнул и обмяк. Одновременно быстрая судорога, передернув его, ушла в меня и растаяла дрожью. Я понял – его-таки достала шведская пуля!
Гирт не двигался. Я попытался стащить его в воду, но он был тяжелее меня, и я чуть не опрокинул плот. Еле успел подхватить свой замотанный в парусину пакет с донесением. Некстати подумал – в конце октября вода должна быть куда холоднее…
– Гирт! – уже не надеясь на ответ, позвал я. – Гирт! Может, ты холода боишься! Вода совсем теплая. Ты наберись смелости и сползай.
Он молчал. И я больше не сказал ни слова.
Уже светало, когда я нашарил ногами дно и, подтянув плот к берегу, увидел его спокойное и неподвижное лицо. Длинные светлые волосы шевелил ветер. Я пригладил их.
Надо бы снять с него сухую рубашку, подумал я, но вместо того оправил ее на Гиртовой груди…
Над башнями рижских церквей вставало солнце.
Как звезды среди ясна дня, горели пять золотых петухов.
Потом я стоял на берегу, в ивняке, дрожа на ветру, – выкручивая рубашку и штаны. Плот я спрятал в крошечном заливчике, чтобы, дойдя до наших, вернуться и похоронить Гирта как должно. Я и теперь сделал что мог – прикрыл лицо куском парусины, наломал веток, завалил ими плот.
Я стоял и смотрел туда, через реку. И тут я услышал в безупречной тишине то, что услышать сейчас никак не мог. Торжественный гул Домского собора я услышал. Стонущие скорбные звуки, которые извлекает знаменитый на всю Ригу органист Медер из дивного инструмента работы мастера Рааба… И власть этих звуков такова, что самые стены начинают гулко отзываться, и воздух вокруг полнится отголосками, и дрожь органных мехов тебя пронизывает насквозь, и эхом откликаются обступившие собор разноцветные домишки. А старый органист ударял пальцами по черным и пожелтевшим костяным клавишам, словно выталкивая из резных труб ввысь сгустки плача и стона – моего плача, моего стона, которые иначе вовеки бы не вырвались на волю…
Но звуки становились все глуше, все дальше. Я словно просыпался после мгновенного сна. И солнце светило мне в лицо, и я понял – вновь повезло, вновь уцелел!
А потом шел я вверх по течению, к Кобершанцу, на знакомый шум военного лагеря, пока не встретил патруль, немало сим удивленный – это были драгуны моего полка.
– Кто таков? – сурово спросил меня старший, Алешка Дементьев, потянув пистоль из седельной кобуры. А я с этим Алешкой не единожды, одним плащом укрывшись, у костра засыпал. Теперь же сидит он, гордый, на играющем коне, заломив треугольную шапочку, белым офицерским шарфом перехваченный, и смотрит свысока на мокрого и озябшего бородатого холопа, с грязной парусиной под мышкой.
– Кто таков?..
А я с лета русской речи не слыхивал!
– Алешка? Не узнал? Черт ты немазанный, мать твою так, и перетак, и еще раз так!..
– Андрюшка? Сгинь, бесовское наваждение!
Так и рухнул на меня Алешка со своего жеребца, и в плащ свой меня закутал, и велел одному из драгун коня мне уступить. А от его костоломного объятия у меня дух захватило. И он клял на все лады и шведов, и медлителя Шереметева, и меня, блудного кота, а я отвечал еще похлеще, и мы, пустив коней галопом, орали оба наперебой – лишь бы по-русски!
Но, скача к Кобершанцу бок о бок с Алешкой, прижимая к груди прихваченный сыростью пакет, со столь великой опасностью собранный и сбереженный, уже чуя, как поведут меня, не дав и переодеться, к Борису Петровичу, я все оборачивался назад – туда, где таяли в ясном небе башни с золотыми петухами…
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11