- он возвысил голос. - За время деятельности Верховной распорядительной комиссии никто из настоящих революционеров не пострадал. И не пострадает, если вы будете себя разумно вести. Вы, вы! Именно от вас сейчас зависит судьба ваших друзей.
Потом были расспросы о деле Соловьева, о съездах, обо всем, что Гришка изложил на полутораста страницах, но графу многое казалось недостаточно ясным. Он вникал в разные тонкости, удивлявшие Гришку. Например, о приготовлении динамита Гришка написал со слов уж не помнил кого, то ли Алхимика, то ли еще кого-то, что динамит делается из глицерина и магнезии. Теперь изволь точно сказать: в какой пропорции, какой глицерин и какая именно магнезия, черная или белая. Особо интересовали графа харьковские дела, где как раз в это время полгода назад - он губернаторствовал, многих лиц, упоминаемых Гришкой, хорошо знал и подробно о них расспрашивал. И еще допытывался - откуда ведом факт, будто революционеры задумали напасть на государя посредством подкопа в столице, на улице Малой Садовой? Гришка и сам забыл. Оказывается, он дал такое сведение в конце декабря, в январе передали в Питер, а откуда это Гришке залетело в ум - теперь уж не знал. Видно, кто-то давно говорил, предполагалось, запомнилось, пустое, до дела не дошло.
- Молодежь должна себе уяснить, что страна сворачивает на новую колею. Если не будет понято - тогда катастрофа.
- Молодежь готова понять, граф!
- Открытое разъяснение. Если хотите - покаяние. И в результате примирение всех сословий, успокоение, труд во имя счастья и процветания России. Не правда ли, таким видится суд?
- И возвращение сотен наших товарищей из тюрем и ссылок. Уничтожение централов. Третьего отделения...
- Все это - как результат суда. Суд, как прилюдное, всенародное - по русскому обычаю перед миром - разбирательство, должен разрубить этот гордиев узел, в который стянулись несчастные российские обстоятельства.
Когда Лорис-Меликов вместе с сопровождавшими его двумя важными господами, один, кажется, был из Петербургской судебной палаты, а другой, седоусый полковник, покинули камеру, прокурор Добржинский, до этого напряженно молчавший, с внезапным восторгом, хотя и очень тихо, стал стучать ладонью в ладонь, изображая аплодисменты.
- Браво, браво нам, господин Гольденберг! Мы победили! Можем поздравить друг друга! - И он, действительно, схватил Гришкину руку и стал трясти. - Вы понимаете, что это значит: первое доверенное лицо государя посещает вас в камере? Я не верил до последней минуты! Какой фурор! Все злопыхатели, интриганы, которые нам с вами рогатки ставят и волчьи ямы копают, теперь, слава создателю, заткнут уста...
Гришка и сам испытывал радостное волнение. Ведь то, к чему стремились, что единственное могло спасти Россию - взаимное понимание власти и молодежи, кажется, только что произошло. На втором этаже, в камере для подследственных Трубецкого бастиона. Добржинский даже остался в камере, когда смотритель принес вечерний чай - две глиняные кружки и трехкопеечную французскую булку. Чай всегда носили в двух кружках.
- Принеси-ка еще булку! - приказал Добржинский смотрителю.
Видно, проголодался. Прихлебывая чай и жуя булку, достал левой рукой из кармана пакет, развернул его на котельном листе и разбросал веером фотографии. Пальцем указал на одну: кто? Гришка узнал Сашку, Александра Первого. Так и сказал: Квятковский. Смотритель пришел со второй булкой, и Гришка тоже стал рвать зубами хлеб, жевать жадно и хлебать чай.
На другой день Добржинский доложил Лорис-Меликову письмом:
"Гольденберг, как человек до крайности самолюбивый, был польщен посещением Вашего сиятельства и, видимо, еще больше стал убеждаться, что им интересуются... Подметив в Гольденберге болезненное самолюбие, я пользовался этой стороной его характера, внушая ему, что он рассматривается не как доносчик, а как человек, сознавший свои ошибки и желающий искупить их услугой обществу, раскрыв всю преступную организацию... Гольденберг уже начинает свыкаться с мыслью открыто, путем показания при дознании и на суде, сознаться и изобличить своих помощников. Он уже начинает заговаривать о том вступлении, которое сделает к своему показанию, и о той речи, которую произнесет на суде в защиту себя против упреков сообщников за сделанное им разоблачение".
То, что Гришка назвал Квятковского, показалось Добржинскому значительным поворотом дела, и он немедленно сообщил Лорис-Меликову, а тот - в докладе государю. Александр II сделал пометку на докладе: "Считаю это весьма важным открытием".
От Клеточникова пришло известие, что Гольденберг уже с середины апреля в Петербурге, в крепости. Дает обширные показания. Значит, одесситам не удалось ни обезвредить, ни припугнуть Иуду. В Одессе ничего не удалось, все кончилось конфузом: вовремя не узнали о приезде царя, не успели приготовиться. Одесских работников ждали со дня на день. А кто виноват? Несчастное безденежье, чтоб они провалились, проклятые деньги! После гибели Лизогуба с его громадным состоянием отпал главный источник средств. Не было денег, чтобы снять нужную квартиру, изобразить богача, приобрести новейшие аппараты, завербовать дорогостоящих шпионов, например из дворцовой челяди. Высчитывали по копейкам, выгадывали на своем жалком житье-бытье...
Андрей бежал на квартиру курсистки Даниловой, где, по сведениям, были накануне Пресняков с Окладским. Ваничка не так уж нужен, главное - Пресняков. Посоветоваться с "грозой шпионов" - нельзя ли как-то достать сукиного сына Гришку?
Пресняков последнее время всюду ходил с Окладским. Здоровенный, мрачный, угрюмо басящий Пресняков, и малорослый, смешливый, вертлявый - но ловкий и быстрый во всякой работе чертенок - Ваничка Окладский. Где они жили постоянно, никто не знал. Кажется, жилья не было. Раза два вечеряли вместе в трактирах, и на улице, когда прощались, Пресняков говорил Окладскому:
- Ну, Ванюха, пойдем искать логово!
Да ведь и все так... Окладский вызывал нерадостные чувства. Ничего дурного, просто воспоминания: александровские хляби, крик "жарь!", неудача. Встречался с ним редко и к делам близко не привлекал.
Но сегодня оба были нужны, и Пресняков - крайне.
Аня Данилова, серьезная девица в пенсне, медичка и литераторша - писала какие-то рассказики из народного быта - саратовская подруга Степы Ширяева, встретила Андрея привычной конспираторской полуулыбкой.
- Я догадываюсь: вы не ко мне. Их нет.
- Будут?
- Трудно сказать. Вчера заходили. Подождите полчаса, если до восьми не придут, значит...
Андрей прошел в комнату. Данилова знала Андрея под именем Захара, считала его рабочим, близким к революционной партии, может быть, даже к ее верхушке, но подробнее - ничего. Как все политически-воспаленные девицы радикального толка - Андрей узнал таких в Питере много - Данилова несколько преувеличивала свою революционность. Она тут же, с места в карьер, затеяла острый разговор, даже в некотором роде с претензией: чего партия ждет? Почему наступила пауза? Почему нет ответа на казнь Розовского и Лозинского? Розовский совсем мальчик, казнен ни за что: нашли какой-то литографированный листок и список некрасовской поэмы "Пир на весь мир". А Лозинский погиб за одну прокламацию. И партия молчит!
- Вот у нас на курсах, когда профессор Трапп - тот самый, что приводил в чувство Соловьева, он читает у нас фармакологию - вздумал рассказать об этом случае, о том, как цианистый калий разложился и Соловьев не смог себя умертвить - знаете, что мы сделали?
- Что же?
- Все, не сговариваясь, встали и покинули аудиторию!
Было сказано очень гордо. Андрей едва подавил улыбку.
- Вы прекрасно поступили. Но, может быть, и партия не теряет времени даром?
Теряет, теряет. В Александровске потеряли, в Одессе потеряли. Радикалы кипятятся попусту, но в чем-то правы. Уходит драгоценное время, мы ждем каких-то фантастических благ от Лорис-Меликова, но ведь ни черта не будет, умные люди это понимают.
- Пауза, я думаю, вызвана тем, что общество - ну, я имею в виду толпу, читающую газеты, пока загипнотизировано обещаньями Лорис-Меликова. Но через полгода блеф обнаружится.
- И партия начнет действовать? - Ее глаза под стекляшками пенсне, добрые, близорукие, горели нетерпением.
Подумал: и эта милая женщина торопит убивать, взрывать, подталкивать историю. Что же такое: мода? Потребность души? Или же громадная, всеобщая невозможность жить по-прежнему?
Он усмехнулся.
- Два месяца нет покушений, никого не убивают - и уже скучно? Что за безобразие, да? - Все больше веселился. - Почему бездельничают? Совсем разленились в этом своем подполье!
- Вы пародируете одну мою знакомую, - сказала Данилова. - Я к таким идиоткам себя не отношу. Но правда вот в чем: да, мы привыкли к существованию этой силы. Скажу больше: мы ее мистифицируем. Как древние мистифицировали силы природы. Нечто неотвратимое, роковое. Летом должна быть гроза, блистать молния, гром должен поражать грешников. Вот и удивляешься: почему нет грозы? Я знаю многих, которые причастны к этим небесным явлениям - знала Степана, знаю Преснякова, Ваню, вас, других, - но какая странность: отношусь к вам, как к обыкновенным людям. Не могу поверить, что вы громовержцы!
- Мы и есть обыкновенные люди. Громовержцы - это другие.
- Ну-ну! - Она погрозила пальцем. - Не прибедняйтесь. О вас, Захар, я ничего не могу сказать, но о Преснякове знаю точно: он убивает шпионов. Одного из тех, кого он прикончил, я даже хорошо знала: Жаркова, наборщика. Ничтожный человечек, жалкий какой-то, нервный. В Саратове его звали "Суслик". И все же, когда представляю, как ражий Андрей Корнеевич где-то его сграбастал и стал душить, такого щуплого...
Тут доброжелательная болтунья понесла вовсе вздор: да, Жарков выдал типографию, смерть по заслугам, но само убивание, мольбы жертвы - Пресняков рассказывал, что тот даже не сопротивлялся - представить невыносимо.
Вот они, наши радикалы: жаждут большой крови, а от малой падают в обморок. Почему-то особенно обозлил Пресняков. Расписывать свои подвиги перед курсистками: что может быть глупее?
И когда в девятом часу оба приятеля явились, Андрей был с ними сух. Пришла и подруга Даниловой курсистка Макарова, сели пить чай, Окладский принес какие-то сласти, банку меда, колбасу - видимо, тут было принято ужинать в складчину, потому что никто его не благодарил, наоборот, девицы помыкали им, как прислугой.
- Ваня, самовар! Ваня, нарежь хлеб, только не по-извозчичьи!
Окладский все делал проворно, летал из комнат на кухню, из кухни на двор, выносил мусор, прочищал газовую горелку, балагурил, дурачился, а его здоровенный друг сидел на кушетке, ногу на ногу в смазных сапогах, и мрачно смолил папироску. Улучив минуту, Андрей сказал Окладскому:
- Завтра будь здесь, утром придет Дворник, ты ему нужен. Станок наладить.
- Будет сделано, ваше благоутробие! - выпучивая глаза и козыряя, выпалил Ваничка.
Подруга Даниловой хохотала. Ваничка ее потешал. Да, тут веселая компания, и он вроде бы пятый лишний. Пресняков тоже потешал, по-своему. У Даниловой оборвался шнурок от пенсне, Пресняков сделал из него петлю, накинул на шею и стал затягивать. Девицы с гневом на него набросились.
- Что вы делаете? Перестаньте сейчас же!
- А что? Привыкать надо, - был невозмутимый ответ.
Ваничка в восторге хохотал. Поговорить о деле не удавалось. Андрей сделал Преснякову знак, вышли.
- Слышь, тезка! Ты зря болтаешь о своих подвигах на Невском льду.
- Кому болтаю? Степан об Аннушке говорил, как о родной сестре...
- И сестрам знать не нужно. Ну ладно, дело твое. Не маленький. Сам знаешь, ищут тебя днем с огнем. - Самолюбивый Пресняков побледнел от выговора, и Андрей положил ему руку на плечо. - Я тебя по другому делу ждал. Вот, от нашего агента. По твоему ведомству.
Протянул листок с фамилиями: Клеточников передал сведения о шпионах-рабочих. Преснякову, который знался только с рабочими, якшался с ними по трактирам Петербургской стороны и Васильевского острова, иметь такую бумажку было необходимо. Схватил ее и при свече в коридорчике читал, скрипя зубами. Андрей спросил:
- Знакомые есть?
У Преснякова было свойство не отвечать сразу.
- Ну! Есть, что ли?
- Есть, вроде. Двое... - Опять пауза, скрипенье зубами, рассматривание бумажки. Тяжелый человек Андрей Корнеевич, все у него пудовое: кулаки, мысли, молчание. - Но я об них догадывался.
Аккуратно свернул бумажку тяжелыми пальцами, засунул куда-то за пазуху, тщательно.
- Еще к тебе, Корнеич, дело. Богородский не знаешь где? Богородского третий день не можем найти...
В квартире снимали две комнаты какие-то люди, в коридоре говорить не дело, спустились по черной лестнице вниз. Андрей рассказал недавно услышанное от Клеточникова: о Гольденберге, о том, что готовится процесс, где будут судить Степана, Квятковского, Зунда, вероятно и типографщиков, очень скоро, летом, и Гришка намерен выступить с большими разоблачениями. Как воспрепятствовать? Это сейчас первейшее дело. Заткнуть Гришке рот. Казнить его там, в Трубецком бастионе, теперь уж, верно, не удастся. Андрей произнес "верно", потому что глупо надеялся на то, что Пресняков, самый изобретательный и беспощадный из "громовержцев" - еще три года назад организовал особую группу для казни шпионов - вдруг скажет: "Почему же не удастся?" Нет, Пресняков молчал, даже голову опустил, соглашаясь. Гришку там не достанешь. Напугать? Он не из пугливых. В этом деле есть какая-то тайна. Не просто предательство. Зная Гришку с его пузырящимися мозгами, можно догадаться, что тут возникла путаница, включилась в действие некая сила, невидимая со стороны. Словом, нужен Богородский: установить с Гришкой связь. Через Зунда, который там же, в Трубецком бастионе. Сначала пригрозить, трахнуть кулаком. Пускай он очухается. Потом открыть дураку глаза...
Пресняков сказал, что Богородский может быть на одной квартире на Васильевском, двенадцатая линия. Они разговаривали во дворе. Был одиннадцатый час, но светло, как днем.
Пресняков стиснул руку Андрея, от порывистого, могучего пожатья вся Андреева злость на Преснякова - за его хвастливость, пустомельные вечера с курсистками - исчезла. Этот парень сделает все: возможное и невозможное.
- Пойду попрощаюсь. И надо топать на Васильевский! - И он побежал к двери на черную лестницу.
"И чай пить не станет", - подумал Андрей. Подождал две минуты, верно: Пресняков, грохоча сапогами, сбегал вниз.
После долгих поисков Дворник присмотрел квартиру на Подольской, где поставили новую типографию. Хозяевами назначили Кибальчича и Паню Ивановскую под фамилией супругов Агаческуловых, прислугою, под видом бедной родственницы - Лилочку Терентьеву.
Андрей часто заходил на Подольскую, в дом одиннадцать: он был нужен там как помощник, советчик, дело налаживалось туго, станок скверно работал, первый номер "Листка Народной воли" никак не мог выйти, да и отношения между "супругами" и между "хозяином" и "прислугой" складывались негладко. До того, как сойтись на Подольской улице для совместного житья, женщины в глаза не видели Кибальчича, а между собою были едва знакомы. Дворник со смехом рассказывал, как он "сватал" Кибальчича, устроил "смотрины": женщины приехали крайне взволнованные, нарядились, нафарфорились, желая не столько понравиться своему будущему сожителю, сколько понять, что он за человек. Еще бы, жить взаперти втроем много недель! Кибальчич же держался каким-то небрежным букой, едва цедил слова, куда-то торопился: женщины были обескуражены. Ну, ясно, Техника надо узнать, чтобы полюбить. Он слишком углублен в себя, в свои идеи, фантастически непрактичен, а со стороны может показаться: равнодушен, даже не очень умен. Вот это равнодушие и напугало.
Лилочка Терентьева, которую Андрей немного знал по Одессе, призналась в один из первых дней.
- Ваш Николай Иванович, может быть, добрый человек, но немножко... какой-то тупой,
Андрей расхохотался.
- Николай Иванович тупой? Ну, Лила! Да он один из блестящих умов России! Говорил искренне, хотя, наверно, перехлестывал. Просто за последние месяцы близко сошелся с Кибальчичем и даже как-то увлекся им. - Живи он не в такое гнилое время, он был бы Декартом, Ломоносовым!
- Возможно, но как господин Агаческулов он вовсе не образец: всегда молчит, всегда в своей скорлупе, в книгах, в бумагах...
Так было вначале, когда "семейство" еще только обосновывалось, теперь отношения стали лучше, и женщины, кажется, смирились с характером Кибальчича и лишь подшучивали над ним. Он был на редкость неловок в домашних делах, не умел ни поставить самовар, ни приготовить еды, в его комнате был постоянный хаос, женщин он туда не пускал, говоря, что растеряют его бумаги. Но теперь, в конце мая, главной заботой было не сглаживание отношений в "семье", а то, что станок работал худо. Настоящая печать - такая великолепная, чистая, какая выходила у типографщиков на Саперном - никак не получалась.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52
Потом были расспросы о деле Соловьева, о съездах, обо всем, что Гришка изложил на полутораста страницах, но графу многое казалось недостаточно ясным. Он вникал в разные тонкости, удивлявшие Гришку. Например, о приготовлении динамита Гришка написал со слов уж не помнил кого, то ли Алхимика, то ли еще кого-то, что динамит делается из глицерина и магнезии. Теперь изволь точно сказать: в какой пропорции, какой глицерин и какая именно магнезия, черная или белая. Особо интересовали графа харьковские дела, где как раз в это время полгода назад - он губернаторствовал, многих лиц, упоминаемых Гришкой, хорошо знал и подробно о них расспрашивал. И еще допытывался - откуда ведом факт, будто революционеры задумали напасть на государя посредством подкопа в столице, на улице Малой Садовой? Гришка и сам забыл. Оказывается, он дал такое сведение в конце декабря, в январе передали в Питер, а откуда это Гришке залетело в ум - теперь уж не знал. Видно, кто-то давно говорил, предполагалось, запомнилось, пустое, до дела не дошло.
- Молодежь должна себе уяснить, что страна сворачивает на новую колею. Если не будет понято - тогда катастрофа.
- Молодежь готова понять, граф!
- Открытое разъяснение. Если хотите - покаяние. И в результате примирение всех сословий, успокоение, труд во имя счастья и процветания России. Не правда ли, таким видится суд?
- И возвращение сотен наших товарищей из тюрем и ссылок. Уничтожение централов. Третьего отделения...
- Все это - как результат суда. Суд, как прилюдное, всенародное - по русскому обычаю перед миром - разбирательство, должен разрубить этот гордиев узел, в который стянулись несчастные российские обстоятельства.
Когда Лорис-Меликов вместе с сопровождавшими его двумя важными господами, один, кажется, был из Петербургской судебной палаты, а другой, седоусый полковник, покинули камеру, прокурор Добржинский, до этого напряженно молчавший, с внезапным восторгом, хотя и очень тихо, стал стучать ладонью в ладонь, изображая аплодисменты.
- Браво, браво нам, господин Гольденберг! Мы победили! Можем поздравить друг друга! - И он, действительно, схватил Гришкину руку и стал трясти. - Вы понимаете, что это значит: первое доверенное лицо государя посещает вас в камере? Я не верил до последней минуты! Какой фурор! Все злопыхатели, интриганы, которые нам с вами рогатки ставят и волчьи ямы копают, теперь, слава создателю, заткнут уста...
Гришка и сам испытывал радостное волнение. Ведь то, к чему стремились, что единственное могло спасти Россию - взаимное понимание власти и молодежи, кажется, только что произошло. На втором этаже, в камере для подследственных Трубецкого бастиона. Добржинский даже остался в камере, когда смотритель принес вечерний чай - две глиняные кружки и трехкопеечную французскую булку. Чай всегда носили в двух кружках.
- Принеси-ка еще булку! - приказал Добржинский смотрителю.
Видно, проголодался. Прихлебывая чай и жуя булку, достал левой рукой из кармана пакет, развернул его на котельном листе и разбросал веером фотографии. Пальцем указал на одну: кто? Гришка узнал Сашку, Александра Первого. Так и сказал: Квятковский. Смотритель пришел со второй булкой, и Гришка тоже стал рвать зубами хлеб, жевать жадно и хлебать чай.
На другой день Добржинский доложил Лорис-Меликову письмом:
"Гольденберг, как человек до крайности самолюбивый, был польщен посещением Вашего сиятельства и, видимо, еще больше стал убеждаться, что им интересуются... Подметив в Гольденберге болезненное самолюбие, я пользовался этой стороной его характера, внушая ему, что он рассматривается не как доносчик, а как человек, сознавший свои ошибки и желающий искупить их услугой обществу, раскрыв всю преступную организацию... Гольденберг уже начинает свыкаться с мыслью открыто, путем показания при дознании и на суде, сознаться и изобличить своих помощников. Он уже начинает заговаривать о том вступлении, которое сделает к своему показанию, и о той речи, которую произнесет на суде в защиту себя против упреков сообщников за сделанное им разоблачение".
То, что Гришка назвал Квятковского, показалось Добржинскому значительным поворотом дела, и он немедленно сообщил Лорис-Меликову, а тот - в докладе государю. Александр II сделал пометку на докладе: "Считаю это весьма важным открытием".
От Клеточникова пришло известие, что Гольденберг уже с середины апреля в Петербурге, в крепости. Дает обширные показания. Значит, одесситам не удалось ни обезвредить, ни припугнуть Иуду. В Одессе ничего не удалось, все кончилось конфузом: вовремя не узнали о приезде царя, не успели приготовиться. Одесских работников ждали со дня на день. А кто виноват? Несчастное безденежье, чтоб они провалились, проклятые деньги! После гибели Лизогуба с его громадным состоянием отпал главный источник средств. Не было денег, чтобы снять нужную квартиру, изобразить богача, приобрести новейшие аппараты, завербовать дорогостоящих шпионов, например из дворцовой челяди. Высчитывали по копейкам, выгадывали на своем жалком житье-бытье...
Андрей бежал на квартиру курсистки Даниловой, где, по сведениям, были накануне Пресняков с Окладским. Ваничка не так уж нужен, главное - Пресняков. Посоветоваться с "грозой шпионов" - нельзя ли как-то достать сукиного сына Гришку?
Пресняков последнее время всюду ходил с Окладским. Здоровенный, мрачный, угрюмо басящий Пресняков, и малорослый, смешливый, вертлявый - но ловкий и быстрый во всякой работе чертенок - Ваничка Окладский. Где они жили постоянно, никто не знал. Кажется, жилья не было. Раза два вечеряли вместе в трактирах, и на улице, когда прощались, Пресняков говорил Окладскому:
- Ну, Ванюха, пойдем искать логово!
Да ведь и все так... Окладский вызывал нерадостные чувства. Ничего дурного, просто воспоминания: александровские хляби, крик "жарь!", неудача. Встречался с ним редко и к делам близко не привлекал.
Но сегодня оба были нужны, и Пресняков - крайне.
Аня Данилова, серьезная девица в пенсне, медичка и литераторша - писала какие-то рассказики из народного быта - саратовская подруга Степы Ширяева, встретила Андрея привычной конспираторской полуулыбкой.
- Я догадываюсь: вы не ко мне. Их нет.
- Будут?
- Трудно сказать. Вчера заходили. Подождите полчаса, если до восьми не придут, значит...
Андрей прошел в комнату. Данилова знала Андрея под именем Захара, считала его рабочим, близким к революционной партии, может быть, даже к ее верхушке, но подробнее - ничего. Как все политически-воспаленные девицы радикального толка - Андрей узнал таких в Питере много - Данилова несколько преувеличивала свою революционность. Она тут же, с места в карьер, затеяла острый разговор, даже в некотором роде с претензией: чего партия ждет? Почему наступила пауза? Почему нет ответа на казнь Розовского и Лозинского? Розовский совсем мальчик, казнен ни за что: нашли какой-то литографированный листок и список некрасовской поэмы "Пир на весь мир". А Лозинский погиб за одну прокламацию. И партия молчит!
- Вот у нас на курсах, когда профессор Трапп - тот самый, что приводил в чувство Соловьева, он читает у нас фармакологию - вздумал рассказать об этом случае, о том, как цианистый калий разложился и Соловьев не смог себя умертвить - знаете, что мы сделали?
- Что же?
- Все, не сговариваясь, встали и покинули аудиторию!
Было сказано очень гордо. Андрей едва подавил улыбку.
- Вы прекрасно поступили. Но, может быть, и партия не теряет времени даром?
Теряет, теряет. В Александровске потеряли, в Одессе потеряли. Радикалы кипятятся попусту, но в чем-то правы. Уходит драгоценное время, мы ждем каких-то фантастических благ от Лорис-Меликова, но ведь ни черта не будет, умные люди это понимают.
- Пауза, я думаю, вызвана тем, что общество - ну, я имею в виду толпу, читающую газеты, пока загипнотизировано обещаньями Лорис-Меликова. Но через полгода блеф обнаружится.
- И партия начнет действовать? - Ее глаза под стекляшками пенсне, добрые, близорукие, горели нетерпением.
Подумал: и эта милая женщина торопит убивать, взрывать, подталкивать историю. Что же такое: мода? Потребность души? Или же громадная, всеобщая невозможность жить по-прежнему?
Он усмехнулся.
- Два месяца нет покушений, никого не убивают - и уже скучно? Что за безобразие, да? - Все больше веселился. - Почему бездельничают? Совсем разленились в этом своем подполье!
- Вы пародируете одну мою знакомую, - сказала Данилова. - Я к таким идиоткам себя не отношу. Но правда вот в чем: да, мы привыкли к существованию этой силы. Скажу больше: мы ее мистифицируем. Как древние мистифицировали силы природы. Нечто неотвратимое, роковое. Летом должна быть гроза, блистать молния, гром должен поражать грешников. Вот и удивляешься: почему нет грозы? Я знаю многих, которые причастны к этим небесным явлениям - знала Степана, знаю Преснякова, Ваню, вас, других, - но какая странность: отношусь к вам, как к обыкновенным людям. Не могу поверить, что вы громовержцы!
- Мы и есть обыкновенные люди. Громовержцы - это другие.
- Ну-ну! - Она погрозила пальцем. - Не прибедняйтесь. О вас, Захар, я ничего не могу сказать, но о Преснякове знаю точно: он убивает шпионов. Одного из тех, кого он прикончил, я даже хорошо знала: Жаркова, наборщика. Ничтожный человечек, жалкий какой-то, нервный. В Саратове его звали "Суслик". И все же, когда представляю, как ражий Андрей Корнеевич где-то его сграбастал и стал душить, такого щуплого...
Тут доброжелательная болтунья понесла вовсе вздор: да, Жарков выдал типографию, смерть по заслугам, но само убивание, мольбы жертвы - Пресняков рассказывал, что тот даже не сопротивлялся - представить невыносимо.
Вот они, наши радикалы: жаждут большой крови, а от малой падают в обморок. Почему-то особенно обозлил Пресняков. Расписывать свои подвиги перед курсистками: что может быть глупее?
И когда в девятом часу оба приятеля явились, Андрей был с ними сух. Пришла и подруга Даниловой курсистка Макарова, сели пить чай, Окладский принес какие-то сласти, банку меда, колбасу - видимо, тут было принято ужинать в складчину, потому что никто его не благодарил, наоборот, девицы помыкали им, как прислугой.
- Ваня, самовар! Ваня, нарежь хлеб, только не по-извозчичьи!
Окладский все делал проворно, летал из комнат на кухню, из кухни на двор, выносил мусор, прочищал газовую горелку, балагурил, дурачился, а его здоровенный друг сидел на кушетке, ногу на ногу в смазных сапогах, и мрачно смолил папироску. Улучив минуту, Андрей сказал Окладскому:
- Завтра будь здесь, утром придет Дворник, ты ему нужен. Станок наладить.
- Будет сделано, ваше благоутробие! - выпучивая глаза и козыряя, выпалил Ваничка.
Подруга Даниловой хохотала. Ваничка ее потешал. Да, тут веселая компания, и он вроде бы пятый лишний. Пресняков тоже потешал, по-своему. У Даниловой оборвался шнурок от пенсне, Пресняков сделал из него петлю, накинул на шею и стал затягивать. Девицы с гневом на него набросились.
- Что вы делаете? Перестаньте сейчас же!
- А что? Привыкать надо, - был невозмутимый ответ.
Ваничка в восторге хохотал. Поговорить о деле не удавалось. Андрей сделал Преснякову знак, вышли.
- Слышь, тезка! Ты зря болтаешь о своих подвигах на Невском льду.
- Кому болтаю? Степан об Аннушке говорил, как о родной сестре...
- И сестрам знать не нужно. Ну ладно, дело твое. Не маленький. Сам знаешь, ищут тебя днем с огнем. - Самолюбивый Пресняков побледнел от выговора, и Андрей положил ему руку на плечо. - Я тебя по другому делу ждал. Вот, от нашего агента. По твоему ведомству.
Протянул листок с фамилиями: Клеточников передал сведения о шпионах-рабочих. Преснякову, который знался только с рабочими, якшался с ними по трактирам Петербургской стороны и Васильевского острова, иметь такую бумажку было необходимо. Схватил ее и при свече в коридорчике читал, скрипя зубами. Андрей спросил:
- Знакомые есть?
У Преснякова было свойство не отвечать сразу.
- Ну! Есть, что ли?
- Есть, вроде. Двое... - Опять пауза, скрипенье зубами, рассматривание бумажки. Тяжелый человек Андрей Корнеевич, все у него пудовое: кулаки, мысли, молчание. - Но я об них догадывался.
Аккуратно свернул бумажку тяжелыми пальцами, засунул куда-то за пазуху, тщательно.
- Еще к тебе, Корнеич, дело. Богородский не знаешь где? Богородского третий день не можем найти...
В квартире снимали две комнаты какие-то люди, в коридоре говорить не дело, спустились по черной лестнице вниз. Андрей рассказал недавно услышанное от Клеточникова: о Гольденберге, о том, что готовится процесс, где будут судить Степана, Квятковского, Зунда, вероятно и типографщиков, очень скоро, летом, и Гришка намерен выступить с большими разоблачениями. Как воспрепятствовать? Это сейчас первейшее дело. Заткнуть Гришке рот. Казнить его там, в Трубецком бастионе, теперь уж, верно, не удастся. Андрей произнес "верно", потому что глупо надеялся на то, что Пресняков, самый изобретательный и беспощадный из "громовержцев" - еще три года назад организовал особую группу для казни шпионов - вдруг скажет: "Почему же не удастся?" Нет, Пресняков молчал, даже голову опустил, соглашаясь. Гришку там не достанешь. Напугать? Он не из пугливых. В этом деле есть какая-то тайна. Не просто предательство. Зная Гришку с его пузырящимися мозгами, можно догадаться, что тут возникла путаница, включилась в действие некая сила, невидимая со стороны. Словом, нужен Богородский: установить с Гришкой связь. Через Зунда, который там же, в Трубецком бастионе. Сначала пригрозить, трахнуть кулаком. Пускай он очухается. Потом открыть дураку глаза...
Пресняков сказал, что Богородский может быть на одной квартире на Васильевском, двенадцатая линия. Они разговаривали во дворе. Был одиннадцатый час, но светло, как днем.
Пресняков стиснул руку Андрея, от порывистого, могучего пожатья вся Андреева злость на Преснякова - за его хвастливость, пустомельные вечера с курсистками - исчезла. Этот парень сделает все: возможное и невозможное.
- Пойду попрощаюсь. И надо топать на Васильевский! - И он побежал к двери на черную лестницу.
"И чай пить не станет", - подумал Андрей. Подождал две минуты, верно: Пресняков, грохоча сапогами, сбегал вниз.
После долгих поисков Дворник присмотрел квартиру на Подольской, где поставили новую типографию. Хозяевами назначили Кибальчича и Паню Ивановскую под фамилией супругов Агаческуловых, прислугою, под видом бедной родственницы - Лилочку Терентьеву.
Андрей часто заходил на Подольскую, в дом одиннадцать: он был нужен там как помощник, советчик, дело налаживалось туго, станок скверно работал, первый номер "Листка Народной воли" никак не мог выйти, да и отношения между "супругами" и между "хозяином" и "прислугой" складывались негладко. До того, как сойтись на Подольской улице для совместного житья, женщины в глаза не видели Кибальчича, а между собою были едва знакомы. Дворник со смехом рассказывал, как он "сватал" Кибальчича, устроил "смотрины": женщины приехали крайне взволнованные, нарядились, нафарфорились, желая не столько понравиться своему будущему сожителю, сколько понять, что он за человек. Еще бы, жить взаперти втроем много недель! Кибальчич же держался каким-то небрежным букой, едва цедил слова, куда-то торопился: женщины были обескуражены. Ну, ясно, Техника надо узнать, чтобы полюбить. Он слишком углублен в себя, в свои идеи, фантастически непрактичен, а со стороны может показаться: равнодушен, даже не очень умен. Вот это равнодушие и напугало.
Лилочка Терентьева, которую Андрей немного знал по Одессе, призналась в один из первых дней.
- Ваш Николай Иванович, может быть, добрый человек, но немножко... какой-то тупой,
Андрей расхохотался.
- Николай Иванович тупой? Ну, Лила! Да он один из блестящих умов России! Говорил искренне, хотя, наверно, перехлестывал. Просто за последние месяцы близко сошелся с Кибальчичем и даже как-то увлекся им. - Живи он не в такое гнилое время, он был бы Декартом, Ломоносовым!
- Возможно, но как господин Агаческулов он вовсе не образец: всегда молчит, всегда в своей скорлупе, в книгах, в бумагах...
Так было вначале, когда "семейство" еще только обосновывалось, теперь отношения стали лучше, и женщины, кажется, смирились с характером Кибальчича и лишь подшучивали над ним. Он был на редкость неловок в домашних делах, не умел ни поставить самовар, ни приготовить еды, в его комнате был постоянный хаос, женщин он туда не пускал, говоря, что растеряют его бумаги. Но теперь, в конце мая, главной заботой было не сглаживание отношений в "семье", а то, что станок работал худо. Настоящая печать - такая великолепная, чистая, какая выходила у типографщиков на Саперном - никак не получалась.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52