А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

.." - и пальцами изобразил решетку. Ольга, засмеявшись, покачала головой: "Ну, нет уж! Пусть тебя товарищи вызволяют. Это их дело". Малинка куражился: "А что? Вызволим! Пустяки!" Аня же произнесла очень веско: "Я с тобой совершенно согласна, Ольга. Но вот Маша как раз и есть товарищ Феликса".
Потом, когда все ушли, это замечание поминалось долго, и Аня называлась не иначе как "эта ехидная Розенштейн". Отца очень интересовало, кто такая Аня, и Андрей шепотом объяснил: "Это наша атаманша. Приказывает, кого казнить, кого миловать". Про Малинку отец тоже спросил, Андрей ответил: "А это главный наш палач". Отец обиделся. Вот после этого вечера, наслушавшись всяких страстей, дурачеств и шуток, встревожившись, но толком ничего не уяснив, отец рассказал матери, что сын озорует, связался с дурной компанией, все больше бабы, разбойницы, голову ему закрутили.
А Ольга накалялась все сильней ненавистью к Ане, хотя та вскоре уехала в Херсон, потом в Киев, но от нее приходили известия, ей что-то передавалось через Андрея, забыть о ее существовании никак не удавалось, а в ноябре того же, 1874 года произошел второй допрос с обыском в связи с Рафаилом Казбеком, петербургским студентом технологом, которому Андрей отослал для передачи Ане шифрованное письмо. Вот это письмо и было захвачено у Казбека. Андрей сообщал важное: ту версию, которую гнул на следствии Петр Макаревич и которую Аня, в случае ее ареста, должна была бы повторить. Письмо до нее не дошло, но схватить Аню не успели, она скрылась.
После перехваченного письма Андрей уже не мог отрицать знакомства с дворянином Петром Макаревичем, но говорил, что на квартире у него не бывал, почти с ним не встречался и, более того - избегал встреч. Причина, которую Андрей после некоторого колебания высказал жандармскому полковнику Кнопу, была вполне натуральная и житейская: с юных лет он был увлечен теперешней женой Петра Макаревича, дочерью симферопольского купца Анной Макаревич, урожденной Розенштейн. И хотя он в данное время женат, старое чувство не угасло и причиняет боль. Письмо, отосланное через Казбека Анне Макаревич, было вызвано порывом давних лет, а разъяснений о лицах, упомянутых в письме, он по тем же причинам интимного свойства дать, разумеется, не сможет.
Начальник Одесского жандармского управления полковник Кноп был человек мало проницательный, а может быть, не слишком злобный. Теперь пришли люди куда чудовищней. Четыре года прошло, а как все переменилось! Два громадных процесса, убийства, казни... Кноп поверил и даже как бы одобрил рыцарские побуждения Андрея. Поверил и тому, что Андрей избегал встреч с Макаревичем и, стало быть, не мог принадлежать к его кружку. Да и Солянникова, соседка Петра, по чьему оговору Андрея схватили, признала, когда ей показали Андрея, что это совсем не тот человек, кого она видела на сходках у Макаревича и имела в виду под именем Желябова. Кажется, тут схитрил тесть: вдовице посулили тридцатку. Ольга в те дни действовала решительно: помчалась в Городище, привезла отца, тот пошел к Кнопу, и полковник, под залог двух тысяч рублей, согласился отпустить Андрея на поруки. А может, главной причиной полковничьей снисходительности было другое: Трудницкий не вписал Андрея в свой кровавый реестр. Бес его знает почему! Виделись мало, не запомнил, забыл.
Так или иначе полковник любезно попрощался с тестем, крепко и многозначительно, даже с каким-то задорным подмигиваньем пожал руку Андрею, и они вышли на улицу. Отчетливо запомнился день: ясный, холодный, с сильным запахом осеннего моря, какой бывает в Одессе в ноябре. Медленно шли по солнышку, тесть был взволнован, дышал тяжело - в минуты волнений его астма усиливалась, - но старался шутить и никак не показывал своего истинного состояния. А ведь, пожалуй, был сильно напуган. Сначала говорил, как бы ободряя Андрея, что, мол, ничего страшного, пустяки, каждый порядочный человек в наши дни непременно должен побывать в кутузке - на самом-то деле ободрял себя, - а затем свел на любимую тему: единственное, за что стоит бороться и принимать муки, это расширение самоуправления и земство. Андрей и не думал спорить. И то и другое было близко его сердцу. Однако как бороться? Какими средствами? Только гласностью! Но не бессмысленной возней в кружках, в артелях, не пропагандой в народе - ибо сие болтовня и сотрясение воздуха. Андрей и тут не спорил, сам подходил к той же печали - только с другого края. Да, конечно, болтовня в народе ни дьявола не поможет, так же, впрочем, как и болтовня в верхах.
Тесть вскинулся: "Вы называете труды земства болтовней в верхах?! А кто добился постройки сиротского дома? Кто заставил начать ремонт набережных? А назначение мировых судей?" Ольга ждала их в тревоге, а они спорили, теперь уж до крика, и дважды прошли мимо дома. Почему-то не было никакой радости от того, что гуляет на свободе, по солнышку, а мог бы сидеть под замком. Ведь все товарищи там, а он - только потому, что удачно женился... И не мог слушать спокойно яхненковских поучений. Две тысячи рублей залога и роль спасителя еще не дают права... "Какое добро народу сделали вы вашей хваленой пропагандой, книжонками и листками? - кричал тесть, багровея, размахивая короткими, панскими, по наследству от панов доставшимися ручками. - А мы, презренные либералишки, земские краснобаи, делаем добро реальное! А не метафизическое! Народу не нужны журавли в небесах, дайте ему синицу в руки". Андрей, озлившись, тоже орал: "Да вашего добра народ не заметил! Все это чепуха, капля в море!" "Но если такую каплю во благо народа будет отдавать каждый..." "Благоустройство тюремной камеры! Вы кладете половички на каменный пол и вешаете занавески на окна". "А что вы предлагаете?" "Разбить на окнах решетки, а не вешать на них занавески". "Да как вы это сделаете, сударь мой?" "Я еще не знаю!" И правда, не знал. И не знает, кажется, до сих пор.
За обедом спор продолжался, но менее воинственно, без грубостей: Ольга пугалась, когда отец с мужем начинали петушиться. Ей казалось, что может дойти до ссоры. Но никогда не доходило и дойти не могло: и после второй отсидки, и во время Балканской кампании, когда работали в комитете по организации добровольческих дружин, и на собраниях украинофилов, "Молодой Громады", всегда и везде между Яхненко и зятем обнаруживались разногласия, всегда они в чем-то упорно друг другу не уступали, но вражды не было, разрыва никто не хотел, потому что сохранялось какое-то взаимное, невысказываемое уважение. Пожалуй, так: старик ненавидит очень многое из того, что ненавидит Андрей. Но выводы из этой ненависти они делают разные. И кроме того, тесть не желал, чтобы Ольга и Андрей расставались. Мать Ольги и вся яхненковская родня очень скоро решили, что произошла ошибка, но старик упорствовал до последнего, даже тогда, когда уж и Ольга сдалась. Все надеялся, что зять образумится. Кто-то слышал, как Яхненко с горечью говорил про зятя: "Ведь в любой стране с его умом, ораторским дарованьем он стал бы членом парламента, министром. А у нас? Загонят куда-нибудь за Можай, в ссылку и будет там гнить..." За глаза-то рассуждал здраво, а дома, за рюмкой наливки, плел в целях воспитания душеспасительную ахинею.
"Я, конечно, не марксид, хотя не чужд социалистских идей. Но революции я не понимаю! Что в ней хорошего? Ведь революция это revolte, мятеж, взрыв. А взрыв есть уродство, противоестественность. Природа не терпит взрывов, она живет медленно. Взрыв есть адово исчадье, землетрясенье, изверженье Везувия". "Но рождение человека - это взрыв, и смерть человека - взрыв. Накапливаются силы смерти или силы новой жизни, и происходит revolte. Шестьсот лет, начиная с татарщины, русский народ медленно превращался в рабов. Хотите, чтоб так же медленно шло раскрепощение?" "Да бросьте, сударь! Рабы, татарщина - это мы любим вспоминать. А наше казачество? Запорожская республика? Да ведь такой вольницы мир не видел!"
Спорили, упирались, каждый оставался на своем - а ведь было ясно, что тут не просто прения под наливку, а набросок судьбы и жизни - и все-таки две тысячи под залог подписал, не колеблясь.
Через два дня после вызволения из лап Кнопа Ольга встретила Андрея в слезах: "Ты меня обманывал! Ты мне лгал! Я была права, у тебя роман с этой жидовкой, с Анькой Розенштейн! Совести у нее нет: муж в тюрьме..." Откуда сие? Накануне приходил человек от Кнопа и втайне расспрашивал ее про Андрея и Макаревичей, сообщив, что Андрей сам признался - даже в письменной форме, что у него интимные отношения с Аней Макаревич. Полковник-то вышел подлецом. Но это значило и то, что там не успокоились и будут рыть дальше. Он объяснял, бесполезно - рыданья и слезы весь день. Терпения у него никогда не хватало, и он, разозлившись, ушел из дома и ночевал на Молдаванке у знакомых столяров. Была тяжкая, гнусная ночь, без сна, потому что понял: всегда это будет, вместо главного мелкое, вместо помощи обиды, попреки. Встретил на улице тестя, и тот, славный мужик, тоже стал корить вполголоса: "Голубчик, разве так делают? Вы же конспиратор, такие вещи надо уметь скрывать..." Смешной человечек! Не стал ничего объяснять, махнул рукой: "Хорошо, в другой раз..."
Через неделю пришли жандармы, новый арест. Оказывается, генерал Слезкин тот, кто раскручивал все дознание по делу о пропаганде, - не удовлетворился объяснениями Кнопа и велел Андрея взять на цугундер. Ольга плакала, пока обыскивали, он был спокоен, гораздо спокойней, чем в первый раз, только раздражал плач жены, вдруг сказал: "Оля, я тебя очень прошу, перестань плакать!" Эта простая фраза подействовала удивительно: Ольга, будто обидевшись, перестала плакать мгновенно. Он отсидел в тюремном замке четыре месяца, вышел в марте семьдесят пятого - опять под поручительство тестя и под залог трех тысяч рублей. Тесть являл знаменитое казачье упорство: бился за Андрея до последней пули. Уехали с Ольгой в деревню, в Крым. Сначала было что-то вроде блаженного медового месяца, ни тяжкий крестьянский труд, ни неустройство, ни темные вечера ее не пугали, она радовалась тому, что они вдвоем, нет вокруг коварных баб, зловредных приятелей, но потом, когда кончилось лето, наступила тоска. Вернулись в Одессу. Тут были бурные месяцы: украинофилы, Балканы, добровольцы, новые люди, надежды. Нет, слом произошел не в деревне, которую Ольга будто бы не смогла вынести - так она говорила своей родне, - и не позже, во время балканской трескотни и одурения, поездок в Киев, встреч с "громадянами", Драгомановым, суеты вокруг журнала "Громада", и даже не тогда это случилось - окончательно, - когда он встретился в Киеве с Аней. Провели вместе целый день, ночь. Петр был в Петербурге, где шло следствие по делу об Одесском кружке. Аня его жалела, говорила, что он долго не выдержит, слаб, немужествен, очень дурно влияет мать, которая проклинает всех его друзей, и вообще по складу характера он не революционер, а бухгалтер. Она говорила о нем, как говорят о добром знакомом, но не о муже.
Зато с восторгом рассказывала о "киевских бунтарях": Стефановиче, Мокриевиче, Костюрине, Дейче. Те затевали какую-то неслыханную авантюру, о которой Аня рассказала глухо: с помощью самозванства и подложных манифестов, будто бы от имени царя, поднять крестьянское восстание за душевой передел земли. Намечали для этого опыта какой-то уезд в Малороссии, кажется Чигиринский. Андрей про себя посмеивался. Он знал мужика лучше всех этих дворян и полудворян, преисполненных к мужику пылкой любви. Они-то знали мужика "по Бакунину", верили в то, что мужик всегда готов восстать против панов, что он смотрит на землю, как на божий дар, и одного этого достаточно для того, чтобы восстание вспыхнуло: нужна, дескать, малая искра. Ой, как все это было далеко от истины! Но отговаривать не брался, тем более, что никто с ним в открытую не советовался. Его знали тут мало, и только Аня, старая подруга, была с ним более откровенна. Она была окрылена важной миссией: поехать в Европу, достать части для типографского станка, чтоб отпечатать "царские манифесты". Ехать надо было через два дня. И вот тогда, ночью - это была ее последняя ночь в Киеве, - когда они подумали, что все равно о них так говорят, тут ничего исправить нельзя, они нравились друг другу, это правда, но никогда ничего не было, кроме шутливых поцелуев, однажды он носил ее на руках, но теперь они расставались, может быть навсегда, и кроме того они взрослые люди, отвечавшие за свои поступки, ему было двадцать пять, ей двадцать два, и они расставались, расставались, и самое главное - это бесконечное доверие, и вот потом, уставшие от разговоров, любви и некоторого страха, потому что могли внезапно прийти люди, они лежали молча, окно было открыто, и пахло ранней весной, ночной весной, и она вдруг сказала: "По-моему, самое большое счастье полюбить человека, которому ты можешь всегда, во всем, каждому его устремлению сказать: "Да! Да! Да!""
Он понял: это мечта. Поняв, поразился: совершенно то самое испытывал он. Почувствовал внезапную, спокойную благодарность. "Может, еще будет у нас с тобой". Она согласилась: "Может быть. Если хватит нашей короткой жизни". Вот и все, и утром расстались. Возможно, если б он сразу примкнул к "бунтарям", к делу, которым она горела, он бы и стал для нее тем единственным, с кем делят любовь и смерть. О смерти они думали много. Ведь вся эта затея с душевым переделом, о которой они хлопотали, должна была кончиться столкновением с войсками и гибелью. Их - первых! Аня ни минуты не сомневалась в том, что все "бунтари" погибнут, но подымется восстание, охватит страну, сметет трон... Андрей понимал, что ни добра, ни пользы от этой провокации с благими целями не будет, да и, по правде сказать, была усталость от слишком страстной и бесплодной веры в близкое народное восстание. Нужно было что-то иное. Нет, не мог идти к "бунтарям" - там был обман, пахло нечаевщиной.
В начале лета встретил Аню в Одессе. Она недавно вернулась из Швейцарии, все устроила, добыла станок, шрифт, все это находилось теперь в Румынии, и Стефанович уже сидел в Кишиневе, готовясь принять драгоценны" груз. Настроение у Ани было какое-то смутное. В Швейцарии посетила Бакунина, рассказала ему про план восстания с помощью "царского манифеста", но великий революционер почему-то не одобрил: "шитое белыми нитками скоро обнаруживается".
В Одессу Аня приехала с Костюриным, добрым малым, которого Андрей хорошо знал по кружку Феликса. Нет, никакой ревности к скуластому молодцу "Алеше Поповичу" не было. С первого взгляда на Аню было видно, что и тут не то. Она спокойно и как-то издалека интересовалась: "Ну, как ты живешь, мой милый? Как Ольга Семеновна?" И звучало это несколько свысока.
Она и Костюрин были теперь за чертой, дышали другим воздухом: нелегалы. Она уже и не Розенштейн и не Макаревич, а какая-то Иванова, Анна Михайловна. Про Петра не говорили. Про чигиринское дело - а они его, видно, не бросали тоже молчок. Андрей свой, но не до конца, не до последней жилки. Аня даже подчеркнула это в полунасмешливой фразе: "Ты, конечно, как государственник..."
Нет, не Аня Макаревич со всем ее бесстрашием, и умом, и женской погубительной прелестью была причиной того, что с Ольгой - слом. Причина - в нем, в том, что он передумал, перестрадал за последний год и что сделало его другим человеком. Когда это происходит не вокруг, не в обстоятельствах жизни, а в самом человеке, тогда - конец и возврата нет. Он не мог вернуться к Ольге, так же как не мог бы вернуться к себе - прежнему.
В прошлом, семьдесят седьмом году привезли в Петербург, в Дом предварительного заключения: в июле, сразу после боголюбовской истории. Тюрьма еще кипела, протесты не отгремели, кто-то, избитый и покалеченный, лежал в больнице, кто-то сидел в карцере, арестанты отказывались гулять. Он сразу попал в атмосферу безысходной борьбы, которая всегда идет в тюрьмах, большей частью скрытно, но иногда прорываясь наружу с дикой и отчаянной силой. Вот такой взрыв, изверженье вулканической ярости произошло за несколько дней перед его привозом. В тюрьму явился градоначальник Трепов. Эти господа чрезвычайно гордятся Домом предварительного заключения: почему-то считается, что это лучшая тюрьма Европы. Бог их знает почему! Надзиратели говорили: "в нашей образцовой тюрьме, лучшей в Европе..." Для их собачьей службы тут были, вероятно, преимущества. Стоя посредине двора, можно было видеть окна камер всех шести этажей. Коридоры и лестничные переходы устроены так хитроумно, что надзиратели, ведущие арестантов, могут замечательно маневрировать, избегая самого по их людоедским законам страшного: случайных встреч арестантов. Трепов вышел во двор в сопровождении тогдашнего заведующего тюрьмой Курнеева и увидел нескольких арестантов, гулявших вместе. Те поклонились, приподняв шапки. Трепов сделал Курнееву выговор: почему обвиняемые по одному делу гуляют группой?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52