Неразумно. Грубая ошибка.
Белинский. Ты мне одолжишь словарь?
Станкевич. Бог знает, когда мы теперь увидимся. Враги настаивают, чтобы я ехал лечиться на воды, в Карлсбад. Сначала заеду домой, повидаю родителей.
Белинский. Тебя уже можно поздравить?
Станкевич. Еще нет. По крайней мере, официально. (Пауза.) Белинский… скажи Любови, что для меня она слишком хороша.
Белинский. Ты ей подходишь. Вы можете сделать друг друга счастливыми.
Станкевич. Счастье – это гармония с природой.
Белинский. Станкевич, ты когда-нибудь испытывал… страсть?
Станкевич. Я знаю, что испытал очень сильное чувство, когда она опустилась на колени, чтобы снять с Натали конек…
Белинский. Это то самое.
Станкевич. Но брак… он…
Белинский…существует.
Станкевич. В своем иллюзорном смысле да. И все это совместное хозяйство…
Белинский. Существует.
Станкевич. И… знаешь ли… дети.
Белинский. Существуют.
Станкевич. Семейная жизнь. Зимние вечера у камина.
Белинский. Существуют.
Станкевич. А что же тогда тень на стене пещеры?
Белинский. А вот это философия.
Апрель 1838 г
Комната Белинского. Михаил переехал к Белинскому. Книги и прочий хлам, который прежде был на кушетке, теперь переместился на пол. Михаил лежит на кушетке, курит и пишет. Белинский, в черкеске, лихорадочно пишет, стоя перед бюро, и кидает исписанные листы на пол, в кипу других страниц. На этот раз к шуму прачечной добавляется стук молота по наковальне снизу. Михаил вскакивает и открывает окно, чтобы крикнуть. Шум прачечной и стук молота становятся громче. Несколько мыльных пузырей влетают в окно.
Михаил (кричит). Эй, стучите потише, черт бы вас побрал! (Он закрывает окно и начинает энергично расхаживать по комнате.) Мы заменим обложку с желтой на зеленую, чтобы читатель сразу увидел, что у «Московского наблюдателя» теперь новая редакция.
Возобновившийся стук выводит его из себя. Он вылетает из комнаты и скатывается вниз по ступенькам, громко ругаясь.
Белинский прекращает писать, чтобы снять черкеску. Он поднимает страницы с пола.
Происходит переход – месяцем позже. День. Из кузницы не слышно ни звука. Шум прачечной поутих. Белинский возбужден и доволен. Он держит «Московский наблюдатель» в зеленой обложке и листает страницы. Входит Михаил и направляется прямо к кушетке. Там он начинает запихивать свои вещи в большую сумку на ремне.
Белинский. Надо было поставить на обложку апрель, а не март… Возможно, с Гегелем некоторый перебор… Но твоя первая подписанная статья читается хорошо… (Он замечает, чем занят Михаил.)
Михаил. Я должен ехать домой.
Белинский. Что-нибудь случилось?
Михаил. Сельское хозяйство!
Белинский. Что значит «сельское хозяйство»?
Михаил. Вот именно! Станкевич уже сколько месяцев сидит в Берлине, у профессора, который был прямым учеником Гегеля. А мой отец обещает заплатить по моим долгам, только если я соглашусь изучать сельское хозяйство!
Белинский. Почему именно сельское хозяйство?
Михаил. Выясняется, что Премухино – это сельское хозяйство. Ты, наверное, думал, что оно просто существует само по себе, да? Такое эстетическое явление природы, вроде василька, только больше.
Белинский. Нет, я так не думал.
Михаил. Ну, а я думал именно так. Я и не представлял, что оно окажется хозяйством. Крестьяне что-то там сеют, как сеяли их отцы; все это взрастает, его едят или скармливают скоту, и затем наступает время для нового посева. Сельская жизнь! Ничего себе тема для образованного человека! Так что придется поехать домой и объяснить все это отцу. Ну ничего, все равно я хотел увидеться с Варенькой до ее отъезда, да и Любовь себя неважно чувствует, я ее подбодрю…
Белинский. Что слышно от Станкевича?
Михаил (мрачно). Он считает, что не может больше просить денег у своего отца. Какая чепуха, честное слово! Ты бы видел их имение – тысячи душ! Если продать пару их дворовых – я три года мог бы изучать идеализм в Берлине… (Сложил вещи и собирается уходить.) По поводу «Наблюдателя», если тебе интересно, я решил, что вся эта затея с собственным журналом – ошибка.
Белинский. Ошибка?
Михаил. Нужно все это прекратить. Мы не готовы.
Белинский. К чему?
Михаил. Мы должны думать, думать, думать!
Белинский. Это оттого, что я сократил несколько абзацев в твоей статье?…
Михаил. Послушай, все очень просто. Мы не имеем права издавать журнал без серьезной подготовки.
Белинский. Понятно.
Михаил. Ну и отлично. Значит, решено. Я пошел. (Обнимает Белинского.) Ты по-прежнему мой Виссарион.
Белинский. Я всегда ценил твои достоинства, несомненные достоинства… Твою энергию, оптимизм… Последние месяцы, когда мы вместе читали Гегеля и готовили наш первый номер журнала, были самыми счастливыми в моей жизни. Никогда до этого я не видел в тебе столько любви, бодрости, поэзии. Таким я хочу тебя запомнить.
Михаил. Спасибо, Виссарион.
Белинский. Я не хочу запоминать тебя тщеславным эгоистом, беспринципным грубияном, вечно выпрашивающим денег, заносчивым наставником твоих вконец сбитых с толку сестер, которые верят только в одну философию «Мишель говорит…».
Михаил. Ну, знаешь!..
Белинский. Но хуже всего это твое вечное бегство в абстракцию и фантазию, которое позволяет тебе не замечать, что жизнь философа – это аристократическое занятие, оплаченное потом пятисот премухинских крепостных, которые почему-то не могут достичь единения с Абсолютом.
Mихаил. Ах вот как. Что-то я не помню от тебя таких слов, когда твое рыло было в той же кормушке.
Белинский. Я об этом даже не думал. Я был как во сне. Но от реальности не уйдешь. Все существующее разумно, все разумное существует! Я не могу тебе передать, что со мной случилось, когда я прочитал эти слова у Гегеля. Меня будто сменили с поста, на котором я из последних сил охранял человечество. Я ухватил смысл взлета и падения империй, никчемность своих мучительных переживаний о собственной жизни. Реальность! Я повторяю это слово каждый вечер, ложась спать, и каждое утро, когда просыпаюсь. И наша с тобой реальность, Бакунин, состоит в том, что я являюсь редактором «Московского наблюдателя», а ты – его автором. Разумеется, ты можешь и дальше присылать свои статьи в редакцию. Я внимательно их рассмотрю.
Михаил. Боже, вокруг меня одни эгоисты! Получается, что Гегель существовал ради того, чтобы наш Белинский мог спокойно спать?! И чтобы этот писака, считающий каждую копейку, мог пропищать мне в лицо «Реальность!», когда мой дух томится в цепях; когда весь мир будто сговорился против меня с этим сельским хозяйством и… О Господи, я должен уехать в Берлин! В этом единственный смысл моей жизни! Где мой избавитель? Неужели никто не понимает, что будущее философии в России зависит от нескольких несчастных рублей, которые мне нужно дать в долг? Вы еще увидите! Я вам всем покажу!.. (С грохотом выкатывается из комнаты. Слышно, как он спотыкается и что-то кричит, спускаясь по ступеням.)
Июнь, 1840 г
Отвратительная погода. Михаил стоит под дождем у поручней речного парохода. Над ним нависло черное небо. С берега на него смотрит Герцен. Михаил пытается перекричать бурю.
Михаил. До свидания! До свидания, Герцен! Спасибо! До свидания, Россия! До свидания.
Июль, 1840 г
Улица (Санкт-Петербург).
Торопящийся Белинский идет наперерез .
Герцену, который держит в руках журнал.
Герцен. Вы Белинский?
Белинский. Да.
Герцен. Герцен. Наш друг Бакунин, возможно, говорил обо мне.
Белинский (в некотором смятении). Говорил? Ах, нуда, говорил…
Герцен. В Петербурге нам, москвичам, бывает одиноко… С другой стороны, в «Отечественных записках» (указывает на журнал) заботы главного редактора вам не докучают. «Московского наблюдателя», конечно, жаль, но, честно говоря, интеллектуальная путаница в нем стала неинтересна.
Белинский. Вам хоть что-то в нем понравилось?
Герцен. Мне понравился цвет обложки.
Белинский. Это Бакунин придумал. Он теперь едет в Германию. Не знаю, как ему это удалось.
Герцен. Я провожал его на кронштадтский пароход.
Белинский. Так вот оно что. Сколько вы ему одолжили?
Герцен. Тысячу.
Белинский (смеется). Когда мне приходится просить в долг сотню, я заболеваю от унижения. А для Бакунина новый знакомый – это способ поправить дела.
Герцен. Я познакомился с ним на благотворительном балу, где поднимались бокалы за гегелевские категории. «За Сущность», «за Идею»… Шесть лет тому назад, когда я отправлялся в ссылку, Гегеля почти не упоминали. А теперь шнурки в лавке невозможно купить, чтобы приказчик не спросил твоего мнения о Бытии в Себе. Это был благотворительный бал-маскарад. Только когда я увидел там двухметрового рыжего кота, который поднял бокал за Абсолютный субъективизм, до меня дошел весь смысл моей ссылки.
Белинский. Вы читали мою статью?
Герцен. Да, еще были ваши статьи… Оказалось, что восставать против хода истории бессмысленно и самолюбиво, что негодовать по поводу неприглядных фактов – педантство и что искусству задаваться общественными вопросами – смешно. Мне стало понятно, что я должен отнестись к Гегелю с особым вниманием. И что же я обнаружил? Что вы перевернули Диалектический дух истории Гегеля с ног на голову, да и он сам тоже. Народ не потому штурмует Бастилию, что история развивается зигзагообразно. Наоборот, история идет зигзагом потому, что народ, когда ему уже невмоготу, штурмует Бастилию. Если поставить философию Гегеля на ноги, то окажется, что это – алгебра революции. Но в этой картине что-то не так. Судьбы народов подчиняются гегелевскому закону, но каждый из нас в отдельности слишком мелок для такого грандиозного закона. Мы – забава в лапах кота, не ведающего законов, огромного рыжего кота.
Белинский, Белинский! Нами играет вовсе не некая воображаемая космическая сила, а Романов, воображения начисто лишенный, – посредственность. Он из тех чиновников, что, сидя за конторкой на почте, указывают на часы и отказываются принять письмо, потому что уже одна минута шестого… и он всю страну заставил дрожать, как садист учитель свой класс. Нигде власть не ощущает себя свободнее, чем здесь. Ее ничто не сдерживает, ни стыд перед соседями, ни суд истории. Самые мерзкие режимы в худшие из времен не подвергали Спинозу порке. Гейне не отправляли на рудники за поэму, никто не приходил за Руссо среди ночи за то, что он пел революционные песни на пьяной вечеринке. В деспотизме – России нет равных. Англичане тоже секут своих матросов и солдат, но ведь у нас порют в Инженерном училище! Да, я читал ваши статьи. Вы совершили интеллектуальное самоубийство.
Белинский. Что ж, вы имеете моральное право. Ссылка – ваш почетный трофей. (Страстно.) Но я тоже страдаю за то, что думаю и пишу. Для меня страдание и мышление – это одно и то же!
Герцен – как после отповеди.
Герцен. В ссылке я вел жизнь мелкого чиновника. Еще я влюбился, по переписке. Я обвенчался, сбежав с невестой в полночь, – история не менее романтическая, чем в сочинениях Жорж Санд. Теперь нашему первенцу уже год. В моей жизни не было лучшего времени, чем последний год ссылки. Так что страданию вам не у меня надо учиться. А вот что касается Кота… У Кота нет ни планов, ни симпатий, ни антипатий, ни памяти, ни сознания, ни рифмы, ни смысла. Он убивает без цели и милует просто так. Когда он ловит ваш взгляд, дальнейшее зависит не от Кота, а от вас. (Он кивает на прощание.)
Белинский. Я вас уже видел однажды. В зоологическом саду. Вы были со Станкевичем… незадолго до вашего ареста.
Герцен. Я тогда в последний раз видел Станкевича. Мы расстались почти что в ссоре. Вот нам урок…
Белинский. Но он же не умер, нет?
Герцен. К сожалению… да… Я получил письмо от Огарева. Станкевич умер в Италии месяц назад.
Белинский поднимает лицо к небу и грозит ему кулаком.
Белинский. Кто этот Молох, пожирающий своих детей?
Пауза.
Герцен. Это Рыжий Кот. (Уходит.)
Рыжий Кот курит сигару, держит бокал с шампанским и наблюдает за Белинским с небольшого расстояния. Звучит музыка.
Весна, 1843 г
Сцена заполняется танцующими и проходящими через сцену гостями. Все гости одеты в маскарадные костюмы, но в основном такие (Пастушка, Испанка, лорд Байрон, Казак), которые не скрывают лица. Этим они отличаются от Рыжего Кота, огромного ободранного кота на задних лапах. Вскоре Кот вместе с толпой гостей исчезает из поля нашего зрения. Белинский его не замечает. Варенька танцует с Дьяковым. Входит Варвара и встречается с Тургеневым, который одет Арлекином. Он задерживается, чтобы поклониться Варваре. Она обходит его, стараясь перехватить Вареньку. Тургенев уходит.
Варвара (Вареньке). Александра слишком много танцует.
Варенька. Но ведь она с собственным мужем танцует.
Варвара. Ты всего не можешь знать.
Варенька. Так, значит?… (Довольна.) О!..
Варвара (Вареньке). Ты ничего не знаешь! Ничего!
Варенька торопливо уходит. Дьяков предлагает руку Варваре.
(Дьякову.) Ну, я же говорила, что все будет хорошо, помните?… Варенька вернулась, и вы снова вместе.
Дьяков. Я самый счастливый человек на свете.
Они уходят вместе.
Входит Чаадаев с Белинским.
Чаадаев. Что это у вас за костюм, между прочим?
Белинский. Отрепья и пепел.
Чаадаев. Каждый имеет право менять свое мнение – никакого стыда в этом нет.
Белинский. Да. В этом я мастер, у меня отлично получается. Отчего все, кроме меня, точно знают, что думают, и держатся за это! Я сражался со своим ангелом-хранителем, а он шептал мне на ухо: «Белинский, Белинский, жизнь и смерть одного-единственного ребенка значит больше, чем вся твоя конструкция исторической необходимости». И я не смог это вынести.
Чаадаев. Я имел виду перемену вашего мнения о Пушкине. Когда он еще был жив, вы мне говорили, что он исписался.
Белинский. Я не знал, что он нам преподнесет из могилы. Но его время все равно подошло к концу. Век Пушкина закончился. Потому мы и помним, где были и что делали, когда узнали о его смерти. Я всегда считал, что художник выражает свое время, когда поет безо всякой цели, как птица. Но теперь нам нужны новые песни и другой певец. У Пушкина Татьяна любит Онегина, но остается верна ничтожеству, за которого вышла замуж, и становится идеалом в глазах ее создателя. В романе Жорж Санд она была бы посмешищем, сама превратилась бы в ничтожество, верное закостенелому обществу. Человек и художник не могут больше встречаться только в дверях, бывая дома по очереди. Они неотделимы друг от друга, под крышей дома живет один и тот же человек, и судить о нем нужно целиком…
Чаадаев. Вон еще одна Татьяна дожидается своей очереди… (Выходя, кланяется входящей Татьяне.)
Татьяна. Виссарион… мы думали, что вы навеки потеряны для Москвы.
Белинский. Нет, я… Я просто вернулся, чтобы… Говоря откровенно, я женюсь… Вы ее не знаете. Молодая женщина.
Татьяна. Так вы влюблены!
Белинский. Я бы не стал делать столь далеко идущие выводы.
Татьяна. В таком случае вам должно быть одиноко в Петербурге.
Белинский. Я слышал, вы болели.
Татьяна. Болела?… Да… Вот он, на балконе, видите? Арлекин. Он был знаком с Мишелем в Берлине. Хочет быть поэтом.
Белинский. Боюсь, слишком длинный. Михаил вам пишет?
Татьяна. Он открыл для себя революцию! Теперь он знает, где ошибался. Вы меня подождете? (Подходит к Тургеневу. Белинский ждет.) Я только хочу у вас кое-что спросить.
Тургенев. Очень рад вас видеть. Вы поправились?
Татьяна. Да. Мои письма, должно быть, были… утомительны.
Тургенев. Вы навсегда останетесь…
Татьяна. Вашей сестрой, вашей музой, да… Что ж, то было всего лишь воспаленное воображение. Но даже теперь радостно вспоминать. Я жила всем сердцем, всей душой. Теперь все изменилось. Я уж никогда не буду так счастлива, ни одна философия меня к этому не подготовила, так что можете рассказывать кому угодно, что я любила вас и положила к вашим ногам свою непрошеную любовь.
Тургенев. Что вы?…
Татьяна. Это о Мишеле. Его посадят в тюрьму, если никто не поможет, а я не знаю, к кому еще…
Тургенев. Сколько?
Татьяна. Четыре тысячи рублей. Я знаю, что вы уже раньше…
Тургенев. Я столько не смогу.
Татьяна. Что мне ему написать?
Тургенев. Половину.
Татьяна. Благодарю вас.
Тургенев (пожимает плечами). Простота всегда в цене. И чем дальше, тем больше. (Пауза.) Я знаю одну мельничиху… Мы познакомились, когда я охотился под Петербургом… Она от меня решительно ничего не хотела принимать. Но однажды она сказала: «Привезите мне подарок». – «Что бы вам хотелось?» – спросил я. «Привезите мне кусок ароматного мыла из Петербурга», – ответила она. В следующий раз я так и сделал. Она схватила его, убежала, потом вернулась и, сильно покраснев, протянула ко мне благоухающие руки и сказала: «Целуйте мои руки, как вы целуете руки ваших изысканных петербургских барышень…» Я опустился перед ней на колени… Кажется, за всю жизнь я не знал минуты прекраснее.
Татьяна убегает в слезах. Тургенев замечает ожидающего Белинского и подходит к нему.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25
Белинский. Ты мне одолжишь словарь?
Станкевич. Бог знает, когда мы теперь увидимся. Враги настаивают, чтобы я ехал лечиться на воды, в Карлсбад. Сначала заеду домой, повидаю родителей.
Белинский. Тебя уже можно поздравить?
Станкевич. Еще нет. По крайней мере, официально. (Пауза.) Белинский… скажи Любови, что для меня она слишком хороша.
Белинский. Ты ей подходишь. Вы можете сделать друг друга счастливыми.
Станкевич. Счастье – это гармония с природой.
Белинский. Станкевич, ты когда-нибудь испытывал… страсть?
Станкевич. Я знаю, что испытал очень сильное чувство, когда она опустилась на колени, чтобы снять с Натали конек…
Белинский. Это то самое.
Станкевич. Но брак… он…
Белинский…существует.
Станкевич. В своем иллюзорном смысле да. И все это совместное хозяйство…
Белинский. Существует.
Станкевич. И… знаешь ли… дети.
Белинский. Существуют.
Станкевич. Семейная жизнь. Зимние вечера у камина.
Белинский. Существуют.
Станкевич. А что же тогда тень на стене пещеры?
Белинский. А вот это философия.
Апрель 1838 г
Комната Белинского. Михаил переехал к Белинскому. Книги и прочий хлам, который прежде был на кушетке, теперь переместился на пол. Михаил лежит на кушетке, курит и пишет. Белинский, в черкеске, лихорадочно пишет, стоя перед бюро, и кидает исписанные листы на пол, в кипу других страниц. На этот раз к шуму прачечной добавляется стук молота по наковальне снизу. Михаил вскакивает и открывает окно, чтобы крикнуть. Шум прачечной и стук молота становятся громче. Несколько мыльных пузырей влетают в окно.
Михаил (кричит). Эй, стучите потише, черт бы вас побрал! (Он закрывает окно и начинает энергично расхаживать по комнате.) Мы заменим обложку с желтой на зеленую, чтобы читатель сразу увидел, что у «Московского наблюдателя» теперь новая редакция.
Возобновившийся стук выводит его из себя. Он вылетает из комнаты и скатывается вниз по ступенькам, громко ругаясь.
Белинский прекращает писать, чтобы снять черкеску. Он поднимает страницы с пола.
Происходит переход – месяцем позже. День. Из кузницы не слышно ни звука. Шум прачечной поутих. Белинский возбужден и доволен. Он держит «Московский наблюдатель» в зеленой обложке и листает страницы. Входит Михаил и направляется прямо к кушетке. Там он начинает запихивать свои вещи в большую сумку на ремне.
Белинский. Надо было поставить на обложку апрель, а не март… Возможно, с Гегелем некоторый перебор… Но твоя первая подписанная статья читается хорошо… (Он замечает, чем занят Михаил.)
Михаил. Я должен ехать домой.
Белинский. Что-нибудь случилось?
Михаил. Сельское хозяйство!
Белинский. Что значит «сельское хозяйство»?
Михаил. Вот именно! Станкевич уже сколько месяцев сидит в Берлине, у профессора, который был прямым учеником Гегеля. А мой отец обещает заплатить по моим долгам, только если я соглашусь изучать сельское хозяйство!
Белинский. Почему именно сельское хозяйство?
Михаил. Выясняется, что Премухино – это сельское хозяйство. Ты, наверное, думал, что оно просто существует само по себе, да? Такое эстетическое явление природы, вроде василька, только больше.
Белинский. Нет, я так не думал.
Михаил. Ну, а я думал именно так. Я и не представлял, что оно окажется хозяйством. Крестьяне что-то там сеют, как сеяли их отцы; все это взрастает, его едят или скармливают скоту, и затем наступает время для нового посева. Сельская жизнь! Ничего себе тема для образованного человека! Так что придется поехать домой и объяснить все это отцу. Ну ничего, все равно я хотел увидеться с Варенькой до ее отъезда, да и Любовь себя неважно чувствует, я ее подбодрю…
Белинский. Что слышно от Станкевича?
Михаил (мрачно). Он считает, что не может больше просить денег у своего отца. Какая чепуха, честное слово! Ты бы видел их имение – тысячи душ! Если продать пару их дворовых – я три года мог бы изучать идеализм в Берлине… (Сложил вещи и собирается уходить.) По поводу «Наблюдателя», если тебе интересно, я решил, что вся эта затея с собственным журналом – ошибка.
Белинский. Ошибка?
Михаил. Нужно все это прекратить. Мы не готовы.
Белинский. К чему?
Михаил. Мы должны думать, думать, думать!
Белинский. Это оттого, что я сократил несколько абзацев в твоей статье?…
Михаил. Послушай, все очень просто. Мы не имеем права издавать журнал без серьезной подготовки.
Белинский. Понятно.
Михаил. Ну и отлично. Значит, решено. Я пошел. (Обнимает Белинского.) Ты по-прежнему мой Виссарион.
Белинский. Я всегда ценил твои достоинства, несомненные достоинства… Твою энергию, оптимизм… Последние месяцы, когда мы вместе читали Гегеля и готовили наш первый номер журнала, были самыми счастливыми в моей жизни. Никогда до этого я не видел в тебе столько любви, бодрости, поэзии. Таким я хочу тебя запомнить.
Михаил. Спасибо, Виссарион.
Белинский. Я не хочу запоминать тебя тщеславным эгоистом, беспринципным грубияном, вечно выпрашивающим денег, заносчивым наставником твоих вконец сбитых с толку сестер, которые верят только в одну философию «Мишель говорит…».
Михаил. Ну, знаешь!..
Белинский. Но хуже всего это твое вечное бегство в абстракцию и фантазию, которое позволяет тебе не замечать, что жизнь философа – это аристократическое занятие, оплаченное потом пятисот премухинских крепостных, которые почему-то не могут достичь единения с Абсолютом.
Mихаил. Ах вот как. Что-то я не помню от тебя таких слов, когда твое рыло было в той же кормушке.
Белинский. Я об этом даже не думал. Я был как во сне. Но от реальности не уйдешь. Все существующее разумно, все разумное существует! Я не могу тебе передать, что со мной случилось, когда я прочитал эти слова у Гегеля. Меня будто сменили с поста, на котором я из последних сил охранял человечество. Я ухватил смысл взлета и падения империй, никчемность своих мучительных переживаний о собственной жизни. Реальность! Я повторяю это слово каждый вечер, ложась спать, и каждое утро, когда просыпаюсь. И наша с тобой реальность, Бакунин, состоит в том, что я являюсь редактором «Московского наблюдателя», а ты – его автором. Разумеется, ты можешь и дальше присылать свои статьи в редакцию. Я внимательно их рассмотрю.
Михаил. Боже, вокруг меня одни эгоисты! Получается, что Гегель существовал ради того, чтобы наш Белинский мог спокойно спать?! И чтобы этот писака, считающий каждую копейку, мог пропищать мне в лицо «Реальность!», когда мой дух томится в цепях; когда весь мир будто сговорился против меня с этим сельским хозяйством и… О Господи, я должен уехать в Берлин! В этом единственный смысл моей жизни! Где мой избавитель? Неужели никто не понимает, что будущее философии в России зависит от нескольких несчастных рублей, которые мне нужно дать в долг? Вы еще увидите! Я вам всем покажу!.. (С грохотом выкатывается из комнаты. Слышно, как он спотыкается и что-то кричит, спускаясь по ступеням.)
Июнь, 1840 г
Отвратительная погода. Михаил стоит под дождем у поручней речного парохода. Над ним нависло черное небо. С берега на него смотрит Герцен. Михаил пытается перекричать бурю.
Михаил. До свидания! До свидания, Герцен! Спасибо! До свидания, Россия! До свидания.
Июль, 1840 г
Улица (Санкт-Петербург).
Торопящийся Белинский идет наперерез .
Герцену, который держит в руках журнал.
Герцен. Вы Белинский?
Белинский. Да.
Герцен. Герцен. Наш друг Бакунин, возможно, говорил обо мне.
Белинский (в некотором смятении). Говорил? Ах, нуда, говорил…
Герцен. В Петербурге нам, москвичам, бывает одиноко… С другой стороны, в «Отечественных записках» (указывает на журнал) заботы главного редактора вам не докучают. «Московского наблюдателя», конечно, жаль, но, честно говоря, интеллектуальная путаница в нем стала неинтересна.
Белинский. Вам хоть что-то в нем понравилось?
Герцен. Мне понравился цвет обложки.
Белинский. Это Бакунин придумал. Он теперь едет в Германию. Не знаю, как ему это удалось.
Герцен. Я провожал его на кронштадтский пароход.
Белинский. Так вот оно что. Сколько вы ему одолжили?
Герцен. Тысячу.
Белинский (смеется). Когда мне приходится просить в долг сотню, я заболеваю от унижения. А для Бакунина новый знакомый – это способ поправить дела.
Герцен. Я познакомился с ним на благотворительном балу, где поднимались бокалы за гегелевские категории. «За Сущность», «за Идею»… Шесть лет тому назад, когда я отправлялся в ссылку, Гегеля почти не упоминали. А теперь шнурки в лавке невозможно купить, чтобы приказчик не спросил твоего мнения о Бытии в Себе. Это был благотворительный бал-маскарад. Только когда я увидел там двухметрового рыжего кота, который поднял бокал за Абсолютный субъективизм, до меня дошел весь смысл моей ссылки.
Белинский. Вы читали мою статью?
Герцен. Да, еще были ваши статьи… Оказалось, что восставать против хода истории бессмысленно и самолюбиво, что негодовать по поводу неприглядных фактов – педантство и что искусству задаваться общественными вопросами – смешно. Мне стало понятно, что я должен отнестись к Гегелю с особым вниманием. И что же я обнаружил? Что вы перевернули Диалектический дух истории Гегеля с ног на голову, да и он сам тоже. Народ не потому штурмует Бастилию, что история развивается зигзагообразно. Наоборот, история идет зигзагом потому, что народ, когда ему уже невмоготу, штурмует Бастилию. Если поставить философию Гегеля на ноги, то окажется, что это – алгебра революции. Но в этой картине что-то не так. Судьбы народов подчиняются гегелевскому закону, но каждый из нас в отдельности слишком мелок для такого грандиозного закона. Мы – забава в лапах кота, не ведающего законов, огромного рыжего кота.
Белинский, Белинский! Нами играет вовсе не некая воображаемая космическая сила, а Романов, воображения начисто лишенный, – посредственность. Он из тех чиновников, что, сидя за конторкой на почте, указывают на часы и отказываются принять письмо, потому что уже одна минута шестого… и он всю страну заставил дрожать, как садист учитель свой класс. Нигде власть не ощущает себя свободнее, чем здесь. Ее ничто не сдерживает, ни стыд перед соседями, ни суд истории. Самые мерзкие режимы в худшие из времен не подвергали Спинозу порке. Гейне не отправляли на рудники за поэму, никто не приходил за Руссо среди ночи за то, что он пел революционные песни на пьяной вечеринке. В деспотизме – России нет равных. Англичане тоже секут своих матросов и солдат, но ведь у нас порют в Инженерном училище! Да, я читал ваши статьи. Вы совершили интеллектуальное самоубийство.
Белинский. Что ж, вы имеете моральное право. Ссылка – ваш почетный трофей. (Страстно.) Но я тоже страдаю за то, что думаю и пишу. Для меня страдание и мышление – это одно и то же!
Герцен – как после отповеди.
Герцен. В ссылке я вел жизнь мелкого чиновника. Еще я влюбился, по переписке. Я обвенчался, сбежав с невестой в полночь, – история не менее романтическая, чем в сочинениях Жорж Санд. Теперь нашему первенцу уже год. В моей жизни не было лучшего времени, чем последний год ссылки. Так что страданию вам не у меня надо учиться. А вот что касается Кота… У Кота нет ни планов, ни симпатий, ни антипатий, ни памяти, ни сознания, ни рифмы, ни смысла. Он убивает без цели и милует просто так. Когда он ловит ваш взгляд, дальнейшее зависит не от Кота, а от вас. (Он кивает на прощание.)
Белинский. Я вас уже видел однажды. В зоологическом саду. Вы были со Станкевичем… незадолго до вашего ареста.
Герцен. Я тогда в последний раз видел Станкевича. Мы расстались почти что в ссоре. Вот нам урок…
Белинский. Но он же не умер, нет?
Герцен. К сожалению… да… Я получил письмо от Огарева. Станкевич умер в Италии месяц назад.
Белинский поднимает лицо к небу и грозит ему кулаком.
Белинский. Кто этот Молох, пожирающий своих детей?
Пауза.
Герцен. Это Рыжий Кот. (Уходит.)
Рыжий Кот курит сигару, держит бокал с шампанским и наблюдает за Белинским с небольшого расстояния. Звучит музыка.
Весна, 1843 г
Сцена заполняется танцующими и проходящими через сцену гостями. Все гости одеты в маскарадные костюмы, но в основном такие (Пастушка, Испанка, лорд Байрон, Казак), которые не скрывают лица. Этим они отличаются от Рыжего Кота, огромного ободранного кота на задних лапах. Вскоре Кот вместе с толпой гостей исчезает из поля нашего зрения. Белинский его не замечает. Варенька танцует с Дьяковым. Входит Варвара и встречается с Тургеневым, который одет Арлекином. Он задерживается, чтобы поклониться Варваре. Она обходит его, стараясь перехватить Вареньку. Тургенев уходит.
Варвара (Вареньке). Александра слишком много танцует.
Варенька. Но ведь она с собственным мужем танцует.
Варвара. Ты всего не можешь знать.
Варенька. Так, значит?… (Довольна.) О!..
Варвара (Вареньке). Ты ничего не знаешь! Ничего!
Варенька торопливо уходит. Дьяков предлагает руку Варваре.
(Дьякову.) Ну, я же говорила, что все будет хорошо, помните?… Варенька вернулась, и вы снова вместе.
Дьяков. Я самый счастливый человек на свете.
Они уходят вместе.
Входит Чаадаев с Белинским.
Чаадаев. Что это у вас за костюм, между прочим?
Белинский. Отрепья и пепел.
Чаадаев. Каждый имеет право менять свое мнение – никакого стыда в этом нет.
Белинский. Да. В этом я мастер, у меня отлично получается. Отчего все, кроме меня, точно знают, что думают, и держатся за это! Я сражался со своим ангелом-хранителем, а он шептал мне на ухо: «Белинский, Белинский, жизнь и смерть одного-единственного ребенка значит больше, чем вся твоя конструкция исторической необходимости». И я не смог это вынести.
Чаадаев. Я имел виду перемену вашего мнения о Пушкине. Когда он еще был жив, вы мне говорили, что он исписался.
Белинский. Я не знал, что он нам преподнесет из могилы. Но его время все равно подошло к концу. Век Пушкина закончился. Потому мы и помним, где были и что делали, когда узнали о его смерти. Я всегда считал, что художник выражает свое время, когда поет безо всякой цели, как птица. Но теперь нам нужны новые песни и другой певец. У Пушкина Татьяна любит Онегина, но остается верна ничтожеству, за которого вышла замуж, и становится идеалом в глазах ее создателя. В романе Жорж Санд она была бы посмешищем, сама превратилась бы в ничтожество, верное закостенелому обществу. Человек и художник не могут больше встречаться только в дверях, бывая дома по очереди. Они неотделимы друг от друга, под крышей дома живет один и тот же человек, и судить о нем нужно целиком…
Чаадаев. Вон еще одна Татьяна дожидается своей очереди… (Выходя, кланяется входящей Татьяне.)
Татьяна. Виссарион… мы думали, что вы навеки потеряны для Москвы.
Белинский. Нет, я… Я просто вернулся, чтобы… Говоря откровенно, я женюсь… Вы ее не знаете. Молодая женщина.
Татьяна. Так вы влюблены!
Белинский. Я бы не стал делать столь далеко идущие выводы.
Татьяна. В таком случае вам должно быть одиноко в Петербурге.
Белинский. Я слышал, вы болели.
Татьяна. Болела?… Да… Вот он, на балконе, видите? Арлекин. Он был знаком с Мишелем в Берлине. Хочет быть поэтом.
Белинский. Боюсь, слишком длинный. Михаил вам пишет?
Татьяна. Он открыл для себя революцию! Теперь он знает, где ошибался. Вы меня подождете? (Подходит к Тургеневу. Белинский ждет.) Я только хочу у вас кое-что спросить.
Тургенев. Очень рад вас видеть. Вы поправились?
Татьяна. Да. Мои письма, должно быть, были… утомительны.
Тургенев. Вы навсегда останетесь…
Татьяна. Вашей сестрой, вашей музой, да… Что ж, то было всего лишь воспаленное воображение. Но даже теперь радостно вспоминать. Я жила всем сердцем, всей душой. Теперь все изменилось. Я уж никогда не буду так счастлива, ни одна философия меня к этому не подготовила, так что можете рассказывать кому угодно, что я любила вас и положила к вашим ногам свою непрошеную любовь.
Тургенев. Что вы?…
Татьяна. Это о Мишеле. Его посадят в тюрьму, если никто не поможет, а я не знаю, к кому еще…
Тургенев. Сколько?
Татьяна. Четыре тысячи рублей. Я знаю, что вы уже раньше…
Тургенев. Я столько не смогу.
Татьяна. Что мне ему написать?
Тургенев. Половину.
Татьяна. Благодарю вас.
Тургенев (пожимает плечами). Простота всегда в цене. И чем дальше, тем больше. (Пауза.) Я знаю одну мельничиху… Мы познакомились, когда я охотился под Петербургом… Она от меня решительно ничего не хотела принимать. Но однажды она сказала: «Привезите мне подарок». – «Что бы вам хотелось?» – спросил я. «Привезите мне кусок ароматного мыла из Петербурга», – ответила она. В следующий раз я так и сделал. Она схватила его, убежала, потом вернулась и, сильно покраснев, протянула ко мне благоухающие руки и сказала: «Целуйте мои руки, как вы целуете руки ваших изысканных петербургских барышень…» Я опустился перед ней на колени… Кажется, за всю жизнь я не знал минуты прекраснее.
Татьяна убегает в слезах. Тургенев замечает ожидающего Белинского и подходит к нему.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25